Ели их с черным хлебом, густо посыпанным крупной солью.
Когда дело дошло до гречки, рассыпчатой, сдобренной янтарным маслом, в землянке появился Полубояринов.
– Бог в помощь, однополчане!
Поручик был мрачен. Батальонный командир заставил его изводить муштрой унтеров.
Заметив гильзу, он налил одному себе, выпил, крякнул и начал шумно хлебать щи.
– Две новости, господа. Начну с приятной. Вечером нас ждут на парную лосятину, Кузьмицкий берется приготовить паштет из печени.
– Будем, непременно будем. – Граевский облизал ложку и сунул ее за голенище сапога. – Расширим рацион с превеликим удовольствием. А что же, Полубояринов, за вторая новость? Царь перевешал думский комитет? Или Родзянку утопил в Неве?
Он зевнул – после бани, обеда и спирта клонило в сон.
– Не до того Николаше, он от престола отрекся, еще вчера, в Пскове. – Поручик выловил хрящ с махрами мяса, с хрустом разгрыз. – В пользу великого князя Михаила. Чижик чирикал, в штаб дивизии телеграмма пришла.
Чижиком они называли полкового адъютанта Синицина – молодого, бойкого и не в меру говорливого подпоручика.
– В пользу Михаила Александровича? – С вытянувшимся лицом граф Ухтомский закурил, забыв про еду. Ему вспомнилась женитьба великого князя – тайная, вопреки воле отца, утвердившего «Учреждение об Императорской фамилии», на дочери простого адвоката.
Стоял девятьсот одиннадцатый, до начала войны оставалось целых три года. В веселой Вене звучала музыка, кружились головы от женских взглядов, и пенилось в высоких кружках пиво. А в православном храме было торжественно и величаво – это Михаил Романов тайно венчался со своей возлюбленной Натальей Шереметевской. И венец над головой жениха держал он, граф Ухтомский, лучший друг и доверенное лицо великого князя. Будущего императора России, черт побери!
– Допрыгался царскосельский суслик. – Граевский снова зевнул и, устраиваясь поудобнее, вытянулся на койке. – Заварил кашу – и в сторону. А кто расхлебывать будет? Уж не эти ли пустолаи из Временного думского комитета?
– Да, обделались их величество, теперь вони не оберешься. – Не переставая жевать, Страшила потряс пустую гильзу, вздохнул. – Граевский, будь добр, поставь чайку.
Все молчали, говорить не хотелось.
Третьего дня в полку поползли слухи о том, что в Санкт-Петербурге случились беспорядки и власть в столице перешла к Временному комитету Государственной думы, созданному «для водворения порядка и сношений с учреждениями и лицами». Эта новость никого особо не тронула – ну, перешла и перешла, хрен редьки не слаще. В Думе такие же кретины, как в «звездной палате». Но чтобы вот так, в три дня, самодержец и помазанник Божий отрекся от престола – невероятно!
Может, и войне этой чертовой скоро конец? Не будет больше ни вшей, ни грязи, ни загаженных окопов…
– Хоть бы агитатор какой заглянул, внес ясность. – Вздохнув, Страшила положил ложку, и все дружно рассмеялись, даже Ухтомский отвлекся от своих мечтаний – агитаторы, особенно большевики, в расположение первой роты не совались.
Поначалу, конечно, пробовали. Лезли с задушевными беседами, читали «Окопную правду», призывали крепить пролетарское единство. Только однажды Граевский загнал одного из них в окоп во время немецкой атаки. От свиста осколков и грохота снарядов, от глянца орлов на германских шлемах агитатору сделалось дурно. Он сразу же забыл о язвах капитализма и отдался во власть собственного недуга – «медвежьего».
Агитаторы отстали, больше своим вниманием первую роту не жаловали. Потом, правда, приходил еще один, тощий, в очках, видимо из студентов, много говорил, что хорошо бы все отнять и поделить поровну. Солдаты плотно обступили его, слушали внимательно. Но когда Страшила предложил фельдфебелю Клюеву, полному Георгиевскому кавалеру, для начала отдать полбанта очкастому, тот сразу осерчал и пинками выгнал агитатора из окопа. Так что революционный процесс в первой роте шел вяло.
– Ну, довольно, господа, разговоры о политике не способствуют пищеварению. – Граф Ухтомский закурил и вышел на воздух охладить разгоряченную голову. В мыслях его была сумятица. Кажется, давно ли праздновали трехсотлетие дома Романовых и огромная, от моря до моря, империя представлялась незыблемой твердыней, а самодержавие – богоугодным столпом, подпирающим саму суть российской жизни. И вот за три дня державный монолит потерял опору, рухнул и полетел к чертовой матери. Колосс оказался на глиняных ногах. А все этот венценосный слабовольный слизняк. Потопил флот при Цусиме, отдал Порт-Артур, допустил бардак девятьсот пятого года и в довершение решил убраться в самый разгар им же затеянной бойни. «Скатертью дорога». Выбросив окурок, Ухтомский развернулся и отправился назад в землянку. Там раздавался дружный храп – жизнь, черт побери, продолжалась.
Вечером заглянули к Кузьмицкому. Пулеметчики обосновались на краю ольхового леска и при устройстве жилья здорово дали маху – рядом находилось болото. Пока стояли морозы, в землянках было сухо, но едва началась распутица, внутри по щиколотку выступили грунтовые воды. Рыть же новые было лень. Плевать, ходить по мокрым доскам все равно куда приятнее, чем под немецкими пулями.
– Здорово, соседи. – С трудом открыв разбухшую дверь, Полубояринов пробрался в землянку и шумно потянул носом воздух: – Каков амбрэ!
Воздух наполняли густые запахи мяса, спирта и болота.
– Вечер добрый, господа. – Граевский, Страшила и граф Ухтомский вошли следом и уселись за расшатанный низкий стол. В предвкушении печеночного паштета глаза их блестели.
Граевскому внезапно вспомнилось торжество, посвященное именинам тетушки. Праздничный стол напоминал яркую майскую клумбу, от множества закусок рябило в глазах. На дорогом фарфоре отливал перламутром балык, пунцово краснела семга, розовела нежная, с белыми прослойками жира ветчина. Икра была двух сортов, агатово-черная, паюсная, и серая – свежая зернистая.
Тут же распустились цветы из сливочного масла, стояли паштет из рябчика, салаты, украшенные букетами из овощей, и помидоры, прослоенные испанским луком и густо припудренные египетским перцем. Лунным светом серебрились сардинки, залитые прованским маслом, стыли на льду остендские устрицы. Лангусты и омары, сваренные в соленом растворе с лавровым листом, ревельские кильки и истекающий жиром залом источали пряное, ни с чем не сравнимое благоухание.
Нежился в прозрачном филе среди янтарных ломтиков лимона и коралловых плиток моркови заливной поросенок. Глухарка, зажаренная, разрезанная на куски и вновь составленная в единое целое, занимала огромное блюдо и как бы находилась в состоянии стремительного полета. На серебряных подставках стояли пирамидами бутылки, искрились красные, золотые, белые вина, радовали глаз свежестью красок живые цветы в хрустальных вазах.
Закусывали не торопясь, отдавая должное самым крепким напиткам – смирновке, рябиновке, английской горькой. К обеду приступили только через час-другой, начали с бульона и слоеных пирожков, пили при этом мадеру. Затем настала очередь форели с белым голландским соусом под белое же сухое вино. К филе миньон с трюфелями, наоборот, шли только красные вина, спаржу и артишоки в масле запивать вообще не полагалось. Наконец подходила очередь индейки в обрамлении жареных перепелов и зеленого салата ромен, сопровождаемых шампанским брют. Есть уже не хотелось, но было невозможно отказаться от сладкого – парфе, сбитых сливок с ананасовым ликером, розами из сахара и фонтанами карамели. В заключение обеда подавали фрукты, сыры – бри, рокфор, швейцарский, – черный кофе с ликерами и коньяком.
«Черный кофе с ликером, черт побери. – Сглотнув слюну, Граевский прервал полет гастрономических фантазий, глянул по сторонам: – Интересно, ужи у них не завелись?»
В землянке было тесно и грязно. С потолка свисала трехлинейная керосиновая лампа, в углу жарко топилась обложенная булыжниками печь. Было тепло и сыро, словно в гадюшнике.
Пир начался давно, все уже успели напиться. Кроме офицеров пулеметной команды за столом сидел незнакомый капитан с седым ежиком волос и большими, нафиксатуаренными усами, делавшими его похожим на моржа.
– Капитан Злобин, мой земляк. – Кузьмицкий указал на него кружкой, и тот сразу поднялся, лихо взял под козырек:
– Честь имею, господа, имею честь!
В руке капитан сжимал большую кость с махрами лосятины, и по его уху сразу побежал жирный мясной сок.
– Честь имеем, – проглотили слюну офицеры, и Кузьмицкий пьяно махнул рукой:
– Дубов, устрой-ка пожрать и выпить дорогим гостям.
Молодой, еще прилично стоящий на ногах подпоручик вылез из-за стола, загремели крышки дымящихся ведер, весело забулькало в кружках. И тут выяснилось, что жизнь суровая штука. Печеночный паштет, увы, закончился, пришлось удовлетвориться лосятиной в вареном виде. Но худшее было в другом. К спирту, к этой волшебной влаге с таинственным названием «аква вита», у Кузьмицкого относились по-варварски. Какие там замысловатые рецепты и недельный настой на свежей пороховой гари! Изуверы пулеметчики разводили спирт обыкновенной водой, получая мерзкую негорючую смесь, от которой становилось тяжело в желудке и муторно на душе. Однако же выпили и ее, закусили нежной, тающей во рту лосятиной, и Кузьмицкий тронул капитана за рукав:
– Степан Артемьич, пардон, покорнейше прошу продолжить. Так что там Родзянко?
– Родзянко? – С трудом подняв осоловевшие глаза, капитан пожал плечами: – Родзянко… Фу ты черт, ну конечно. Так вот, Родзянко по прямому проводу шлет Нике телеграмму: «В столице форменный бардак, надо принимать меры, промедление смерти подобно». А тот ему: «Пошел к чертям, вместе со своей Думой. Надоел». А сам, конечно, под этим делом. – Капитан щелкнул себя по кадыку и, глотнув из кружки, шумно выдохнул спиртные пары. – Родзянко на дыбы и, чтобы навести порядок в городе, созывает свой Временный комитет. А какой там, к свиньям, порядок? На улицах народище орет благим матом, солдатня пьяная, матросики под кокаином, опять-таки, уголовный элемент из тюрем повыпускали. Пришлось Родзянке окрестить все это революцией, царских министров под замок и объявить о созыве Учредительного собрания – пусть оно и решает, как жить дальше. А пока суть да дело, править будет Временное правительство, с князем Львовым во главе. Бугр[1] известный, живет, говорят, с Нижинским, балеруном…
– Гнида рыжая! – Кузьмицкий неожиданно расчувствовался и, всхлипнув, ударил кулаком по столу. – С Россией как с гулящей девкой, потешился и в сторону, пускай другие пользуют, Львовы всякие. Что же будет-то теперь?
По его вислоусому лицу катились слезы, губы дрожали – выпито было сильно.
– Хорошего, господа, не жду-с. – Капитан взял кусок лосятины, понес ко рту, но, неожиданно разъярившись, резко швырнул на стол. – Кругом одна сволочь, так бы и давал всем по мордам! Извольте пример. Едва пришла депеша о царском отречении, командир третьего Кавкорпуса граф Геллер стреляться хотел, еле коньяком отпоили. А вечером захожу в ресторацию, так он с певичками веселится, козлом скачет, только шпоры звенят. Занятное зрелище, господа, – мамзельки вертят задами в кружевных панталонах и визжат, генерал сучит ногами в чикчирах и хохочет басом. Какая там монархия, какой самодержец! Или взять хотя бы полковника Промтова. Редкостный держиморда, при всяком случае повторял, что солдат должен бояться палки капрала больше, чем пули врага. И что же? – Капитан выдержал паузу. – Вчера выхожу из штаба дивизии и вижу, как полковник Промтов угощает папироской нижнего чина, дает ему прикурить и начинает разговоры по душам. Зад готов ему вылизать теперь, проститутка в полковничьих погонах. Кстати, господа, как у вас насчет дам?
Узнав, что имеющиеся дамы не говорят по-русски и живут в пяти верстах, капитан расстроился и предложил напиться до поросячьего визгу, в дрезину, чтобы всем чертям стало тошно. Тошно, правда, стало самому капитану. Разбавленный спирт впрок ему не пошел.
Расходились далеко за полночь. Собственно, передвигаться своим ходом могли только Граевский и Страшила. Граф Ухтомский напился до бесчувствия, Полубояринов – до крайнего неприличия, и штабс-капитану с прапорщиком пришлось тащить их на себе, словно тяжелораненых с поля боя. Двигались по большой дуге, спотыкаясь.
С вечера подморозило, дорога превратилась в каток. Далеко в ночи были слышны проклятья, хруст льда под заплетающимися ногами, пьяные бессвязные выкрики. Наконец дошли, скинули бесчувственные тела на койки и завалились сами. Однако Граевскому не спалось. В его хмельной голове, в густых парах спирта, кружились нестройной чередой мысли о Варваре.
Ведь казалось, все, забыл, вырвал с корнем, выжег огнем уязвленного мужского самолюбия. Нет, будто прорвав плотину, воспоминания нахлынули потоком, вынося на поверхность мелкие, смытые временем подробности. Граевский чувствовал дыхание Варвары, слышал запах ее духов, закрывая глаза, ясно, словно наяву, видел ее лицо, раскрасневшиеся щеки, рыжий завиток над розовым ухом. Одетая в котиковую шубу, она шла по Невскому и ела горячий филипповский пирожок с черникой. Мягко скрипел снег под высокими ботиками, сдвинутая набок шапочка придавала ей вид бесшабашной веселости, а вокруг исходил суетой предпраздничный город – близился Новый год.
Граевский вспомнил номера «Сан-Ремо», долгий поцелуй, вкус черники на теплых губах, и на сердце у него стало муторно, будто ему в душу по локоть засунули грязные руки и принялись скрести по живому. Штабс-капитан вдруг понял с убийственной ясностью, что все это осталось в невозвратном прошлом – нетерпеливое ожидание чуда, Варвара, задыхающаяся от счастья, он сам, полный надежд и веры в красивые слова. Сколько же он с тех пор убил людей? Десять, двадцать, пятьдесят? Много больше…
Первый раз это было в четырнадцатом году. Начало войны, Галиция. Аккуратные домики с черепичными крышами, неубранные пшеничные поля. Страх тогда еще крепко сидел в его сердце. Он боялся плена, боли, вражеской стрельбы, всего того, что могло его изувечить. Чувство страха было омерзительно, и, чтобы доказать себе, что он не трус, штабс-капитан, в то время подпоручик, ввязывался в самые рискованные авантюры.
Как-то ночью он пошел охотником добывать языка. Вместе с ним вызвались двое – рыжеусый ефрейтор-крепыш и степенный, неторопливый в движениях фельдфебель, мечтавший выслужить полный Гергиевский бант. Крадучись, прошли леском, подтянулись к вражеским позициям и, оставляя след на росных травах, поползли. С австрийской стороны несло дымком походных кухонь, слышалось звучанье струн – негромко играли на мандолине.
Поначалу все шло гладко. Граевский тихо подобрался к часовому и, взяв его на «стальной зажим», придушил. Австриец осел без звука, из-под его каски несло теплой псиной.
– Беру, ваш бродь. – Фельдфебель ухватил его за ноги, приподнял, и в это время ефрейтор-крепыш, не удержавшись, чихнул. В ночной тиши этот негромкий звук был оглушителен, подобно раскату грома.
– Хальт! – Не мешкая, подчасок клацнул затвором и первым же выстрелом уложил крепыша наповал.
– Тикать надо, ваш бродь. – Вздрогнув, фельдфебель отпустил ноги часового и тут же, сложившись пополам, уткнулся в его сапоги – кусочек свинца в стальной оболочке глубоко, до позвоночника, вошел ему в живот.
С австрийской стороны уже стреляли вовсю, пули с чмоканьем зарывались во влажный дерн, свистели, пролетая мимо.
– Черт. – Граевский отпихнул полуживого австрийца, бросился к фельдфебелю, и тут в нем проснулся мерзкий, затмевающий рассудок страх. Он вдруг забыл, что под покровом ночи можно затаиться, переждать и потом ползком спокойно вытащить раненого к своим. Нет, подхватив его на плечи, Граевский что было сил припустил по мокрому от росы лугу. Бежал и чувствовал, как свинец вонзается в тело фельдфебеля. Как оно вздрагивает, корчится, исходит животной мукой и, наконец, судорожно дернувшись, затихает.
«Трус, слизняк, мокрица». Граевский вспомнил свой истошный крик, бешеное трепыхание сердца и от стыда, от ощущения грязи в душе едва смог побороть сухое, подкатившее к горлу рыданье.
«Институтка хренова. – Наконец он справился с собой и, судорожно вздохнув, вытянулся на койке. – Напился и в истерику, не хватало, чтобы услышал кто. – Однако дела до него никому не было – по соседству невозмутимо храпел Страшила, граф Ухтомский лежал как бревно, Полубояринов улыбался во сне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30
Когда дело дошло до гречки, рассыпчатой, сдобренной янтарным маслом, в землянке появился Полубояринов.
– Бог в помощь, однополчане!
Поручик был мрачен. Батальонный командир заставил его изводить муштрой унтеров.
Заметив гильзу, он налил одному себе, выпил, крякнул и начал шумно хлебать щи.
– Две новости, господа. Начну с приятной. Вечером нас ждут на парную лосятину, Кузьмицкий берется приготовить паштет из печени.
– Будем, непременно будем. – Граевский облизал ложку и сунул ее за голенище сапога. – Расширим рацион с превеликим удовольствием. А что же, Полубояринов, за вторая новость? Царь перевешал думский комитет? Или Родзянку утопил в Неве?
Он зевнул – после бани, обеда и спирта клонило в сон.
– Не до того Николаше, он от престола отрекся, еще вчера, в Пскове. – Поручик выловил хрящ с махрами мяса, с хрустом разгрыз. – В пользу великого князя Михаила. Чижик чирикал, в штаб дивизии телеграмма пришла.
Чижиком они называли полкового адъютанта Синицина – молодого, бойкого и не в меру говорливого подпоручика.
– В пользу Михаила Александровича? – С вытянувшимся лицом граф Ухтомский закурил, забыв про еду. Ему вспомнилась женитьба великого князя – тайная, вопреки воле отца, утвердившего «Учреждение об Императорской фамилии», на дочери простого адвоката.
Стоял девятьсот одиннадцатый, до начала войны оставалось целых три года. В веселой Вене звучала музыка, кружились головы от женских взглядов, и пенилось в высоких кружках пиво. А в православном храме было торжественно и величаво – это Михаил Романов тайно венчался со своей возлюбленной Натальей Шереметевской. И венец над головой жениха держал он, граф Ухтомский, лучший друг и доверенное лицо великого князя. Будущего императора России, черт побери!
– Допрыгался царскосельский суслик. – Граевский снова зевнул и, устраиваясь поудобнее, вытянулся на койке. – Заварил кашу – и в сторону. А кто расхлебывать будет? Уж не эти ли пустолаи из Временного думского комитета?
– Да, обделались их величество, теперь вони не оберешься. – Не переставая жевать, Страшила потряс пустую гильзу, вздохнул. – Граевский, будь добр, поставь чайку.
Все молчали, говорить не хотелось.
Третьего дня в полку поползли слухи о том, что в Санкт-Петербурге случились беспорядки и власть в столице перешла к Временному комитету Государственной думы, созданному «для водворения порядка и сношений с учреждениями и лицами». Эта новость никого особо не тронула – ну, перешла и перешла, хрен редьки не слаще. В Думе такие же кретины, как в «звездной палате». Но чтобы вот так, в три дня, самодержец и помазанник Божий отрекся от престола – невероятно!
Может, и войне этой чертовой скоро конец? Не будет больше ни вшей, ни грязи, ни загаженных окопов…
– Хоть бы агитатор какой заглянул, внес ясность. – Вздохнув, Страшила положил ложку, и все дружно рассмеялись, даже Ухтомский отвлекся от своих мечтаний – агитаторы, особенно большевики, в расположение первой роты не совались.
Поначалу, конечно, пробовали. Лезли с задушевными беседами, читали «Окопную правду», призывали крепить пролетарское единство. Только однажды Граевский загнал одного из них в окоп во время немецкой атаки. От свиста осколков и грохота снарядов, от глянца орлов на германских шлемах агитатору сделалось дурно. Он сразу же забыл о язвах капитализма и отдался во власть собственного недуга – «медвежьего».
Агитаторы отстали, больше своим вниманием первую роту не жаловали. Потом, правда, приходил еще один, тощий, в очках, видимо из студентов, много говорил, что хорошо бы все отнять и поделить поровну. Солдаты плотно обступили его, слушали внимательно. Но когда Страшила предложил фельдфебелю Клюеву, полному Георгиевскому кавалеру, для начала отдать полбанта очкастому, тот сразу осерчал и пинками выгнал агитатора из окопа. Так что революционный процесс в первой роте шел вяло.
– Ну, довольно, господа, разговоры о политике не способствуют пищеварению. – Граф Ухтомский закурил и вышел на воздух охладить разгоряченную голову. В мыслях его была сумятица. Кажется, давно ли праздновали трехсотлетие дома Романовых и огромная, от моря до моря, империя представлялась незыблемой твердыней, а самодержавие – богоугодным столпом, подпирающим саму суть российской жизни. И вот за три дня державный монолит потерял опору, рухнул и полетел к чертовой матери. Колосс оказался на глиняных ногах. А все этот венценосный слабовольный слизняк. Потопил флот при Цусиме, отдал Порт-Артур, допустил бардак девятьсот пятого года и в довершение решил убраться в самый разгар им же затеянной бойни. «Скатертью дорога». Выбросив окурок, Ухтомский развернулся и отправился назад в землянку. Там раздавался дружный храп – жизнь, черт побери, продолжалась.
Вечером заглянули к Кузьмицкому. Пулеметчики обосновались на краю ольхового леска и при устройстве жилья здорово дали маху – рядом находилось болото. Пока стояли морозы, в землянках было сухо, но едва началась распутица, внутри по щиколотку выступили грунтовые воды. Рыть же новые было лень. Плевать, ходить по мокрым доскам все равно куда приятнее, чем под немецкими пулями.
– Здорово, соседи. – С трудом открыв разбухшую дверь, Полубояринов пробрался в землянку и шумно потянул носом воздух: – Каков амбрэ!
Воздух наполняли густые запахи мяса, спирта и болота.
– Вечер добрый, господа. – Граевский, Страшила и граф Ухтомский вошли следом и уселись за расшатанный низкий стол. В предвкушении печеночного паштета глаза их блестели.
Граевскому внезапно вспомнилось торжество, посвященное именинам тетушки. Праздничный стол напоминал яркую майскую клумбу, от множества закусок рябило в глазах. На дорогом фарфоре отливал перламутром балык, пунцово краснела семга, розовела нежная, с белыми прослойками жира ветчина. Икра была двух сортов, агатово-черная, паюсная, и серая – свежая зернистая.
Тут же распустились цветы из сливочного масла, стояли паштет из рябчика, салаты, украшенные букетами из овощей, и помидоры, прослоенные испанским луком и густо припудренные египетским перцем. Лунным светом серебрились сардинки, залитые прованским маслом, стыли на льду остендские устрицы. Лангусты и омары, сваренные в соленом растворе с лавровым листом, ревельские кильки и истекающий жиром залом источали пряное, ни с чем не сравнимое благоухание.
Нежился в прозрачном филе среди янтарных ломтиков лимона и коралловых плиток моркови заливной поросенок. Глухарка, зажаренная, разрезанная на куски и вновь составленная в единое целое, занимала огромное блюдо и как бы находилась в состоянии стремительного полета. На серебряных подставках стояли пирамидами бутылки, искрились красные, золотые, белые вина, радовали глаз свежестью красок живые цветы в хрустальных вазах.
Закусывали не торопясь, отдавая должное самым крепким напиткам – смирновке, рябиновке, английской горькой. К обеду приступили только через час-другой, начали с бульона и слоеных пирожков, пили при этом мадеру. Затем настала очередь форели с белым голландским соусом под белое же сухое вино. К филе миньон с трюфелями, наоборот, шли только красные вина, спаржу и артишоки в масле запивать вообще не полагалось. Наконец подходила очередь индейки в обрамлении жареных перепелов и зеленого салата ромен, сопровождаемых шампанским брют. Есть уже не хотелось, но было невозможно отказаться от сладкого – парфе, сбитых сливок с ананасовым ликером, розами из сахара и фонтанами карамели. В заключение обеда подавали фрукты, сыры – бри, рокфор, швейцарский, – черный кофе с ликерами и коньяком.
«Черный кофе с ликером, черт побери. – Сглотнув слюну, Граевский прервал полет гастрономических фантазий, глянул по сторонам: – Интересно, ужи у них не завелись?»
В землянке было тесно и грязно. С потолка свисала трехлинейная керосиновая лампа, в углу жарко топилась обложенная булыжниками печь. Было тепло и сыро, словно в гадюшнике.
Пир начался давно, все уже успели напиться. Кроме офицеров пулеметной команды за столом сидел незнакомый капитан с седым ежиком волос и большими, нафиксатуаренными усами, делавшими его похожим на моржа.
– Капитан Злобин, мой земляк. – Кузьмицкий указал на него кружкой, и тот сразу поднялся, лихо взял под козырек:
– Честь имею, господа, имею честь!
В руке капитан сжимал большую кость с махрами лосятины, и по его уху сразу побежал жирный мясной сок.
– Честь имеем, – проглотили слюну офицеры, и Кузьмицкий пьяно махнул рукой:
– Дубов, устрой-ка пожрать и выпить дорогим гостям.
Молодой, еще прилично стоящий на ногах подпоручик вылез из-за стола, загремели крышки дымящихся ведер, весело забулькало в кружках. И тут выяснилось, что жизнь суровая штука. Печеночный паштет, увы, закончился, пришлось удовлетвориться лосятиной в вареном виде. Но худшее было в другом. К спирту, к этой волшебной влаге с таинственным названием «аква вита», у Кузьмицкого относились по-варварски. Какие там замысловатые рецепты и недельный настой на свежей пороховой гари! Изуверы пулеметчики разводили спирт обыкновенной водой, получая мерзкую негорючую смесь, от которой становилось тяжело в желудке и муторно на душе. Однако же выпили и ее, закусили нежной, тающей во рту лосятиной, и Кузьмицкий тронул капитана за рукав:
– Степан Артемьич, пардон, покорнейше прошу продолжить. Так что там Родзянко?
– Родзянко? – С трудом подняв осоловевшие глаза, капитан пожал плечами: – Родзянко… Фу ты черт, ну конечно. Так вот, Родзянко по прямому проводу шлет Нике телеграмму: «В столице форменный бардак, надо принимать меры, промедление смерти подобно». А тот ему: «Пошел к чертям, вместе со своей Думой. Надоел». А сам, конечно, под этим делом. – Капитан щелкнул себя по кадыку и, глотнув из кружки, шумно выдохнул спиртные пары. – Родзянко на дыбы и, чтобы навести порядок в городе, созывает свой Временный комитет. А какой там, к свиньям, порядок? На улицах народище орет благим матом, солдатня пьяная, матросики под кокаином, опять-таки, уголовный элемент из тюрем повыпускали. Пришлось Родзянке окрестить все это революцией, царских министров под замок и объявить о созыве Учредительного собрания – пусть оно и решает, как жить дальше. А пока суть да дело, править будет Временное правительство, с князем Львовым во главе. Бугр[1] известный, живет, говорят, с Нижинским, балеруном…
– Гнида рыжая! – Кузьмицкий неожиданно расчувствовался и, всхлипнув, ударил кулаком по столу. – С Россией как с гулящей девкой, потешился и в сторону, пускай другие пользуют, Львовы всякие. Что же будет-то теперь?
По его вислоусому лицу катились слезы, губы дрожали – выпито было сильно.
– Хорошего, господа, не жду-с. – Капитан взял кусок лосятины, понес ко рту, но, неожиданно разъярившись, резко швырнул на стол. – Кругом одна сволочь, так бы и давал всем по мордам! Извольте пример. Едва пришла депеша о царском отречении, командир третьего Кавкорпуса граф Геллер стреляться хотел, еле коньяком отпоили. А вечером захожу в ресторацию, так он с певичками веселится, козлом скачет, только шпоры звенят. Занятное зрелище, господа, – мамзельки вертят задами в кружевных панталонах и визжат, генерал сучит ногами в чикчирах и хохочет басом. Какая там монархия, какой самодержец! Или взять хотя бы полковника Промтова. Редкостный держиморда, при всяком случае повторял, что солдат должен бояться палки капрала больше, чем пули врага. И что же? – Капитан выдержал паузу. – Вчера выхожу из штаба дивизии и вижу, как полковник Промтов угощает папироской нижнего чина, дает ему прикурить и начинает разговоры по душам. Зад готов ему вылизать теперь, проститутка в полковничьих погонах. Кстати, господа, как у вас насчет дам?
Узнав, что имеющиеся дамы не говорят по-русски и живут в пяти верстах, капитан расстроился и предложил напиться до поросячьего визгу, в дрезину, чтобы всем чертям стало тошно. Тошно, правда, стало самому капитану. Разбавленный спирт впрок ему не пошел.
Расходились далеко за полночь. Собственно, передвигаться своим ходом могли только Граевский и Страшила. Граф Ухтомский напился до бесчувствия, Полубояринов – до крайнего неприличия, и штабс-капитану с прапорщиком пришлось тащить их на себе, словно тяжелораненых с поля боя. Двигались по большой дуге, спотыкаясь.
С вечера подморозило, дорога превратилась в каток. Далеко в ночи были слышны проклятья, хруст льда под заплетающимися ногами, пьяные бессвязные выкрики. Наконец дошли, скинули бесчувственные тела на койки и завалились сами. Однако Граевскому не спалось. В его хмельной голове, в густых парах спирта, кружились нестройной чередой мысли о Варваре.
Ведь казалось, все, забыл, вырвал с корнем, выжег огнем уязвленного мужского самолюбия. Нет, будто прорвав плотину, воспоминания нахлынули потоком, вынося на поверхность мелкие, смытые временем подробности. Граевский чувствовал дыхание Варвары, слышал запах ее духов, закрывая глаза, ясно, словно наяву, видел ее лицо, раскрасневшиеся щеки, рыжий завиток над розовым ухом. Одетая в котиковую шубу, она шла по Невскому и ела горячий филипповский пирожок с черникой. Мягко скрипел снег под высокими ботиками, сдвинутая набок шапочка придавала ей вид бесшабашной веселости, а вокруг исходил суетой предпраздничный город – близился Новый год.
Граевский вспомнил номера «Сан-Ремо», долгий поцелуй, вкус черники на теплых губах, и на сердце у него стало муторно, будто ему в душу по локоть засунули грязные руки и принялись скрести по живому. Штабс-капитан вдруг понял с убийственной ясностью, что все это осталось в невозвратном прошлом – нетерпеливое ожидание чуда, Варвара, задыхающаяся от счастья, он сам, полный надежд и веры в красивые слова. Сколько же он с тех пор убил людей? Десять, двадцать, пятьдесят? Много больше…
Первый раз это было в четырнадцатом году. Начало войны, Галиция. Аккуратные домики с черепичными крышами, неубранные пшеничные поля. Страх тогда еще крепко сидел в его сердце. Он боялся плена, боли, вражеской стрельбы, всего того, что могло его изувечить. Чувство страха было омерзительно, и, чтобы доказать себе, что он не трус, штабс-капитан, в то время подпоручик, ввязывался в самые рискованные авантюры.
Как-то ночью он пошел охотником добывать языка. Вместе с ним вызвались двое – рыжеусый ефрейтор-крепыш и степенный, неторопливый в движениях фельдфебель, мечтавший выслужить полный Гергиевский бант. Крадучись, прошли леском, подтянулись к вражеским позициям и, оставляя след на росных травах, поползли. С австрийской стороны несло дымком походных кухонь, слышалось звучанье струн – негромко играли на мандолине.
Поначалу все шло гладко. Граевский тихо подобрался к часовому и, взяв его на «стальной зажим», придушил. Австриец осел без звука, из-под его каски несло теплой псиной.
– Беру, ваш бродь. – Фельдфебель ухватил его за ноги, приподнял, и в это время ефрейтор-крепыш, не удержавшись, чихнул. В ночной тиши этот негромкий звук был оглушителен, подобно раскату грома.
– Хальт! – Не мешкая, подчасок клацнул затвором и первым же выстрелом уложил крепыша наповал.
– Тикать надо, ваш бродь. – Вздрогнув, фельдфебель отпустил ноги часового и тут же, сложившись пополам, уткнулся в его сапоги – кусочек свинца в стальной оболочке глубоко, до позвоночника, вошел ему в живот.
С австрийской стороны уже стреляли вовсю, пули с чмоканьем зарывались во влажный дерн, свистели, пролетая мимо.
– Черт. – Граевский отпихнул полуживого австрийца, бросился к фельдфебелю, и тут в нем проснулся мерзкий, затмевающий рассудок страх. Он вдруг забыл, что под покровом ночи можно затаиться, переждать и потом ползком спокойно вытащить раненого к своим. Нет, подхватив его на плечи, Граевский что было сил припустил по мокрому от росы лугу. Бежал и чувствовал, как свинец вонзается в тело фельдфебеля. Как оно вздрагивает, корчится, исходит животной мукой и, наконец, судорожно дернувшись, затихает.
«Трус, слизняк, мокрица». Граевский вспомнил свой истошный крик, бешеное трепыхание сердца и от стыда, от ощущения грязи в душе едва смог побороть сухое, подкатившее к горлу рыданье.
«Институтка хренова. – Наконец он справился с собой и, судорожно вздохнув, вытянулся на койке. – Напился и в истерику, не хватало, чтобы услышал кто. – Однако дела до него никому не было – по соседству невозмутимо храпел Страшила, граф Ухтомский лежал как бревно, Полубояринов улыбался во сне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30