А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

может, не тянуть и самому, пока еще есть силы, спустить курок. Хватит, покуролесил.
– Никак, Андреич, забирает? – Дарья Дмитриевна бухнула на стол гусятницу. Рысью метнулась к тумбочке с лекарствами и начала капать валидол на сахар. – Давай, под язык, под язык. Иди-ка, полежи, я тебе потом гуся разогрею.
– Ладно, ладно. – Зотов сунул в рот размокший кусочек рафинада и, нашарив на полу трость, похромал в ванную. Выплюнул липкую кашицу и сунул голову под холодную воду, – хорошая баба Дарья, а не понимает, что валидол – он от сердца, не от души. Наконец полегчало, дурацкие мысли ушли. Незачем думать о плохом, сегодня праздник.
«Истерика как у институтки». Он развел в стаканчике пену и, намылив щеки, принялся, не спеша, бриться. А быстро и не получится, сплошные рубцы – шилом бритый, черти на роже горох мололи. Да и не надо быстрее, времени еще достаточно. Намылился еще раз, снова прошелся бритвой, но стало немногим лучше – бугристое, седое, колючее. А, плевать, узнают, – Зотов налил «Шипра» на ладони и, смочив одеколоном щеки, похромал вызывать такси.
Да, времена меняются. Раньше-то в праздник машину подавали, черный ЗИМ, с водителем-сержантом. Ценили заслуженные кадры, понимали, раз до пенсии не расстреляли, значит, уважения достоин. А сейчас не до ветеранов, действующий-то штат сокращают. Хорошо хоть помнят, на праздник пригласили.
Зотов вошел к себе и даже не заметил, как в дверь прошмыгнул сибиряк Болсуха, огненно-рыжий, взятый на удачу, к деньгам. Давно Бурый подобрал его на помойке и за окрас дал блатную кликуху, означающую «солнце». Только Болсуха доверия не оправдал. Вырос отчаянным хулиганом, да и денег больше не стало. А хозяином признавал только Бурого, остальных просто терпел из вежливости. Вот и сейчас, потерся о трость и, не дав себя погладить, устроился клубком в углу дивана – к морозу. И еще зеленым глазом сверкнул свирепо – мол, просто по-соседски в гости зашел, а шкуру прошу руками не трогать.
«Ну, как знаешь». Зотов открыл шкаф и начал собираться. Рубашка, парадка, галстук и к нему заколку обязательно, чтобы не выпячивался заячьим хвостом, штиблеты. Все это у него добротное, генеральское. Вернее, генерал-полковничье. Китель тяжеленный, наград на нем – если в воду угодишь, точно не выплывешь. «Были когда-то и мы рысаками». Он приоткрыл дверцу шкафа и, стараясь не замечать своей физиономии, посмотрелся в зеркало. Все было хорошо, а вот штиблеты подкачали: серые от пыли, никакого блеска. Бренча наградами, он вышел в коридор и похромал на кухню, где звенели тарелки в раковине.
– А где у нас вакса?
– А где ей быть, как не в ящике на этажерке. – С грохотом высыпав вилки, Дарья Дмитриевна обернулась. Закрыла воду, подошла к Зотову и, не смея коснуться его мокрыми руками, вдруг разревелась, как-то неумело, по-детски. – Ох, Павел Андреич, Павел Андреич. Знала ведь, что генерал важная шишка, а тут впервые увидела в форме, при наградах.
Понял Зотов, по дочке заплакала, жить бы да жить, при таком-то тесте. Он молча дождался, пока Дарья Дмитриевна отойдет, неуклюже тронул ее за плечо и, вспомнив о штиблетах, похромал в прихожую. Женских слез он не выносил.
Порядок у Дарьи Дмитриевны был образцовый – вакса точно отыскалась в ящике на этажерке. Плоская жестяная коробочка, на которой было написано «Гуталин черный». Зотов запустил в нее щетку, зачем-то поплевал на щетину, но только согнулся, как в сердце проснулась боль – тупая, скорее даже не боль, а так, напоминание, memento mori[1]. «А, к черту, все равно слякоть». Он бросил обувные причиндалы в ящик, а в это время проснулся телефон.
– Дед, такси через десять минут, с Декабристов едет. – Артем с важностью положил трубку и, не удержавшись, ткнул пальцем в завесу наград: – А это чей?
– Испанский. – Зотов незаметно потер грудь и вдруг явственно почувствовал тяжесть парадного кителя. «Как бульдог-медалист. Надо было по-простому, с орденскими планками». Ему захотелось позвать Дарью Дмитриевну, чтобы накапала валидола, но что это за праздник, такую мать, с валидолом. Орденоносец хренов. Кряхтя, он надел шарф, нахлобучил тяжелую, явно не уставную папаху и взялся за добротную, генеральского фасона шинель.
– Давай-ка помогу, Павел Андреевич. – Дарью Дмитриевну не нужно было звать, сама подошла. – Что-то бледный ты. Может, не ехать, полежал бы лучше. К гусю не притронулся, там-то небось такого не дадут. И вдруг закричала, громко, как на пожаре: – Алена, сюда иди, дедушка уезжает.
Та вышла не сразу, босиком, зевая. Спала. На худенькой щеке остался рубчик от подушки.
«Что из нее вырастет? – Вздохнув, Зотов посмотрел на угловатые девичьи плечи и, снова почувствовав в сердце боль, неожиданно разозлился. – Не мякнуть, в первый раз, что ли».
– Присядем на дорожку. – Дарья Дмитриевна придвинула ему табурет, а сама с детьми устроилась на шкафчике для обуви. – Может, не поедешь, Андреич? Что-то так на сердце тяжело. – В ее глазах блестели слезы.
– Да ладно тебе, Дарья Дмитриевна. – Через силу улыбнувшись ей, Зотов поднялся. Потрепал по щеке Аленку, подмигнул Артему и в который уже раз сам себе удивился. Ну да, это его семья. Семья – от слова семя. Как же! «Все твое – не твое». Ах ты старая французская перечница!
Он отжал собачку замка и, шагнув за порог, осторожно захлопнул дверь.

III

В фойе было многолюдно и празднично. Переливалась гирляндами новогодняя елка. Сверкали сапоги и улыбки. Блестели лысины, знаки «Почетный чекист», а кое у кого и слезы в глазах. Жестокие люди весьма сентиментальны.
В обход очереди в гардероб Зотов разделся, глянул по сторонам, и едкая, презрительная ухмылка легла на его губы – собралась свора. Да, здесь самые матерые, хваткие, поймистые. Те, кто лучше других шли по следу, громче лаяли и уверенней брали за глотку. Те, кто пережили смену псарей, сами не раз попадали в капканы и умели рвать зубами собственных друзей. Именем революции.
– Павел Андреевич!
Зотов повернул голову и увидел Володю Смирнова, со свитой и уже с двумя звездами на погонах. Ишь как улыбается, не забыл, значит, кто ему представление на генерал-майора писал.
– Как здоровье?
– Пока не окочурился. Сам-то ты как? – Зотов протянул руку одному только Смирнову. Прихлебатели обойдутся.
– Так себе. Пойдем, Павел Андреевич, в зал. – Глаза генерала Володи налились тоской, и без слов все стало ясно. В Москве снова перетасовали карты, и надо ждать перемен. К худшему.
Вошли в зал, уселись, и дальше все покатилось по давно проложенным рельсам. Вынос знамен, выступление Первого, награды молодым, почет бывалым. Обычно ветеранам дарили грамоту, пять цветочков и что-нибудь вроде наручных часов с гравировкой. На этот раз были только три гвоздики, а на память презентовали бронзовую медаль с видом Дворцовой набережной, хорошо – не Арсенальной. Потом начался концерт. После патриотических ораторий запели про темно-вишневую шаль, замелькали сарафаны девушек-красавиц, и, глядя на них, Зотов вдруг вспомнил Лефортово, Дворцовый мост через ленивую Яузу и Красные казармы, в которых располагалось Московское пехотное юнкерское, с 1906 года называвшееся Алексеевским, училище. Свое производство в офицеры.
Под музыку военного оркестра он тогда стал подпоручиком и получил личное оружие, а вечером они всей полуротой рванули на Тверскую, к мамзелям. Была там одна, так лихо отплясывала канкан на столе, среди бутылок шампанского. Выше головы закидывала ноги в ажурных кремовых чулках. Как же звали ее? Анжела, Грета, Анеля? Да какое это сейчас имеет значение. На ней, помнится, были модные тогда батистовые панталоны с разрезом в шагу. Они были шелковисты на ощупь, пахли духами и пряным, вызывающим сладостную дрожь женским телом. Сколько времени прошло, почему же так заныло сердце? Нет, оно не ноет, просто болит, словно кто-то медленно вгоняет в него бурав. И левая рука затекла, будто свинцом налита, может, уже паралик хватил? Нет, шевелится пока, значит, можно сделать вид, что аплодируешь, показать, что все еще жив.
К концу второго отделения Зотова вроде бы отпустило, и в числе особо избранных он поплелся в банкетный зал – торжественно ужинать. Особо избранные, умудренные жизнью, познавшие огонь, воду и медные трубы, смотрели на него с уважением. Надо ж, прошел от ОГПУ до КГБ и все еще не расстрелян, на свободе и даже при пенсии. Не понимали они своим песьим разумением, как можно выжить, когда всю свору ведут на живодерню. Когда псари отстреливают гончих и расставляют капканы на борзых. Когда собачья смерть милей собачьей доли. Главного не понимали они – что Зотов никогда кабсдохом не был.
Стол в банкетном зале изгибался буквой «п». Скатерть белая, икра черная, рыба красная. Победнее все стало, чем в прежние-то года, явно победней. Горбуша вместо чавычи, «оливье» без языка, однообразие водочных бутылок. Правда, хорошая водочка, холодненькая. «Говорят, сосуды расширяет». Не дослушав праздничный тост, Зотов принял рюмку, ткнул вилкой в ломтик буженины и сразу же почувствовал, как тепло из желудка гулко ударило в голову – отвык, не пил с похорон Бурого. «Эх, жизнь». Сердце вдруг сдавило будто клещами, так сильно, что навернулись слезы, и мир сразу сделался расплывчатым, утратившим привычную форму. «Не мякнуть, сейчас пройдет». Зотов хотел утереть глаза, но вокруг все завертелось бешеной каруселью, и на него стремительно надвинулся пол. Откуда-то издалека он услышал:
– Врача, генералу плохо!
Неправда! Ему было хорошо – боль ушла. Совсем рядом, задумчивая, под белым кружевным зонтом, стояла Она. Они вновь были вместе. Теперь уже навсегда.


Глава вторая

I

– Проклятая мошкара, к теплу. – Граевский опустил бинокль и, закурив, протянул портсигар уряднику: – Бери, Акимов, не стесняйся.
– Благодарствую, ваше бродь. – Тот осторожно вытянул толстую, еще из довоенных запасов, асмоловскую папироску. Чиркнул спичкой, затянулся и выпустил сквозь усы облачко ароматного дыма. – Слабоват табачок, словно масло идет по глотке. Баловство одно.
Они лежали на вершине холма и, щурясь, смотрели на нарядную в лучах заката ленту реки. Ее резал надвое бревенчатый мост: с этой стороны колыхалось неубранное жито, а на дальнем берегу стояли здания фольварка, сразу от которых начинались австрийские окопы, извилисто протянувшиеся до болотистой лощины.
– Два пулемета, в лоб не попрешь. – Урядник выщелкнул окурок и, сплюнув, прикусил щербатым ртом былинку. – Австрияка, ваше бродь, на хитрость брать надо, кубыть, не первый день воюем.
Сказал и принялся чесать затылок. Синий погон с золотистыми лычками на его плече вспух бугром.
Граевский, не отзываясь, курил молча. После вчерашнего «бомбауса», затеянного прапорщиком Золиным, у него раскалывалась голова, а во рту – будто всю ночь жевал свои истлевшие от пота карпетки. Хотелось вытянуться и долго-долго смотреть на небо, такое же голубое, как Варварины глаза. Впрочем, нет, в минуты страсти они темнеют и напоминают омуты – затягивающие, полные огня и желания. Прижаться бы к ним губами! И забыть, что ему, командиру сводной штурмовой команды, дан приказ форсировать этот чертов мост и удерживать его до подхода наступающих частей. Какой идиотизм! От злости Граевский засопел и, представив розовые складки на затылке начштаба, сплюнул далеко в ольховник. Позиция ни к черту, мост пристрелян, а всего в десяти верстах по течению удобный брод. Так ведь нет, надо положить на алтарь отечества три полуроты да еще Акимова пригнать с его пластунами. Ишь каков орел – чуб цвета спелого пшена, нашивки за сверхсрочную, и не дурак, сразу видно. Взводом верховодит.
– А скажи-ка, братец, – Граевский наконец докурил и, сорвав лопушок заячьей капусты, с наслаждением почувствовал во рту кислинку, – где ж ваш взводный?
– Хорунжий был, ваш бродь, преставился третьего дня. – Казак пригладил пущенный из-под фуражки чуб, вздохнул, и в негромком голосе его промелькнуло осуждение. – Дюже много понимал о себе, зараз и напоролся на железо. У нас ведь, ваш бродь, как гутарят? – Усмехнувшись, он глянул на Граевского, и тот заметил, что урядниковы глаза какие-то выцветшие, с сумасшедшинкой. – В пластунском деле дюже важен лисий хвост да волчья пасть. А ежели нет ни того ни другого, зараз пропадешь, будь ты хучь войсковой старшина.
Его нос, обгоревший на солнце, лупился, кожа у ноздрей сходила шкурками.
– Ладно, пошли. – Граевский вдруг понял, что казак много старше его, наверное, годится в отцы, и ему, выросшему без родителей, сделалось неловко. – Тебя, Акимов, как по имени-отчеству?
– Степан я, Егоров. – Урядник равнодушно пожал плечом и, легко поднявшись, потянулся вниз по косогору. Его короткие, по-кавалерийски кривые ноги упруго несли кряжистое, плотно сбитое тело. Глядя на него, поднялся и Граевский. Он был среднего роста, осанист и лицом походил на Георгия Победоносца с патриотических плакатов «За отечество». Русский витязь с погонами поручика на широких плечах. С похмелья.
Скоро редкое мелколесье кончилось, за чахлыми, рано пожелтевшими березками пошли деляны несжатой ржи. Было душно, в раскаленном воздухе танцевали жаворонки. Скорбно шуршали на ветру поникшие колосья, и, обминая их в руках, Акимов кидал в рот черствое, перестоявшееся зерно, переживал:
– Пропали хлеба!
Шли недолго. У края поля, на отшибе, показался сгоревший, брошенный хозяевами хутор. Все пожрал огонь, кроме стодола – просторной, крытой соломой сараюхи, в которой и располагался отряд в ожидании дела. Приказ был строг – не высовываться до темноты.
– Иди к своим, Степан Егорыч, я сейчас. – Легко ступая, Граевский проверил часовых и, чувствуя, как по спине сочится струйкой пот, глянул в сторону реки. Парит, хорошо бы выкупаться!
Совсем некстати память вдруг перенесла его в прошлое, в дешевый меблированный номер, ангажированный на трое суток. Стояла такая же жара, так же он обливался потом, а руки его крепко сжимали Варварины бедра. Навалившись грудью на подоконник, она прерывисто дышала, и Граевский чувствовал, как дрожит ее тело в преддверии обморочно-блаженного, заставляющего забыть все на свете восторга страсти. А за грязным стеклом по Невскому под звуки флейт шли войска – в полном походном снаряжении, с вещмешками, бренча манерками. Каменные лица солдат были покрыты пылью, в их красных от недосыпу глазах застыл страх. «Левой, левой», – мерно покачиваясь, шли на убой покорные, широкостопые мужики. Шумел многоголосый, сияющий Невский, брызгали пеной рысаки, и женщины, плача, крестили проходившие войска. Пушечное мясо.
Они с Варварой собирались в то лето поехать в Крым – чтобы море, звезды и целый месяц счастья вдвоем. Все полетело к черту. Его срочно отозвали в полк и бросили в мясорубку войны. От мечты не осталось ничего, только вкус Варвариных слез на губах да ее страстный шепот в последнюю ночь.
«Сантименты перед боем хуже поноса». Граевский вдруг разозлился на себя.
– Я тебе покурю на посту! – Он свирепо глянул на часового, поправил картуз и рывком открыл щелястую дверь стодола.
– Смирна! – Дежурный офицер, прапорщик Трепов, сделал вид, что отдал честь, и широкоскулое лицо его добродушно прищурилось. – Господин поручик, у нас бэз происшэствий! Кушать будэшь?
Служил он давно, еще с русско-японской, вышел в офицеры из фельдфебелей и бывших воспитанников юнкерского корпуса не жаловал, считая их слюнтяями и маменькиными сынками. К Граевскому, впрочем, это не относилось.
– Вольна! – Тот привычно откозырял и, скривившись, – кому нужны на войне эти игры в субординацию! – вспомнил, что по случаю похмелья целый день ничего не ел. – Пожалуй. Вначале загрузим брюхо, голову потом.
Зевнув, он примостился в углу, возле шаткого, сколоченного второпях стола, и вытянул гудевшие ноги. Несмотря на жару, в стодоле было прохладно. Пахло хлебом, мышами и, как-то по-особенному терпко, сладкой прелью отволглого сена. Его солдаты отдыхали. Кто спал, уютно устроившись на лежалой соломе, кто курил, а кто-то вспоминал дом и вполголоса, больше про себя, тянул заунывное: «Ой, да разродимая моя сторонка, не увижу больше я тебя…»
Акимовские казаки сидели сами по себе, с солдатами не мешаясь, несовместно, мужики-лапотники. Все чубатые, крепкие, как на подбор, корнями уходящие в Запорожскую Сечь. Порода. Пластуновский курень. Верно, такими же ладными, уверенными в своих силах были и предки их, гордо именовавшие себя «лыцарями и товарищами». Жили по совести. Питались скромно – саламахой, кулешом да щербой, стояли крепко за веру Христову, а приведись смерть встретить –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30