Первое время нога сильно белела, и он не мог долго идти; часто останавливался, подкладывал под грязные, истертые бинты прохладный дубовый лист или подорожник. Он очень боялся, что нога загноится, но к концу второй недели с удивлением обнаружил, что рана затянулась и даже краснота в этом месте прошла. Он обрадовался, бросил остатки бинтов под куст, рыжие муравьи сразу густо их облепили; а ночью с ним опять случился один из тех приступов страха, когда он словно наяву видел вокруг себя сумятицу искаженных лиц, слышал вопли и стоны; после таких вспышек обычно наступал упадок, он и на этот раз просидел до самого рассвета, сгорбившись и обхватив колени, вздрагивая от каждого шороха. Утром, наклонившись над лесной колдобиной напиться, увидел свое отражение и в невольном испуге отшатнулся.
Кончился сентябрь; дно колдобины было выстлано опавшими листьями в красивых, разноцветных прожилках, толщей прозрачной воды необычно укрупненными; с берез ветер рвал цепкие остатки яркой листвы. Пекарев глядел в низкое осеннее небо, на голые ветви, чувствуя себя совершенно одиноким в огромном враждебном мире, наполненном войной и смертью. Еще несколько дней он шел безостановочно, сколько хватало сил, в одном направлении, ел желуди, рябину, дикие лесные яблоки, груши, которые кое-где еще держались на голых ветках. Идти было все труднее, и он почти терял сознание от голода и с каждым разом все медленнее приходил в себя; он отчаянно мерз, и даже непрерывное движение не согревало его; однажды под вечер, когда ветер нагнал с северо-запада тучи и стала сеяться мелкая холодная морось, он почувствовал, что идти больше не может. Забившись под какой-то голый куст, почти не защищавший от дождя, он ненадолго забылся; он уже мало что чувствовал, и лишь ветер заставил его слегка изменить положение. Вряд ли стоило радоваться спасению от смерти в овраге под Холмском, чтобы подохнуть здесь, в глухом лесу, в совершенном одиночестве; мозг уже работал как-то скупо, оцепенело, и не было никакого желания что-либо изменить. Он промок насквозь, дождь, казалось, пробивал присохшую к костям кожу и доходил до самого сердца; нужно было встать и идти, – это была даже не мысль, а далекий притуплённый инстинкт, но он не мог преодолеть мерзкой слабости, в теле почти не осталось мускулов. Но вдруг что-то изменилось, и он, опершись на дрожащие, разъезжавшиеся по мокрой земле руки, приподнял голову. До него дошел запах дыма, обыкновенного дыма, с чуткостью зверя он вдыхал этот живительный запах человеческого жилья; в нем присутствовали запахи пищи, великолепные запахи жизни, человека, и Пекарев заставил себя подняться и побрел на ветер, с трудом переставлял отекшие ноги. Последние три или четыре десятка метров до крайней избы глухого лесного хутора он волочил свое обессилевшее тело больше часа и, взобравшись на крыльцо, ткнулся лицом в грязные доски и больше не шевелился. Очнулся он уже под вечер, на широкой лавке, в тепле; рядом сидела приземистая старуха и, близко поднося к подслеповатым глазам спицы, вязала; при первом же движении Пекарева она отложила работу и склонилась к нему.
– Глазоньки-то и открылись, – сказала старуха с видимым удовольствием. – Я тебя в беспамятстве отваром поила. Господи, господи, – вздохнула она и перекрестилась. – Отощал ты, хуже дикого кота. А меня Кулиной крестили, так и кличь: бабка Кулина, а батюшка, почитай, годов пятьдесят на тот свет отошел, Филиппом звали.
Вполне довольная своим объяснением, прибавив еще, что батюшка ее был силач на весь уезд, да в бурю дубом его придавило, потому как на всякую силу другая сила припасена, бабка Кулина тотчас стала споро и ловко передвигаться по избе на своих толстых ногах в грубых дерюжках; в минуту перед Пекаревым появилась снедь, всего понемногу, в том числе и бутылка, заткнутая чистой тряпицей, на треть наполненная мутным от старости самогоном, явно приправленным в свое время травами (бабка Кулина торжественно и уважительно называла самогон «вином» и говорила, что вина этого надо непременно выпить с полстакана, промыть брюхо от всякой нечисти). Пекарев послушался и, особо не приглядываясь, выпил четверть стакана крепкого бабкиного зелья, съел немного хлеба и картошки с салом и тотчас заснул с недоеденной коркой в руке; его сморило мгновенно, и бабка Кулина, приписывая это чудодейственному свойству своего вина, настоянного на лекарственных травах, довольно похихикала и опять взялась за вязанье. Худой, как скелет («шкелет» – говорила бабка Кулина), человек, обросший кустистой огненной бородой, в чем-то пришелся ей по душе, и она почти неделю не отходила от него, и Пекарев понемногу стал поправляться; из рассказов своей хозяйки он уже знал всю подноготную лесного, в восемь дворов, хутора, пробивавшегося в основном охотой, грибами, одним словом, лесом и его щедротами; бабка Кулина также обсказала ему, что в миру поднялась какаясь война, и опять с германцем, и что все исправные мужики в солдатах, а по дворам остались старые калеки и один разор, и что бог спас их от погибели, заслонив от мира хуторок дремучими лесами и болотами, германцу сюда вовек не добраться, разве только с неба прыгать начнут.
– Слышь, родненький, – бабка Кулина понизила голос, – три дни тому назад наши солдатики-то, русские через хутор шли. И с ружьями, две пушки с собой тянули на коленях. Бают, из-под Смоленску вырвались, из окружения. Ох, бают, и страшный-то бой шел, там и наших, и германцев полегло – тьма-тьмущая, ступить некуда, битый на битом в том Смоленске.
В конце недели Пекарев смог встать; бабка Кулина дала ему пару белья, широкие штаны и рубаху, оставшиеся от покойного мужа, и он, шлепая по полу тяжелыми опорками (их бабка Кулина тоже где-то отыскала), выбрался на крыльцо, сел на лавочку; погода перед самыми морозами устоялась, и лишь дул резкий холодный ветер; бабка Кулина вышла вслед за Пекаревым, подала ему свитку из домотканого толстого сукна.
– Спасибо, Акулина Филипповна. – Пекарев рассматривал открывавшуюся перед ним улицу, четыре избы на противоположной стороне, стоявшие приземисто и плотно, старичка, чинившего изгородь, и рыжую корову с колокольчиком на шее, то и дело наклонявшую голову к земле.
– Наша жизня простая, хлебушек есть, и слава богу, что бог пошлет, – вздохнула бабка Кулина. – А там вот у нас погост. – Она махнула рукой, указывая. – Потопал, потопал свое, закрыл глаза, добрые люди снесут на отдых вечный и бесконечный.
Пекарев посмотрел на нее, застигнутый ее словами врасплох; она словно угадала его мысли.
– Мне бы побриться, Акулина Филипповна. Можно здесь у вас бритву раздобыть?
– Ишь чего захотел! – по-детски искренне удивилась бабка Кулина. – Нешто тебе с бородой хуже? Мой-то покойник сроду не скоблился, как зарос поначалу, так и в сыру землю с бородищей лег. А как она мешать начинала, он ее овечьими ножницами коротил. Постой, – сказала она, задумываясь. – У Маньки Исаевой мужик морду-то голил, они перед войной свадьбу сыграли. Схожу спытаю, – пообещала бабка Кулина. – А по мне так с бородой важнее, сразу-то мужика различишь.
Она все-таки раздобыла где-то бритву с истертым до самого обушка лезвием, и Пекарев обрадовался. Теми же овечьими ножницами от откромсал себе бороду и тупой бритвой (оселка у бабки Кулины не оказалось) кое-как соскоблил щетину; увидев его в новом обличье, старуха изумилась.
– Совсем молодой! – сказала она, заливаясь веселым смехом, отчего глаза ее совершенно запрятались в морщинах. – Ах ты, Сеня, ты мой Сеня! А я, старая дура, – хитровато сощурилась она, – думала тебя-то навовсе в хозяйстве приспособить. Ахти мне!
Бабка Кулина смеялась, и Пекарев смеялся, вертя перед собой осколок позеленевшего зеркала и разглядывая в нем свое непривычное от худобы лицо.
– Превосходительно, соколик, теперь тебя и оженить впору. – Бабка Кулина, сморщившись во всю силу, хихикнула, довольная своими словами. – У нас хоть и восемь дворов, бабы, а то и девка найдется. Оно нехорошо, коль баба вхолостую прохаживает свою пору, порядок на земле от этого ломается. Мужиков нет, а как без них?
– Женат я, Акулина Филипповна, и дочка есть. Невеста почти, ей теперь уже пятнадцать.
– Где же они теперь, твои-то?
Пекарев ничего не ответил, и бабка Кулина, вздохнув, не стала переспрашивать. Все, что разделяло Пекарева с женой и делало их жизнь временами невыносимой, стерлось, лишь самое хорошее осталось в памяти; ему до смерти захотелось увидеть и жену и дочь, он не мог без содрогания подумать о том, что с ними случилось бы, застигни их война в городе, – ну, однако, Клавдия – женщина самостоятельная, энергичная, не могла она отстать от остальных и в эвакуации не пропадет.
Все последующие дни он осторожно прощупывал людей, подробно расспрашивал о слухах, и однажды ему указали на лесника Власа, жившего на лесном кордоне верст за сорок от хутора, и уже на третий день Пекарев подходил к Демьяновскому кордону, к просторной солнечной проплешине среди векового дубового леса, на которой с незапамятных времен укоренилась династия лесников Кружавиных; сын сменял отца, внук – деда, подрастая, брали жен из окрестных сел, лишние уходили в город, на производство, но корень этот на протяжении многих лет так и не переводился. Уже перед самой войной на кордоне в одиночестве остался старик Влас Кружавин; ему не повезло с сыновьями, был один, да и тот пошел по ученой части, а с дочерей прок недолог; все четыре девки, дождавшись поры, повыскакивали замуж; старуха умерла за год до начала войны. Ничего этого, конечно, не знал Пекарев, подходя к большому, мрачноватого вида дому, срубленному из дуба на века; чуть поодаль от жилья высились такие же массивные хозяйственные постройки, огороженные бревенчатым забором.
Красновато-бурая корова о колокольчиком на шее пошла ему навстречу, и он нерешительно остановился. Корова, вытянув морду и выставив вперед уши, шумно принюхивалась; Пекарев увидел, что от дома к нему мчатся в угрожающем молчании два огромных, почти в пояс, темных пса. Он ухватился за нижний сук дуба и неожиданно легко взметнулся вверх, и вовремя; один из псов был уже под дубом и, задрав морду, застыл; Пекарев сверху видел его черный острый нос, вывалившийся набок розовый язык и желтые клыки; второй пес, поменьше, сел рядом с первым, затем лег, вытянув передние лапы; похоже, они устроились под дубом надолго. Собаки в представлении Пекарева всегда соседствовали с громким, бестолковым лаем, а тут он столкнулся с непонятным явлением; псы и не думали уходить, мирно лежали под дубом и только изредка поглядывали на Пекарева; корова давно уже щипала сухую траву на другом краю прогалины, а в доме по-прежнему не было слышно никаких признаков жизни.
Пекарев несколько раз слабо крикнул, призывая хоть чью-нибудь живую душу, собаки внизу было встревожились, одна из них даже встала, потянулась, зевая, и опять легла; Пекарев злился уже не на шутку, холодная ночь на дереве его никак не прельщала, а между тем близились сумерки и в вершине дуба все громче начинали плескаться на ветру остатки полувысохших ярких листьев.
– Какие же вы несносные твари, – в сердцах обратился Пекарев к собакам. – Вы должны охранять и уважать человека, а так что ж? Вот ты, с пригнутым ухом, ступай и приведи хозяина, есть же у тебя какой-нибудь хозяин? Я свой, понимаешь, свой… Ну, давай, собачка, давай, будь умницей.
Заслышав шорох, Пекарев оглянулся и увидел высокого старика; ну что ж, обрадовался он, значит, слово мое не пропало даром.
– Пошли, пошли. – По первому слову старика собаки бесшумно встали и вприпрыжку друг за другом бросились к дому. – Слезай, – обратился лесник к Пекареву, и тот, вытягивая занемевшие ноги, спрыгнул на землю, ойкнул и, прихрамывая, шагнул к леснику.
– Здравствуйте, хозяин, – поздоровался Пекарев, рассматривая изрезанное морщинами просторное лицо лесника. – Я к вам, поговорить надо.
– Ладно, пойдем, не на улице же нам разговор вести. – Лесник повернул к дому, не говоря больше ни слова, и Пекарев заторопился вслед; собаки сидели у большого, как танцевальный помост, крыльца с грязным, давно не мытым полом; когда Пекарев проходил мимо, одна из них на ходу, потянувшись мордой, деловито обнюхала его ноги. В большой сумеречной комнате, с русской печью в углу, вероятно, давно не топленной, лесник, не раздеваясь, сел на лавку к столу, он лишь снял фуражку, и Пекарев отметил подстриженные по старинке, в кружок, волосы: дождавшись, когда Пекарев сядет тоже, лесник коротко приказал:
– Ну, говори.
– Як вам из Волчьего хутора пришел, добрые люди посоветовали. Немцы кругом, куда податься?
– Что ко мне-то, – нехотя отозвался лесник, – у меня в глущобе какие вести? Говорят все, немцы кругом, а я их ни разу не видел. А ты кто такой будешь-то? Таких на хуторе не примечал, я там всех знаю. Приезжий, откуда?
– Из Холмска, – сказал Пекарев. – Давайте, наконец, познакомимся. Пекарев я, Семен Емельянович, газетчик, одно время в газете работал. Читали «Холмскую правду»?
Лесник опять на это ничего не ответил; в доме было сумеречно, темнота в углах сгущалась. Сняв лампу с полки, лесник зажег ее, поставил на стол; Пекарев чувствовал, что к нему присматриваются.
– Читал, как не читать. Да ведь разговор разговором, а ты есть небось хочешь, – проговорил лесник между делом. – Давай-ка пойдем в другую половину; там у меня жилье и есть, а это так, – он махнул рукой на печь. – Эту махину, как один остался, я редко топлю, в зиму. А там печурка сложена… вот и пользуюсь.
Комната, в которую они прошли (лесник перенес с собой лампу), была просторнее первой, с тремя окнами, но обстановка ее была столь же неприхотлива. Две большие деревянные кровати, объемистый сундук, окованный по углам железом; на бревенчатых необмазанных стенах висело множество фотографий в рамках и в переднем углу одна темная икона; лесник задернул окна занавесками и стал не спеша разводить в плите огонь.
– А меня Власом зовут, – сказал он, поджигая сразу затрещавшую, жирно задымившуюся бересту, – Влас Корнилович. Сколько уж дней голоса человечьего не слыхал. То, бывало, глядишь, начальство наедет, мужики дров приходят просить, а теперь – один. Как же ты под немца попал, а, Семен Емельяныч?
– Пришлось, Влас Корнилович, один очень важный груз сопровождал. Вовремя не успели проскочить, под бомбежку попали… Одним словом, много всего было, вот и ранило в ногу…
Пересиливая себя, Пекарев коротко глянул в хмурое лицо лесника.
– Так-то вот пришлось, Влас Корнилович.
– Что ж это деется? Хвалились, хвалились, а как на юру повернуло… Тихона Ивановича знавал в Холмске? – неожиданно спросил лесник, закрывая дверцу плиты, за которой все сильнее занимался огонь.
– Брюханова? – очнулся Пекарев, сбрасывая с себя оцепенение. – Как же, приходилось и видеть Тихона Ивановича, знаю. Да вы-то откуда о нем слышали?
Лесник, не отвечая, поставил на плиту греть воду в щербатом, с обгоревшими краями чугуне, потом вышел, вернулся с большим куском мяса и опустил его вариться; затем принес краюху хлеба, соленых огурцов, капусты, достал из широкого ящика стола вилки, ножи, тарелки; в одной темной косоворотке лесник выглядел моложе, огромный, мосластый, с прямой, негнущейся спиной, он неслышно двигался по комнате, поглядывая теперь на гостя с явным сочувствием. Пекарев предложил свою помощь, лесник oтказался, отрезал по большому куску хлеба и вышел покормить собак и загнать на ночь корову; когда он вернулся, мясо в чугуне вовсю кипело.
– Доходит, скоро и мы повечеряем, – сказал лесник, поставив еще варить картошку в мундире. – Значит, Семен Емельянович, такая с тобой оказия приключилась. Ну, бог даст, все наладится. Как же «Холмскую правду» не знать, сами-то мы холмские, – внезапно пояснил он. – И Тихона Ивановича знал, нутряной мужик. Бывало, с ружьишком приезжал, бродили с ним. На зайцев любил ходить по первопутку. Такой человек, возьмет косого, а что дальше с ним делать, не знает. Все, бывало, я тушку обдирал; печеного он зайца любил.
Лесник говорил с каким-то тайным значением; после ужина они покурили и почти сразу стали укладываться спать, лесник указал Пекареву широкую дубовую кровать с высокими спинками.
– Ложись, отдыхай. Будет утро, гляди, и перемена какая проблеснет.
– Спасибо, Влас Корнилович, – поблагодарил Пекарев и, пожалуй, впервые за долгое время спал спокойно; он прожил на кордоне почти неделю, кое-что еще рассказал о себе и сдружился с молчаливыми собаками лесника и с этими тихими местами; а в один из вечеров, увидев перед собой красивого высокого парня лет двадцати пяти, понял, что его время на кордоне кончилось, как кончается все на свете, ему на минутку стало жаль уходить отсюда.
– Вот тебе, Емельяныч, новый знакомец, Лексей Сокольцев, – сказал лесник с теплотой в голосе, которая указывала, что лесник давно знает парня и относится к нему с грубоватой нежностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104
Кончился сентябрь; дно колдобины было выстлано опавшими листьями в красивых, разноцветных прожилках, толщей прозрачной воды необычно укрупненными; с берез ветер рвал цепкие остатки яркой листвы. Пекарев глядел в низкое осеннее небо, на голые ветви, чувствуя себя совершенно одиноким в огромном враждебном мире, наполненном войной и смертью. Еще несколько дней он шел безостановочно, сколько хватало сил, в одном направлении, ел желуди, рябину, дикие лесные яблоки, груши, которые кое-где еще держались на голых ветках. Идти было все труднее, и он почти терял сознание от голода и с каждым разом все медленнее приходил в себя; он отчаянно мерз, и даже непрерывное движение не согревало его; однажды под вечер, когда ветер нагнал с северо-запада тучи и стала сеяться мелкая холодная морось, он почувствовал, что идти больше не может. Забившись под какой-то голый куст, почти не защищавший от дождя, он ненадолго забылся; он уже мало что чувствовал, и лишь ветер заставил его слегка изменить положение. Вряд ли стоило радоваться спасению от смерти в овраге под Холмском, чтобы подохнуть здесь, в глухом лесу, в совершенном одиночестве; мозг уже работал как-то скупо, оцепенело, и не было никакого желания что-либо изменить. Он промок насквозь, дождь, казалось, пробивал присохшую к костям кожу и доходил до самого сердца; нужно было встать и идти, – это была даже не мысль, а далекий притуплённый инстинкт, но он не мог преодолеть мерзкой слабости, в теле почти не осталось мускулов. Но вдруг что-то изменилось, и он, опершись на дрожащие, разъезжавшиеся по мокрой земле руки, приподнял голову. До него дошел запах дыма, обыкновенного дыма, с чуткостью зверя он вдыхал этот живительный запах человеческого жилья; в нем присутствовали запахи пищи, великолепные запахи жизни, человека, и Пекарев заставил себя подняться и побрел на ветер, с трудом переставлял отекшие ноги. Последние три или четыре десятка метров до крайней избы глухого лесного хутора он волочил свое обессилевшее тело больше часа и, взобравшись на крыльцо, ткнулся лицом в грязные доски и больше не шевелился. Очнулся он уже под вечер, на широкой лавке, в тепле; рядом сидела приземистая старуха и, близко поднося к подслеповатым глазам спицы, вязала; при первом же движении Пекарева она отложила работу и склонилась к нему.
– Глазоньки-то и открылись, – сказала старуха с видимым удовольствием. – Я тебя в беспамятстве отваром поила. Господи, господи, – вздохнула она и перекрестилась. – Отощал ты, хуже дикого кота. А меня Кулиной крестили, так и кличь: бабка Кулина, а батюшка, почитай, годов пятьдесят на тот свет отошел, Филиппом звали.
Вполне довольная своим объяснением, прибавив еще, что батюшка ее был силач на весь уезд, да в бурю дубом его придавило, потому как на всякую силу другая сила припасена, бабка Кулина тотчас стала споро и ловко передвигаться по избе на своих толстых ногах в грубых дерюжках; в минуту перед Пекаревым появилась снедь, всего понемногу, в том числе и бутылка, заткнутая чистой тряпицей, на треть наполненная мутным от старости самогоном, явно приправленным в свое время травами (бабка Кулина торжественно и уважительно называла самогон «вином» и говорила, что вина этого надо непременно выпить с полстакана, промыть брюхо от всякой нечисти). Пекарев послушался и, особо не приглядываясь, выпил четверть стакана крепкого бабкиного зелья, съел немного хлеба и картошки с салом и тотчас заснул с недоеденной коркой в руке; его сморило мгновенно, и бабка Кулина, приписывая это чудодейственному свойству своего вина, настоянного на лекарственных травах, довольно похихикала и опять взялась за вязанье. Худой, как скелет («шкелет» – говорила бабка Кулина), человек, обросший кустистой огненной бородой, в чем-то пришелся ей по душе, и она почти неделю не отходила от него, и Пекарев понемногу стал поправляться; из рассказов своей хозяйки он уже знал всю подноготную лесного, в восемь дворов, хутора, пробивавшегося в основном охотой, грибами, одним словом, лесом и его щедротами; бабка Кулина также обсказала ему, что в миру поднялась какаясь война, и опять с германцем, и что все исправные мужики в солдатах, а по дворам остались старые калеки и один разор, и что бог спас их от погибели, заслонив от мира хуторок дремучими лесами и болотами, германцу сюда вовек не добраться, разве только с неба прыгать начнут.
– Слышь, родненький, – бабка Кулина понизила голос, – три дни тому назад наши солдатики-то, русские через хутор шли. И с ружьями, две пушки с собой тянули на коленях. Бают, из-под Смоленску вырвались, из окружения. Ох, бают, и страшный-то бой шел, там и наших, и германцев полегло – тьма-тьмущая, ступить некуда, битый на битом в том Смоленске.
В конце недели Пекарев смог встать; бабка Кулина дала ему пару белья, широкие штаны и рубаху, оставшиеся от покойного мужа, и он, шлепая по полу тяжелыми опорками (их бабка Кулина тоже где-то отыскала), выбрался на крыльцо, сел на лавочку; погода перед самыми морозами устоялась, и лишь дул резкий холодный ветер; бабка Кулина вышла вслед за Пекаревым, подала ему свитку из домотканого толстого сукна.
– Спасибо, Акулина Филипповна. – Пекарев рассматривал открывавшуюся перед ним улицу, четыре избы на противоположной стороне, стоявшие приземисто и плотно, старичка, чинившего изгородь, и рыжую корову с колокольчиком на шее, то и дело наклонявшую голову к земле.
– Наша жизня простая, хлебушек есть, и слава богу, что бог пошлет, – вздохнула бабка Кулина. – А там вот у нас погост. – Она махнула рукой, указывая. – Потопал, потопал свое, закрыл глаза, добрые люди снесут на отдых вечный и бесконечный.
Пекарев посмотрел на нее, застигнутый ее словами врасплох; она словно угадала его мысли.
– Мне бы побриться, Акулина Филипповна. Можно здесь у вас бритву раздобыть?
– Ишь чего захотел! – по-детски искренне удивилась бабка Кулина. – Нешто тебе с бородой хуже? Мой-то покойник сроду не скоблился, как зарос поначалу, так и в сыру землю с бородищей лег. А как она мешать начинала, он ее овечьими ножницами коротил. Постой, – сказала она, задумываясь. – У Маньки Исаевой мужик морду-то голил, они перед войной свадьбу сыграли. Схожу спытаю, – пообещала бабка Кулина. – А по мне так с бородой важнее, сразу-то мужика различишь.
Она все-таки раздобыла где-то бритву с истертым до самого обушка лезвием, и Пекарев обрадовался. Теми же овечьими ножницами от откромсал себе бороду и тупой бритвой (оселка у бабки Кулины не оказалось) кое-как соскоблил щетину; увидев его в новом обличье, старуха изумилась.
– Совсем молодой! – сказала она, заливаясь веселым смехом, отчего глаза ее совершенно запрятались в морщинах. – Ах ты, Сеня, ты мой Сеня! А я, старая дура, – хитровато сощурилась она, – думала тебя-то навовсе в хозяйстве приспособить. Ахти мне!
Бабка Кулина смеялась, и Пекарев смеялся, вертя перед собой осколок позеленевшего зеркала и разглядывая в нем свое непривычное от худобы лицо.
– Превосходительно, соколик, теперь тебя и оженить впору. – Бабка Кулина, сморщившись во всю силу, хихикнула, довольная своими словами. – У нас хоть и восемь дворов, бабы, а то и девка найдется. Оно нехорошо, коль баба вхолостую прохаживает свою пору, порядок на земле от этого ломается. Мужиков нет, а как без них?
– Женат я, Акулина Филипповна, и дочка есть. Невеста почти, ей теперь уже пятнадцать.
– Где же они теперь, твои-то?
Пекарев ничего не ответил, и бабка Кулина, вздохнув, не стала переспрашивать. Все, что разделяло Пекарева с женой и делало их жизнь временами невыносимой, стерлось, лишь самое хорошее осталось в памяти; ему до смерти захотелось увидеть и жену и дочь, он не мог без содрогания подумать о том, что с ними случилось бы, застигни их война в городе, – ну, однако, Клавдия – женщина самостоятельная, энергичная, не могла она отстать от остальных и в эвакуации не пропадет.
Все последующие дни он осторожно прощупывал людей, подробно расспрашивал о слухах, и однажды ему указали на лесника Власа, жившего на лесном кордоне верст за сорок от хутора, и уже на третий день Пекарев подходил к Демьяновскому кордону, к просторной солнечной проплешине среди векового дубового леса, на которой с незапамятных времен укоренилась династия лесников Кружавиных; сын сменял отца, внук – деда, подрастая, брали жен из окрестных сел, лишние уходили в город, на производство, но корень этот на протяжении многих лет так и не переводился. Уже перед самой войной на кордоне в одиночестве остался старик Влас Кружавин; ему не повезло с сыновьями, был один, да и тот пошел по ученой части, а с дочерей прок недолог; все четыре девки, дождавшись поры, повыскакивали замуж; старуха умерла за год до начала войны. Ничего этого, конечно, не знал Пекарев, подходя к большому, мрачноватого вида дому, срубленному из дуба на века; чуть поодаль от жилья высились такие же массивные хозяйственные постройки, огороженные бревенчатым забором.
Красновато-бурая корова о колокольчиком на шее пошла ему навстречу, и он нерешительно остановился. Корова, вытянув морду и выставив вперед уши, шумно принюхивалась; Пекарев увидел, что от дома к нему мчатся в угрожающем молчании два огромных, почти в пояс, темных пса. Он ухватился за нижний сук дуба и неожиданно легко взметнулся вверх, и вовремя; один из псов был уже под дубом и, задрав морду, застыл; Пекарев сверху видел его черный острый нос, вывалившийся набок розовый язык и желтые клыки; второй пес, поменьше, сел рядом с первым, затем лег, вытянув передние лапы; похоже, они устроились под дубом надолго. Собаки в представлении Пекарева всегда соседствовали с громким, бестолковым лаем, а тут он столкнулся с непонятным явлением; псы и не думали уходить, мирно лежали под дубом и только изредка поглядывали на Пекарева; корова давно уже щипала сухую траву на другом краю прогалины, а в доме по-прежнему не было слышно никаких признаков жизни.
Пекарев несколько раз слабо крикнул, призывая хоть чью-нибудь живую душу, собаки внизу было встревожились, одна из них даже встала, потянулась, зевая, и опять легла; Пекарев злился уже не на шутку, холодная ночь на дереве его никак не прельщала, а между тем близились сумерки и в вершине дуба все громче начинали плескаться на ветру остатки полувысохших ярких листьев.
– Какие же вы несносные твари, – в сердцах обратился Пекарев к собакам. – Вы должны охранять и уважать человека, а так что ж? Вот ты, с пригнутым ухом, ступай и приведи хозяина, есть же у тебя какой-нибудь хозяин? Я свой, понимаешь, свой… Ну, давай, собачка, давай, будь умницей.
Заслышав шорох, Пекарев оглянулся и увидел высокого старика; ну что ж, обрадовался он, значит, слово мое не пропало даром.
– Пошли, пошли. – По первому слову старика собаки бесшумно встали и вприпрыжку друг за другом бросились к дому. – Слезай, – обратился лесник к Пекареву, и тот, вытягивая занемевшие ноги, спрыгнул на землю, ойкнул и, прихрамывая, шагнул к леснику.
– Здравствуйте, хозяин, – поздоровался Пекарев, рассматривая изрезанное морщинами просторное лицо лесника. – Я к вам, поговорить надо.
– Ладно, пойдем, не на улице же нам разговор вести. – Лесник повернул к дому, не говоря больше ни слова, и Пекарев заторопился вслед; собаки сидели у большого, как танцевальный помост, крыльца с грязным, давно не мытым полом; когда Пекарев проходил мимо, одна из них на ходу, потянувшись мордой, деловито обнюхала его ноги. В большой сумеречной комнате, с русской печью в углу, вероятно, давно не топленной, лесник, не раздеваясь, сел на лавку к столу, он лишь снял фуражку, и Пекарев отметил подстриженные по старинке, в кружок, волосы: дождавшись, когда Пекарев сядет тоже, лесник коротко приказал:
– Ну, говори.
– Як вам из Волчьего хутора пришел, добрые люди посоветовали. Немцы кругом, куда податься?
– Что ко мне-то, – нехотя отозвался лесник, – у меня в глущобе какие вести? Говорят все, немцы кругом, а я их ни разу не видел. А ты кто такой будешь-то? Таких на хуторе не примечал, я там всех знаю. Приезжий, откуда?
– Из Холмска, – сказал Пекарев. – Давайте, наконец, познакомимся. Пекарев я, Семен Емельянович, газетчик, одно время в газете работал. Читали «Холмскую правду»?
Лесник опять на это ничего не ответил; в доме было сумеречно, темнота в углах сгущалась. Сняв лампу с полки, лесник зажег ее, поставил на стол; Пекарев чувствовал, что к нему присматриваются.
– Читал, как не читать. Да ведь разговор разговором, а ты есть небось хочешь, – проговорил лесник между делом. – Давай-ка пойдем в другую половину; там у меня жилье и есть, а это так, – он махнул рукой на печь. – Эту махину, как один остался, я редко топлю, в зиму. А там печурка сложена… вот и пользуюсь.
Комната, в которую они прошли (лесник перенес с собой лампу), была просторнее первой, с тремя окнами, но обстановка ее была столь же неприхотлива. Две большие деревянные кровати, объемистый сундук, окованный по углам железом; на бревенчатых необмазанных стенах висело множество фотографий в рамках и в переднем углу одна темная икона; лесник задернул окна занавесками и стал не спеша разводить в плите огонь.
– А меня Власом зовут, – сказал он, поджигая сразу затрещавшую, жирно задымившуюся бересту, – Влас Корнилович. Сколько уж дней голоса человечьего не слыхал. То, бывало, глядишь, начальство наедет, мужики дров приходят просить, а теперь – один. Как же ты под немца попал, а, Семен Емельяныч?
– Пришлось, Влас Корнилович, один очень важный груз сопровождал. Вовремя не успели проскочить, под бомбежку попали… Одним словом, много всего было, вот и ранило в ногу…
Пересиливая себя, Пекарев коротко глянул в хмурое лицо лесника.
– Так-то вот пришлось, Влас Корнилович.
– Что ж это деется? Хвалились, хвалились, а как на юру повернуло… Тихона Ивановича знавал в Холмске? – неожиданно спросил лесник, закрывая дверцу плиты, за которой все сильнее занимался огонь.
– Брюханова? – очнулся Пекарев, сбрасывая с себя оцепенение. – Как же, приходилось и видеть Тихона Ивановича, знаю. Да вы-то откуда о нем слышали?
Лесник, не отвечая, поставил на плиту греть воду в щербатом, с обгоревшими краями чугуне, потом вышел, вернулся с большим куском мяса и опустил его вариться; затем принес краюху хлеба, соленых огурцов, капусты, достал из широкого ящика стола вилки, ножи, тарелки; в одной темной косоворотке лесник выглядел моложе, огромный, мосластый, с прямой, негнущейся спиной, он неслышно двигался по комнате, поглядывая теперь на гостя с явным сочувствием. Пекарев предложил свою помощь, лесник oтказался, отрезал по большому куску хлеба и вышел покормить собак и загнать на ночь корову; когда он вернулся, мясо в чугуне вовсю кипело.
– Доходит, скоро и мы повечеряем, – сказал лесник, поставив еще варить картошку в мундире. – Значит, Семен Емельянович, такая с тобой оказия приключилась. Ну, бог даст, все наладится. Как же «Холмскую правду» не знать, сами-то мы холмские, – внезапно пояснил он. – И Тихона Ивановича знал, нутряной мужик. Бывало, с ружьишком приезжал, бродили с ним. На зайцев любил ходить по первопутку. Такой человек, возьмет косого, а что дальше с ним делать, не знает. Все, бывало, я тушку обдирал; печеного он зайца любил.
Лесник говорил с каким-то тайным значением; после ужина они покурили и почти сразу стали укладываться спать, лесник указал Пекареву широкую дубовую кровать с высокими спинками.
– Ложись, отдыхай. Будет утро, гляди, и перемена какая проблеснет.
– Спасибо, Влас Корнилович, – поблагодарил Пекарев и, пожалуй, впервые за долгое время спал спокойно; он прожил на кордоне почти неделю, кое-что еще рассказал о себе и сдружился с молчаливыми собаками лесника и с этими тихими местами; а в один из вечеров, увидев перед собой красивого высокого парня лет двадцати пяти, понял, что его время на кордоне кончилось, как кончается все на свете, ему на минутку стало жаль уходить отсюда.
– Вот тебе, Емельяныч, новый знакомец, Лексей Сокольцев, – сказал лесник с теплотой в голосе, которая указывала, что лесник давно знает парня и относится к нему с грубоватой нежностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104