А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

хихикающие барышни, литературные зубры, какие-то неопрятные молодые люди с нарисованными на щеках зигзагами. Под низким потолком витали запахи пота, табака, «Шипра» и «Гонгруаза»[1]. С невысокой сцены неслись стишки скабрезно-неприличного содержания, призывающие скинуть одежды и, забыв про стыд, закружиться в хороводе у погасшего костра. Причем как можно скорее, пока старая сифилитическая луна, давно уже готовая рухнуть на грешную землю, не превратила ее в большое зловонное кладбище. К черту стыд, половые отношения есть достояние общества. Вылаивал всю эту чушь худосочный прыщавый блондин, голос у него был заунывно-мерзкий, гнусавый.
«Занудный какой». Варвара быстро устала от призывов сбрасывать оковы невинности и подошла к щербатой стене, увешанной шедеврами футуризма. Чего тут только не было – падающие небоскребы, срамные раскоряченные фигуры, коты с человеческими лицами и люди с кошачьими хвостами. Центральное место в экспозиции занимало монументальное полотно «Первая любовь». Красный цилиндр припечатывал торцом белый треугольник. Тот лежал в кровавой луже, его пересекала черная надпись «Пуск». Фон картины был темно-фиолетовый, зловещий. «Гадость». Вздохнув, Варвара достала карамельку, развернув бумажку, сунула в рот и вдруг почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Она повернула голову и увидела крупную брюнетку, удивительно похожую на Марию Магдалину, какой ее обычно изображают на иллюстрациях к Священному Писанию. Большие, полные смирения глаза, кроткое лицо, нежный румянец на щеках. И недурной аппетит – незнакомка что-то жевала.
– Я заметила, вас коробит. – Голос у нее был низкий, с хрипотцой. – Это хорошо. Значит, вы чувствуете то же, что и я. – Она придвинулась ближе, обдав Варвару волной духов, и протянула пухлую, в большом бриллиантовом браслете руку. – Багрицкая. Вы, милая, совершенно правы, эта картина отвратительна. В первый раз так любить нельзя.
– Ветрова. – Варваре ничего не оставалось, как коснуться длинных, шелковистых на ощупь пальцев. На каждом из них сидело по кольцу с дорогим камнем.
– Зови меня Гесей. – Улыбнувшись, Багрицкая несколько самоуверенно перешла на «ты» и протянула бумажный пакет с миндалем: – Хочешь?
Улыбалась она так, что отказаться было невозможно.
– Мерси. – Варваре стало интересно, такой обескураживающей непосредственности она не встречала давно, а в это время из толпы вынырнул высокий жилистый брюнет, и Геся сразу поскучнела:
– Фи, братец пожаловал.
Она стала похожа на капризного ребенка, у которого вот-вот отнимут любимую игрушку.
– Покорно извиняюсь, здесь все в порядке? – Брюнет подошел ближе, внимательно посмотрел на Варвару и, внезапно улыбнувшись, без всяких церемоний и поклонов представился: – Багрицкий Александр Яковлевич. – Вздохнул и угрюмо скосил глаза на Марию Магдалину. – Родной брат этой особы.
Они действительно были похожи, только вот глаза у Александра Яковлевича были другие – дьявольская энергия горела в них. Одет он был в шикарный мохнатый костюм, на жилете тускло поблескивала платиновая цепочка, мизинец украшал огромный карбункул.
– Ветрова Варвара Всеволодовна. – Варвара подала ему руку и, недоуменно подняв бровь, усмехнулась: – Так что же здесь может быть не так?
Она еще не знала, что Багрицкая обожала подыскивать подружек в общественных местах и третьего дня за приставания в театре к графине Новолоцкой имела крупные неприятности.
– Не обращай, милая, внимания, он жуткий зануда. – Геся послала брату убийственный взгляд и тотчас переменила тему: – Ну как, купил что-нибудь?
Лицо ее было сердито, в голосе слышалась обида.
– Очень приятно. – Багрицкий встретился с Варварой глазами, снова улыбнулся и, прижавшись губами к ее руке, перевел взгляд на сестру. – Думаю, тебе понравится. Выбирал по названиям, один черт, на самих картинах ничего не разобрать. Как тебе «Паштет из тухлой землеройки»?
– Фи. – Геся скривилась.
– Ты права. Лично мне тоже больше импонирует свежий паштет из гусиной печени. – Он потянулся к пакетику, бросил в рот сладкий миндальный орешек. – Кстати, неплохо бы поужинать. Варвара Всеволодовна, как вы смотрите на шашлык из карачаевского барашка? Мой повар готовит его божественно, по всем канонам кавказской кухни.
«А и в самом деле, чем плох баран. – Варвара оценила твердость подбородка Багрицкого, хищный блеск его глаз, раннюю седину курчавой шевелюры. – В конце концов, что ж это, мой пожизненный крест – страдать от скуки?» Что верно, то верно, последнее время она жила невесело. В доме царило беспокойство – сестра Галина перестала отвечать на письма, Ольга окончательно замкнулась в себе, посещала марксистскую ячейку, у подруги по гимназии Клипатской было уже трое детей, и все они называли Варвару тетей. Дожила. Только и радости, что редкая весточка от Граевского, запрещенные романы Анатоля Франса да воспоминания. Порой казалось, жизнь уже пролетела, все в прошлом.
– Ну, соглашайся же, милочка, – сразу воодушевившись, Геся принялась теребить Варвару за рукав, – «Бенедиктину» выпьем, сыграем на бильярде. Поехали.
Глаза ее зажглись сумасшедшей надеждой, она стала походить на Марию Магдалину, проведавшую о воскресении Христа. И Варвара поехала.
У входа в «Болонку» стоял длинный, сверкающий серебром и полированным красным деревом «роллс-ройс». В полумраке вечера он казался затаившимся хищным чудовищем.
– Прошу. – Открыв широкую дверцу, Багрицкий помог дамам усесться, устроился сам. Шофер, черноусый, в кепке и крагах, провернул ручку стартера и, едва машина завелась, занял свое место за рулем. Взревел мощный двигатель, и, шелестя шинами, «роллс-ройс» мягко покатил по вечерним улицам.
В городе стояла весна. Звенела, рассыпаясь брызгами, многоголосица капели, журчали струи в водосточных трубах, страстно женихались на чердаках мартовские коты. А издалека, с полей сражений, ветер доносил дыханье смерти, и, ощущая этот запах тлена, город корчился в потугах наслаждений, силясь до последней капли выпить призрачную чашу бытия. Из кабаков и ресторанов струилась чувственная музыка, загорались вывески над домами свиданий, вместе с пузырьками шампанского лопались все десять библейский заповедей – устаревшая чушь, да после нас хоть потоп!
Разрушение считалось хорошим вкусом, извращенность – знаком утонченности, любовь – пошлостью и пережитком. Девушки скрывали свою невинность, супружеские пары – верность. В моде были страусовые перья, групповые самоубийства и роковые треугольники – он, она и таинственная незнакомка. Повсюду царил мрачный декаданс, люди выдумывали себе пороки, лишь бы только не прослыть пресными, всех как магнитом тянуло ко всему противоестественному, острому, выворачивающему души наизнанку. Петербург жил одним днем, в серой балтийской дымке, под истомные синкопы танго.
Приехали быстро. Багрицкие жили на углу Невского и Мойки в большом трехэтажном доме из серого финского гранита. Его стены украшали стрельчатые бойницы, тупые крепостные зубцы, каменные гербы несуществующих династий. Дробился свет в витражных окнах, вдоль фасада матово горели фонари. Это был настоящий дворец, выстроенный в безвкусном, фальшиво-величественном стиле.
– Варвара Всеволодовна, чувствуйте себя как дома. – Багрицкий открыл массивную входную дверь, пропустил гостью в просторный, залитый светом вестибюль. – Мы люди простые, к церемониям не привыкли. Если угодно знать, мой дед, Лейва-Ицхок, был резником на брисах[1], мой бедный папашка был простым комиссионером, так что не стесняйтесь.
Он помог Варваре снять пальто и, велев подавать ужин в «кавказскую» столовую, повел гостью осматривать дом. Геся с ними не пошла, отправилась переодеваться.
Все в этом трехэтажном дворце было устроено добротно и с размахом. Две гостиные, две библиотеки, два спортивных зала – один для плавания, другой для занятий гимнастикой. На стенах висели картины – красочные фантазии Рериха, пышные портреты эпохи Екатерины, аляповатая мазня футуристов, в углах, на поставцах, чернели ликами древние иконы. Всюду царило смешение времен и стилей. Павловский черный диван с золоченой лебединой шеей соседствовал с креслами из карельской березы, кабинет из Германии располагался рядом с картоньером французской работы, костяной холмогорский секретер опирался на резное бюро эпохи императора Наполеона Первого. Дом Багрицкого был одновременно жилищем, музеем и антикварной лавкой.
– Безвкусица, конечно, компот, – Александр Яковлевич остановился у шкафа мастера-чернодеревца Андрэ Шарля Буля, любовно погладил золоченую накладку, – только не могу удержаться, волоку в дом любое старье. Прошу. – Он указал Варваре на низкий, корытообразный диван и, поддернув брюки, уселся рядом. – Знаете, этот австриец Фрейд прав, корни наших навязчивых желаний уходят глубоко в детство. Да, да. В девять лет мне предстояло решить тяжелую задачу – поступить в приготовительный класс. Процентная норма в гимназии составляла всего пять процентов, только два еврея на сорок человек, и мне необходимо было получить по обоим экзаменам пятерки. Легко сказать!
Багрицкий рассмеялся, но глаза его сделались печальными, как у Геси.
– Учителя спрашивали евреев хитро, никого они не спрашивали так добросовестно, как нас. Но я был способен к наукам. Папашка заставлял меня решать Евтушевского[1] с утра до вечера, я изводил горы бумаги и море чернил. Мне снились поезда, обгоняющие друг друга, бассейны, наполняющиеся водой, бородатые портные с аршинами в руках. Одним словом, я выдержал экзамены лучше других и получил две пятерки с плюсом. Я был безмерно счастлив и горд, я чувствовал, что жизнь прекрасна, а будущее упоительно, но скоро все изменилось. Торговец антиквариатом Хайм Соломон дал взятку в пятьсот рублей, и на мое место приняли его сына. Я страшно переживал тогда и ясно понял, что в мире не существует справедливости. Передо мной со всей очевидностью открылась истина, которую любил повторять мой дед, – миром правят ложь и деньги. И часто потом я останавливался у лавки Соломона, смотрел сквозь стекло на старинную рухлядь и повторял себе: я тоже буду богат, и у меня тоже будет все это, непременно будет. И вот я вырос, – Багрицкий поднялся и, проведя рукой по золоченым часам работы англичанина Кокса, невесело усмехнулся, – я разбогател, но ничего не изменилось вокруг. И с каждым днем я все больше убеждаюсь в мудрости своего деда – миром по-прежнему правят ложь и деньги.
В это время по наборному паркету застучали каблучки, и появившаяся в дверях тощая прислуга вымученно, словно в дешевом водевиле, произнесла:
– Кушать подано.
– И то верно, разговорами сыт не будешь. Пойдемте. – Александр Яковлевич предложил Варваре руку, и, миновав анфиладу комнат, они стали спускаться по мраморным ступеням в бельэтаж, где располагалась столовая. На площадках лестницы застыли раскрашенные китайские драконы, в зубастых пастях они держали горящие хрустальные фонари.
Столовая недаром называлась «кавказской» – оформлена она была под духан. Деревянные балки под потолком, выложенные темным камнем стены, чучела архара и горного орла с распростертыми крыльями. В углу, возле специального очага для приготовления шашлыков, хлопотал повар в белоснежном колпаке – не то еврей, не то кавказец, в воздухе пахло жареным мясом и дымком от виноградной лозы.
– Ну, где вы там ходите? – Геся, одетая в восточный халат и шальвары, уже сидела за столом и вилкой стягивала с шампура дымящиеся куски мяса. Теперь она была похожа на шамаханскую царицу из сказки Пушкина.
– Прошу. – Багрицкий придвинул Варваре стул, давешняя горничная встрепенулась, лакей в папахе и черкеске принялся разливать вино.
К шашлыкам подали маринованную черемшу, аджику, цахтон, соленый козий сыр – все острое, вызывающее аппетит и жажду.
Геся пила шустовский, с ее слов, несравненный коньяк, Багрицкий с Варварой предпочитали легкое розовое вино, разговор шел малозначительный, на общие темы. О ранней весне, о последних событиях на фронте, о новой фильме с Верой Холодной. Плавно перешли на литературу. Мыли кости Блоку, Андрею Белому и Аверченке и, наконец, сошлись на гениальности сатиры Александра Гликберга, творящего под псевдонимом Саша Черный.
– Ушел добровольцем на фронт, дурачок. – Геся опрокинула в себя очередную рюмку, набила полный рот сладкого перца. – А если убьют? Вот уж будет не смешно.
Щеки ее полыхали – шустовский коньяк действительно был хорош.
– Не смешно, говоришь? – Багрицкий отложил вилку и, промокнув губы салфеткой, начал читать:

Тьма. Склонивши голову и плечи,
Подойдет к роялю. Дрогнет звук.
Заалеют трепетные свечи,
Золотя ладони мягких рук.
Тишина задумчивого мига.
Легкий стук откинутой доски –
И плывет бессмертный «Лебедь» Грига
По ночному озеру тоски.

– А это, по-твоему, смешно? – Он пригубил вино и грустно улыбнулся. – Саша Черный, даже когда смеется, смеется сквозь слезы. Черта оседлости проходит через сердце каждого еврея. Вы можете сменить веру, достичь успеха и заработать кучу денег, но для всех вы так и останетесь дурно пахнущим изгоем, выпекающим мацу на христианской крови. От этого никуда не деться, за этим стоят столетия. – Багрицкий усмехнулся, налил вина, выпил одним глотком. – Ведь как было всегда? Пока русский купец раскачивался, еврей успевал пять раз обернуть капитал, он торговал дешевле и в то же время с большей выгодой. Он не уходил в запой, не катался на тройках с цыганами, он работал с утра до ночи. Что оставалось делать русским? Перестраивать торговлю, бросать пить и воровать? Как бы не так! Легче натравить царя на евреев, зазвонить во все колокола, поднять духовенство во главе с Иоанном Кронштадским. Жиды пархатые распяли Христа, они грязные, от них воняет, давайте-ка загоним их за черту! Отлично, загнали. В России настала тишь да благодать – спи, воруй и грабь, ходи крестным ходом. Болото, Азия дремучая. Только это было так же умно, как, сидя на бомбе, поджечь бикфордов шнур. Если когда-нибудь грянет настоящая революция, не эта бессмысленная чехарда девятьсот пятого года, а свирепый катаклизм, вихрь, стихия, во главе его будут стоять люди из-за черты. Ах, какие там выковывались характеры, как бешено хотелось жить и занять свое место под солнцем! Схватить за хвост синюю птицу удачи!
У самого Александра Яковлевича руки оказались цепкими. Он рано понял, что его голодный нос, ползающий по талмуду, едва ли нужен Богу, и, закончив гимназию, сразу почувствовал, что ему тесно в родной Херсонской губернии. Его бешеный темперамент кипел – он уехал в Петербург и, протиснувшись сквозь процентную норму, поступил на юридический факультет. Энергия его не знала меры, он работал как проклятый, грыз науки, занимался факторством[1], и неожиданно случай свел его с Абрашкой Рубинштейном, известным миллионщиком. «Ви, юноша, еще-таки только начинаете, а я на это все уже давно кончил», – сказал он Багрицкому и, взяв в секретари, принялся гонять в хвост и в гриву.
Учебу пришлось забросить, времени хватало только на сон. Однако Александр Яковлевич не роптал, понимал, что по-другому делать деньги не научиться. Он был прижимист, бережлив и прилежен и через год уже играл на бирже самостоятельно. Скачок одиннадцатого года подарил ему двести тысяч, другой бы успокоился, завел собственный выезд, дом на взморье и жил бы в свое удовольствие. Но только не Багрицкий. В голове его роились грандиозные планы, он хотел переплюнуть своего учителя, Абрашку Рубинштейна. В тринадцатом году, выйдя из еврейского закона, он принял православие, отчего стал вхож в петербургский свет, и за большие деньги свел знакомство с Симановичем, секретарем Распутина.
«Старец отзывчив и душою добр, главное, попросить его хорошо», – хитро прищурившись, заверил тот, и Багрицкий выписал в Петербург Гесю.
– Вот что, сестра, – сказал он ей тогда, – ты знаешь, что такое плохо. Твой первый муж был шлимазл, второй оказался вором и теперь сидит в тюрьме. Слушайся меня, пока не стало еще хуже.
И Геся послушалась. Через Симановича она попала в гостиную Распутина, а затем в его кабинет, на широкое кожаное кресло. «Ну, ты, матушка, сдобна, на грех охоча». Святой старец остался доволен, и Багрицкий получил подряд на поставку продовольствия в армию. Синяя птица уселась ему прямо на плечо. После августа четырнадцатого деньги потекли к нему Ниагарским водопадом, шелест купюр сладко кружил голову, и было занятно смотреть на растерянные лица прижимистых Гиршманов, Лосевых, Высоцких.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30