А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Жидам нэ трэба!
– Документы! – Следом за ним в проеме возник низкорослый, коренастый мужичок в засаленном защитном кожухе и лохматой манчжурской папахе. – Которые жиды, офицера и комиссары, лучше выходите сами!
На щеке у него белел выпуклый, от уха до подбородка, шрам, один глаз все время дергался, подмаргивал без причины, что придавало ему вид веселый и бесшабашный.
– Жидюга? – Он внимательно посмотрел на учителя физики, подмигнул ему и выстрелом в упор разворотил трясущуюся кучерявую голову. – Жидюга!
Губы его растянулись в блаженной улыбке, обнажив редкий частокол гнилых осколков, в мутных глазах заплясали искорки торжества.
Стрельба в поезде раздавалась уже вовсю, из вагонов на полотно выбрасывали евреев, мертвых и не совсем. Снег вдоль рельсов покрылся красными пятнами, над ними курился пар.
– Ты хто? – Бандит уперся взглядом Граевскому в лицо и несильно ткнул его в грудь стволом маузера. – Гутарь швидче, нема часу.
От него за версту разило горилкой, цыбулей и чесночными, печенными на смальце коржами, едомыми обычно с соленым салом.
– Служивые мы, с фронта едем. – Умильно улыбаясь, Страшила завел знакомую волынку, хотя понял сразу, что одними разговорами тут не отделаешься. – Еле вырвались от проклятых большевиков, вот пожалуйте, ваша милость.
Подавая свою воинскую книжку, он встал поудобнее, поближе к маузеру, снова широко оскалился и выразительно глянул на своих, мол, готовьтесь, ребятушки, как бы не пришлось от слов переходить к делу.
– Москали чертовы! Геть с Украйны. – Даже не посмотрев, малоросс бросил документ Страшиле под ноги, плюнул и вполголоса позвал: – Эй, Мыкола, ты б побачил, що це такэ за служивые объявылысь.
Хриплый голос его был полон ненависти, спеси и горячего желания покуражиться.
– Служивые, говоришь? – Веселый бандит отодрал у мешочницы от чулка зашитую золотую десятирублевку и, бросив шукать под подолом, незамедлительно явился на зов. – Тю, да то ж белая кость. Даром, что ли, я германскую сломал, золотопогонную сволочь нутром чую. А ты, верно, «ваше высокоблагородие»? – Он безошибочно угадал в Граевском старшего офицера и носком подкованного чобота резко пнул его в пах, не заметив, однако, что попал в своевременно подставленное бедро. – Сымай штаны, сука, сподники твои проверим, шелковые чи ни?
Он пакостно заржал, другой тоже зашелся хохотом, Граевский же громко застонал, скорчился и, ткнувшись на колени, нащупал рукоять окопного кинжала – хорошо смеется тот, кто смеется последним.
– Сымай, говорю, курва. – Внезапно оборвав веселье, гнилозубый ухватил его за ворот, дернул, стараясь поставить на ноги, и в это время длинный, напоминающий шило, клинок глубоко вошел ему в глазницу.
Не успев еще ничего понять, второй бандит продолжал весело гоготать, хлопая себя по ляжкам, и не заметил, как им вплотную занялся Страшила. Это на первый взгляд подпоручик казался неповоротливым увальнем с плечами шириною в дверь, на самом же деле он обладал отличной реакцией и был необыкновенно быстр, никто в полку даже не пытался обогнать его в беге на пятьдесят саженей. Миг – и налетчик лишился маузера. Тут же взятый на «стальной зажим», он дернулся, захрипел и под хруст шейных позвонков превратился в безжизненную куклу.
– Владей, отец, все старухи твои будут. – Не отпуская мертвеца, Страшила бросил свой котелок дедку-спекулянту, нахлобучил до ушей шапку убитого и, презрительно хмыкнув, ослабил хватку. – Вот и погутарили по душам.
У него на душе было скверно – все никак не мог привыкнуть убивать людей.
Бездыханное тело осело в ногах и грузно рухнуло на земляную подсыпку, прямо на остывающие угли прогоревшего костра – прах к праху.
– О це детына! Що вин робыт! Це ж неописуэмо! – Зареванная мешочница, с опаской посматривая на Страшилу, вытерла рукавом нос и боком, боком потянулась к гнилозубому, лежащему в луже дымящейся крови. На ее пухлых губах застыла мстительная улыбка, маленькие суетливые глазки загорелись жадностью.
«Эта своего не упустит, дорвалась гиена до падали». Подавив желание съездить спекулянтке по морде, Граевский с отвращением отвернулся, глянул на офицеров:
– Уходим, быстро.
Спрыгнули на примятый снег, осмотревшись, двинули вдоль состава – неподалеку от его хвоста белый ковер был прошит путанной, уходящей в лес нитью тропы.
– Стый! Куды?
С площадки предпоследнего вагона их окликнули, тут же щелкнул взведенный курок, и, не став дожидаться, пока нажмут на собачку, Граевский выстрелил из-под руки на голос:
– Ходу, господа, ходу.
Мягко упало тело, раздались крики, и на полотно, потрясая наганом, спрыгнул высокий плечистый парубок:
– Тримай их! Панове, тримай их!
Схлопотав пулю между глаз, он затих, ткнулся в снег окровавленным лицом, а из теплушек уже вовсю повалила разномастная вольница – малахаи, папахи, кубанки, растоптанные валенки, смазные сапоги, обмотки поверх обшарпанных морских ботинок не по размеру. Крики, хай, ор, проклятья, витиеватый мат. Однако воевать – это не по вагонам шарить.
В самую гущу нападающих угодила ручная граната, уцелевшие залегли, а офицеры, отстреливаясь на бегу, благополучно добрались до леса и исчезли за поседевшими от инея соснами. Преследовать их не стали, себе дороже. Постреляли наобум по деревьям, поотшибали ломкие от мороза ветки да и вернулись по вагонам, отыгрываться на жидах – эти лимонки не швыряют.
– Да, не вышло по-тихому. – Запыхавшийся Граевский прислонился к смолистому, в коричневой чешуе стволу и, скинув вещмешок, стал снаряжать расстрелянные магазины. Замерзшие пальцы плохо слушались, железо липло к побелевшей коже.
Страшила вытащил добытый у бандита маузер, презрительно кривясь, осторожно отвел затвор.
– Ну, так и есть, патрон пошел наперекос. Без чистки и смазки шмалять не желает, дерьмо германское.
Он запихнул трофей подальше в мешок и принялся заряжать наган.
– Вот это вещь, совсем другое дело.
Паршин, тяжело дыша, задумчиво молчал, негнущиеся пальцы его ковырялись в рваной, опушенной овчиной дыре на боку – хорошо, что бекеша оказалась велика.
Перевели дух, перекурили и, чувствуя, что начинают замерзать, гуськом порысили по зимнему лесу. Осыпая снег, ветер шевелил сосновые лапы, на голубом ковре среди теней петляли заячьи следы, где-то неподалеку ухал мышкующий филин. Скоро тропа привела их к сторожке лесника, из трубы, несмотря на позднее время, курился кизяковый дым, низенькое занавешенное оконце светилось. Постучали.
– Не о чем брехать, идите своею дорогой!
Голос из-за двери был груб и насторожен, клацнул винтовочный затвор, и сразу глухо зарычала собака, с еле сдерживаемой злостью, по-звериному. Незваных гостей здесь не жаловали.
– Ну, как знаешь, хозяин. – Граевский на всякий случай сошел с крылечка, встал за бревенчатой стеной – получить винтовочную пулю через дверь ему не улыбалось. – А что, жилье-то есть здесь поблизости?
– Тропа в шлях упрется, по нему через версту местечко. – Голос лесника помягчел. – Уходите, отцы родные, Христом Богом прошу. Один черт, не пушшу, мне здесь еще жить.
В местечко пришли уже под утро. Заснеженная площадь, синагога, мрачные многоэтажные сараи, старинное еврейское кладбище с древними надписями на надгробьях, взывающими то к «Илии, сыну Анания, устам Иеговы», то к «Ананию, сыну Вольфа, принцу, похищенному у Торы на двадцатой весне», то к «Иосифу, сыну Абрама, припавшему сердцем к благодати Господней». Еще в местечке была пролетарская власть в лице председателя совета, низкорослого кучерявого еврея с длинным носом и огромным «смит-и-вессоном», прицепленным поверх матросской шинели. В ожидании завтрака он сидел в корчме, курил махорку, смешанную для экономии с вишневым листом, и что-то фальшиво напевал.
Страшила тут же спел ему свою песню – про геройских фронтовиков, ограбленных белобандитской сволочью, тряс пропусками из комендатуры и в голос убивался, что не уберег чайник с дарственной гравировкой от киевских товарищей. Душещипательная брехня крепко ухватила председателя за живое. «Именем революции» он приказал корчмарю накормить изголодавшихся бойцов, выдал им по паре солдатского белья, сухарей и, чтобы не мозолили глаза, определил на телегу к умирающей от кровотечения роженице. Ее отправляли в соседнее местечко, где была настоящая больница с доктором, там же неподалеку находился и железнодорожный полустанок.
Однако поездка не задалась. На полпути больная умерла, извозчик поворотил телегу, и офицерам пришлось отмерить с десяток верст по заснеженному зимнему шляху. Ночевали они на вокзале, у костра, в окружении мешочников, дезертиров и старых евреек в париках, всем кагалом отправляемых куда-то местечковыми комиссарами.
Поезд пришел под утро, однако все вагоны были заняты красногвардейцами, и устроиться удалось только на открытой площадке, у броневика, да и то лишь после того, как Граевский оделил часового своими наручными часами.
– Пользуйся, браток, трофейные.
– Гляди-ка, тикают, едрена мать. – Осклабившись, тот припал к подарку ухом и велел забираться под брезент, скрывавший боевую технику от посторонних глаз. – Лягайте, а то разводящий така сука.
В драном полушубке, валенках и треухе со звездой он был похож на огородное пугало.
Стояли долго. Паровоз брал воду, кочегар чистил топку, дымовую коробку и прочее огневое хозяйство, офицеры кутались в брезент и привыкали к запаху резины, спиртово-керосиновой смеси и горелого моторного масла – броневичок был подбитый. Наконец тронулись. Вонь ослабла, однако стало жутко холодно. Ветер парусил накидку, забираясь под одежду, продувал до костей. Ни огня развести, ни движением согреться, ни спиртиком – кончился. Когда стемнело и часовой куда-то исчез, Граевский поднялся, открыл на ощупь дверь бронемашины.
– Бон вояж, господа.
Говорил он с трудом, лицо одеревенело, превратилось в неподвижную маску.
Путешествовать в тесной стальной коробке было и впрямь куда приятней, чем на открытой платформе. Нашли чью-то заскорузлую шинель, устроились с комфортом. Так и ехали двое суток – мерзли, вздрагивали во сне, грызли местечковые сухари, а на душе копилась злоба, мутная, требующая выхода, словно весенний паводок. Вот ведь, просрали империю, и спросить не с кого!
На третьи сутки утром проехали станцию Дно.
– Родные пенаты? – Заметив, что Граевскому не оторваться от прорехи в брезенте, Страшила похлопал его по плечу: – Что, почуял дым отечества?
В дороге он отморозил раненое ухо и теперь прикрывал его ладонью – шапка причиняла невыносимую боль.
– Да, Петя, дым отечества нам сладок и приятен, хотя отечества уж нет. – Граевский высморкался и принялся вертеть «собачью ногу». – Не составите, господа, компанию? Года три, как у дядюшки не был, мимо проехать совесть не позволяет. Ну же, соглашайтесь, генерал милейший человек, будет чрезвычайно рад. Ненадолго, господа, так, проведать стариков, тетушкиных наливок попробовать.
Собственно, речь предназначалась Паршину, ответ Страшилы был известен.
– Времена нынче трудные, от общества отрываться не резон, ведь правда, Женя?
– Да, пожалуй. – Паршин вздохнул. Ехать домой в одиночку действительно было неразумно.

III

На станцию Дубки поезд прибыл под вечер. Граевский первым выбрался из-под брезента, спрыгнул на перрон, и сердце его учащенно забилось – воздух, словно в детстве, отдавал углем, жженой нефтью и тем волнующим запахом чего-то несбыточного и манящего, какой бывает только на железной дороге.
Серый, с зубчатыми башнями вокзал по-прежнему напоминал старинный замок, но стены его теперь щерились провалами окон, да кто-то подстрелил круглые часы над входом, и время для них остановилось. Все так же жалась к Богу церквуха в слободе, знакомо тянулись в небо курчавые дымы, только вот на рынке было непривычно пусто. С оглядкой торговали с рук закутанные бабы, промеж закрытых лавок бродил расхристанный цыган.
– Тихо, Женя, не падай. – Граевский поддержал неловко спрыгнувшего Паршина, щурясь, вытянул из кармана кисет. – Сейчас, только закурю.
Красные лучи закатного солнца били ему прямо в лицо, наверное, поэтому на глаза наворачивались слезы. Подумать только, ведь не прошло и трех лет, как он вот так же стоял на этом перроне, а Варвара крепко обнимала его и на виду у всех целовала нежными, пахнущими малиной губами. Был теплый июльский вечер, в воздухе роилась мошкара, легкий ветерок шевелил листья винограда, овивавшего вокзальные колонны. В ожидании поезда они болтали ни о чем, курили, ели из корзинки купленную по дороге малину.
Солнце, уходя за горизонт, золотило Варваре волосы, тысячами брызг дробилось в яхонтах сережек, аромат духов горчил, словно так и не произнесенные слова прощания. Кажется, вечность пролетела с тех пор, все осталось в той далекой, нереальной жизни, воспоминания о которой призрачны, словно сон. А может, он просто надрался до бесчувствия и все привиделось ему в коньячном расслаблении – лунная дорожка на воде, дымчатые всполохи сирени, ласковые руки, обнимавшие его шею? Эротические фантазюшки – благодатный посев на тучной ниве рукоблюдия. Фантазюшки?
Граевскому вдруг захотелось броситься через пути, промчаться по привокзальным улицам и мимо вековых стволов, сквозь величавую дубраву бежать к замерзшему озеру, где на островке в окружении сосен дремлет старая ветвистая береза. Прижаться к ней щекой, дотронуться до почерневшей, почти уже неразличимой надписи «Н + В = Л».
– А что стоим-то на морозе, господа? Не нагулялись? – Страшила, разгоняя кровь, мощно взмахнул руками, стукнул кулаком о ладонь. – Сейчас первое дело спиртику, да и поесть в тепле не помешает. Пока доберемся до тетушкиных наливок-то. – Он подмигнул Граевскому и, окинув платформу наметанным глазом, радостно оскалился: – Ага! Мелкобуржуазную стихию еще не дорезали!
У мордастой бойкоголосой тетки они купили мутного самогона, рассовали по карманам хлеб, сало, вяленых лещей и, подгоняемые холодом, спешно направились к зданию вокзала. Правда, в залах его было не намного теплее, чем на улице. Сквозь разбитые окна наметало снег, он копился белыми холмиками и не таял, ветер, свирепея, громыхал кровельным железом, жутко завывал в щелях прохудившейся крыши. На мозаичном полу горели костерки, вокруг теснились нищие, оборванные люди, многие были будто не в себе или пьяны до совершенно скотского состояния.
Люди эти не ждали поезда – дальше ехать им было некуда, паровоз их жизни прибыл на конечную станцию. Кто это сказал, что homo res sacra[1]?
В зале ожидания первого класса офицеры, не присаживаясь, хватанули из горлышка огненного первача, на весу порезав хлеб и сало, стали есть. Граевский пил сивуху, ломал вдоль хребта икряного, жирного леща, а сам все посматривал на стену, где сохранились старинные, еще довоенного выпуска объявления-рекламы:
«Паровые молотилки „Мак-Кормик“»
«Колбасная „Диц“»
«Волжское пароходство „Самолет“»
«Несравненная „Рябина на коньяке“ господина Шустова»
«Лодочные моторы „Иохим и К“»
«Дивные велосипеды „Пежо“»
Края плакатов были оборваны, глянцевая бумага пожелтела и пошла морщинами – время. Да, чертово безжалостное время! Помнится, мальчишкой он мечтал вот о таком велосипеде – на дутых шинах, с клаксоном и свободным ходом, и, когда дядюшка купил ему это чудо, часами колесил по окрестностям, посадив хохочущую Варварку на багажник. На ней еще был такой смешной матросский костюмчик с пуговками. Как же давно это было, еще в прошлом веке… Граевский снова приложился к первачу, сморщился и внезапно, ощутив на себе чей-то взгляд, резко повернул голову.
На него смотрел исподлобья донельзя оборванный старик-нищий в жалком подобии армяка. Он сидел, словно неживой, подобрав под себя ноги, бессильно привалившись к стене. В тусклых отблесках костра лицо его казалось посмертной маской, бесформенным пятном чернела скважина раззявленного рта.
«Постой-ка, постой». Граевский непроизвольно сделал шаг, вгляделся и с трудом узнал в нищем оборванце дядюшкиного управляющего, некогда статного, степенного мужика с густыми аракчеевскими бакенбардами. Как же звали его? Вроде Филимоном, ну да, точно, Филимоном, у него еще дочка ходила в горничных у тетушки, очень даже недурная блондинка.
– Простите, господа. – Ужасное предчувствие охватило Граевского, на ходу вытирая губы, еле сдерживаясь, чтобы не сорваться на бег, он подошел к нищему. – Филимон, ты?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30