отчего даже хорошие, достойные люди так не любят знать про чужую беду, так сторонятся ее, так не хотят думать о ее истоках?
А может, в этом - праведная закономерность, и нравственное здоровье наделено рациональным эгоизмом, по законам которого надо держаться подальше от всяких бед, памятуя лишь о положительных началах столь быстротекущей жизни?
Или есть суеверие, по которому надо сторониться больного и неприятного?
Но почему же тогда она, моя героиня, ведет себя по-другому?
В силу должности своей, избранной профессии?
Нет.
Я все время задавался вопросами: у нее - что, душа шире? Конечно, шире, чем у тех матерей, с какими ей дело иметь приходится, но сравнение это не правомочно, души у этих женщин с изъяном; если же вести отсчет от чувств естественных, то душа у моей героини, как говорят врачи, в пределах нормы, если, конечно, можно так говорить о душе. Может, сил у нее больше? Да нет. Мораль какая-то иная, другой, высшей чувствительности? Нет. Мораль здравого смысла - это самое безошибочное, если говорить о правилах поведения в необычных обстоятельствах, и свод внутренних истин моей героини выглядит именно так.
Видимо, она просто праведно живет, согласуя поступки с сердцем и здравым смыслом, - это ведь тоже много, когда речь идет о мудром исполнении долга.
Нет, и это не то, хотя, согласен, немалое дело - жить и работать в предложенных обстоятельствах именно так.
Есть в ее поступках нечто особенное, выделяющее, где сердце, здравый смысл, высокая чувствительность души - лишь основа, на которой строится все отношение к жизни.
Осознанность. Вот, пожалуй, это слово ближе всех остальных приближается к правде.
Осознанность своего места, своей роли в ни на минуту не утихающем спектакле болей и радостей.
Она не актриса в этом спектакле, а действующее лицо. И режиссер своих поступков - она сама.
* * *
Еще одна подробность - в преддверии рассказа.
Я шел в этот дом, и по дороге мне попадалось множество детей. Боковым, неосознанным зрением я отметил этот факт, удивляясь обилию ребят - и постарше, и совсем маленьких, и вовсе, видно, грудных, в разноцветных колясках, везомых бабушками и молодыми матерями, и ничего не привлекло меня в обычности этой уличной идиллии, ничего, кроме множества.
Но множество - категория количественная и не всегда способно вызвать самостоятельную мысль...
Когда я возвращался, детей на улицах стало гораздо меньше, может, оттого, что вечерело, - но я жадно вглядывался в каждое детское лицо независимо от желания вглядывался с пристрастием и ревностью, и находил, да, находил такое простое подтверждение ее слов:
"Ребенку нужно, чтобы руки матери пеленали, ласкали, одевали, кормили - только его одного".
Дети, идущие, едущие в колясках, казались безмятежными и тем, выходило, были как бы на одно лицо.
Они были просто беспечальны.
Легко сказать: просто.
Беспечальность идет от естественности жизни, и она проста, коли жизнь счастливо проста и счастливо обыкновенна.
Сделать беспечальной печальную жизнь - вот что непросто.
* * *
В сущности, внешне здесь нет ничего особенного, выделяющего.
Обыкновенный детсад.
И лишь для меня - необыкновенное стечение обстоятельств: в этот сад, точнее - в сад, который был когда-то именно в этом здании, - подумать только! - ходил я лет этак сорок с лишним назад.
Сердце екнуло, но несильно, негромко - время сделало свое дело.
В памяти яркие, невыцветшие, но редкие лоскутки из самого раннего детства.
Однажды на прогулке во дворе мы нашли мертвого воробья.
Кто-то из девчонок хлюпал носом, а мы, мальчишки, принялись рыть под тополем могилу детсадовскими своими лопатками.
Дело шло туго, потому что схоронить воробья мы решили под старым тополем, и у нас недоставало сил перерубать тополиные корни. Наконец, яму отрыли, завернули птицу в клочок газеты, засыпали, поставив вместо памятника палку. Помню, в обед уже все смеялись, даже девчонка, которая хлюпала носом, а мне было обидно за воробья, что все так быстро его забыли.
Теперь, войдя во двор, я поискал глазами тополь и нашел его.
Он совсем состарился, утратил размашистость ветвей, высох, как высыхают к старости люди, но часть листвы еще молодо шелестела.
А память вынула из запаса еще один яркий лоскуток.
Мама, ее розовое с холода лицо, резко-зеленая, с серыми обшлагами и воротом кофточка, - мама пришла за мной, я что-то крепко заждался ее - и вот она протягивает мне маленькую мандаринку, завернутую в шуршащую, полупрозрачную бумажку с картинкой. От мандаринки вкусно пахнет праздником, ожиданием радости, и я прижимаюсь, обняв маму, втягиваю в себя аромат мандаринки - как славно, что она не просто так, а в особой бумажке - запах маминой нарядной кофточки, свежесть морозца, захваченного с улицы, и мне так сказочно хорошо, хорошо...
А еще я помню вот это пространство между этажами, раньше тут была раздевалка нашей группы, воспитательница наказала меня несправедливо - за что, не помню, а вот несправедливость осталась - и я сижу тут, на лавочке, слезы текут по щекам, и мне до страсти хочется умереть - пусть порадуется, несправедливая, моей несправедливой смерти.
И вот зал. Сохранилась фотография: я в военной форме, с красной звездой на шлеме, за спиной винтовка, а сам я на игрушечном коне - и вид у меня решительный. Год был предвоенный, а может, даже первый военный, его начало, до беды осталось всего несколько месяцев, в саду какой-то утренник, я только что декламировал стихи, где поминался враг, которого мы побьем, нарком Ворошилов, винтовка, и вот я, вышедший прямо из стихотворения, сижу на коричневом коне, а на меня, я это помню точно, с любовью взирает из-за спины фотографа дорогая бабушка. У фотографа большой аппарат с треногой, он обещает птичку, и я напряженно гляжу в стеклянное окошко, откуда вылетит обещанная птичка, а не тот воробей, которого мы схоронили под тополем...
Я иду по залу, который теперь кажется обыкновенной комнатой, я поднимаюсь по ступенькам, которые были когда-то так высоки, я прикасаюсь к низеньким, для детей, перилам, которые прежде были в самую пору, я улыбаюсь, перебирая лоскутки невозвратимого детства, и странным, таким простым и таким неясным образом перехожу из своего детства в детство нынешнее, в похожий, но другой дом.
Если бы не память, ничего особенного. Обыкновенный детсад. Малыши просыпаются: кончился тихий час. Махонькие кроватки, спросонья, огромные глаза, светлые, черные, серые головенки. И громкий голос медсестры:
- А вот это у нас отказник! Мишенька, привет!
Мишенька беспечально улыбается.
- А вот этого нам подкинули! Сережа, к чаю - конфеты!
Сережа смотрит задумчиво, вполне осознанно, и никакие конфеты его не волнуют.
- А вот этот у нас дурачок! - восклицает сестра, и я говорю ей:
- Тише, что вы!
- Ой, - машет она рукой. - Они ничего не понимают!
Я не согласен с ней, тороплюсь выйти из спальни. Мне неловко, что я участвую в таком разговоре. В ползунковой и в младшей группе, думаю я, будет полегче, там можно говорить все, сосунки и ползуны ничего не понимают действительно, а трехлетки - они понимают, все понимают, если не умом, так душой, они ждут, не сознавая этого, они чувствуют свою застылость и чувствуют, что где-то живет их радость, их волшебное оживление: в один прекрасный миг, как вот теперь, дверь распахнется, войдет незнакомый дядя или еще лучше незнакомая, но такая родная, долгожданная тетя, и все на свете перевернется, потому что...
Мороз продирает по коже, когда спросонья, еще не выбравшись как следует из дремы, чей-то тонкий голосок произносит взахлеб:
- Папа!
И нестройный хор повторяет, глядя на меня с наивной, доверчивой открытостью:
- Папа! Папа! Папа!
- Нет, это не папа, - вносит ясность сестра и выпроваживает меня из спальни.
Надежды напрасны - в малышовой группе легче не становится, когда видишь сморщенные, стариковские лица и попки новорожденных, которых, обгоняя друг друга, прибирают сестра и нянечка, сбившиеся с ног.
Нянечка - совсем юная, сестра - постарше, видать опытная, обходится с малышами споро, да только сколько же надо терпенья и сил, чтобы вдвоем два десятка карапузов обиходить, утешить, посадить в манеж... Из кроваток слышится рев и грай, в манеже тише.
Лежат, гулькают себе под нос, пускают слюнки, разглядывают потолок полдюжины совсем новеньких людей. Еще не ведают они ни о чем. Не ведают о себе, о судьбе своей.
А судьбы у них - у всех до единого, у целой сотни с лишком - уже драматические.
Потому что этот детсад совсем не детсад, а Дом ребенка.
Детский сад - он лишь внешне. Внутри же...
А нутро этого дома печали - в маленьком железном сейфике.
* * *
Иметь бы групповой портрет - но сделать его фотографу будет физически невозможно: рук не хватит, ни у фотографа, ни у остальных.
Главврач, врачи, старшие медсестры, нянечки, педагог, - если всех собрать вместе, да еще позвать на помощь специалистов, которые ходят дважды в год на освидетельствование детей, - психиатра, отоларинголога, дерматолога, хирурга, невропатолога, - если даже фотографа позвать, при условии, что тот заранее установит свой фотоаппарат, - и при этом старшие группы будут стоять на своих ногах, все равно рук не хватит, чтобы сняться всему Дому ребенка, в полном составе.
Если даже взрослым по два ребенка взять.
Рук тут не хватает в прямом, буквальном смысле слова, и групповой портрет возможен лишь в уме.
А портрет в уме, это ведь не собрание изображений, - собрание судеб...
Приступать к нему без провожатого - дело немыслимое и опасное. Так что я выбираю в поводыри - ее, мою героиню.
Почему именно ее, станет ясно несколько позже. Что касается ее служебного положения, то дело это ей в самую пору.
Она - педагог.
А зовут ее...
Ее имя очень просто, обыкновенно, я же, по размышлении, назову ее именем нереальным, чуточку шутливым и все же вполне серьезным, с отчеством, произведенным от имени не мужского, а женского, потому что добродетели, о которых идет речь, увы, женского рода.
Итак, назовем ее Вера Надеждовна. Фамилия образуется от имени Любовь.
Так что если вам необходима ее фамилия, возьмите это имя и образуйте фамилию, которая вам понравится больше.
И все же - не о ней вначале.
О ее деле.
Железный маленький сейфик хранит самодельные папочки, точнее картонные кармашки, размером чуть побольше свидетельства о рождении. На обороте этих свидетельств стоит милицейский штамп о прописке владельца документа в Доме ребенка. Штампик тиснут прямо на свидетельстве или на отдельной бумажке, приклеенной к нему.
Картонные кармашки тонки, а документы повторяемы: направление отдела здравоохранения, решения народных судов о лишении матери родительских прав, акты медицинского освидетельствования - каков малыш при поступлении в Дом ребенка.
Есть еще два рода документов, один - типовой, другой - произвольный.
Оба вызывают озноб.
Типовой, называется договором, привожу его целиком:
ДОГОВОР
Настоящий договор заключен, с одной стороны,
гр. __________________________________________________________
рожд. __________ место рождения ______________________________
проживающей __________________________________________________
с другой стороны, Дом ребенка горздравотдела.
Настоящий договор заключили о нижеследующем:
Гр. _____________________________________________________
передает своего ребенка на воспитание в Дом
ребенка. _____________________________________________________
Перед Домом ребенка я ОБЯЗУЮСЬ:
1. По истечении срока договора взять обратно своего
ребенка для дальнейшего воспитания.
2. Своевременно сообщать свое место нахождения, если оно
изменится.
3. Выполнять свои родительские обязанности, регулярно
навещать своего ребенка, оказывать содействие Дому ребенка в
воспитании моего ребенка.
Если я нарушу это обязательство, то, в соответствии со
ст. 101 Кодекса о браке и семье РСФСР, мой ребенок по решению
исполкома Советов народных депутатов может быть передан на
усыновление или удочерение другим гражданам без моего
согласия. Настоящий договор составлен
"_____" ____________________ 198 г.
В двух экземплярах по одному для каждой стороны.
Главный врач Дома ребенка
Сдавшая(ший) ребенка
Как видим, обязательств минимум. Жестче надо? Хотя бы взыскивать материальную помощь? Нет, государство этим минимумом своим демонстрирует человеколюбие, понимание женщины, матери-одиночки, которая попала в непредвиденную ситуацию, и год-два-три даются ей в виде отсрочки выполнения материнских обязанностей.
Вот студентка попала в тяжкое положение - семья далеко, малообеспеченная, стипешка скудная, учиться осталось два года, а в общежитие ребенка не возьмешь и в ясли не устроишь.
Были, были случаи - бегали чуть не каждый день, плакали над своим малышом, потом учение заканчивали и забирали ребят с поклоном, с благодарностью, с вечной памятью про тяжкое и все-таки благословенное начало, подмогу не очень радостного, но нужного дома.
Выходит, договор этот, минимум обязательств нужен в таких именно пределах - ведь рассчитан бланк на типовое благородство, а не на массовую подлость.
* * *
Вот еще один бланк, более жесткий и по названию, и по существу. Тут уже не "договор", но "акт", тут уже не договариваются, а фиксируют, да и происхождения документ этот милицейского.
Итак, заголовок: "Акт о доставлении подкинутого ребенка". Инспектор и двое понятых - имярек - составили акт о том, что в поезде No 194, вагон No 3, в 18.15 московского времени обнаружен мальчик, приметы которого таковы: смуглый, нос курносый, одет в ползунки махровые, капор белый в малиновый горошек, чепчик розовый, одеяло в розовую клетку, розовые цветные ползунки про запас.
Еще один документ, приложенный к акту. Ходатайство в горзагс. "Мы, нижеподписавшиеся - заведующий отделением городской больницы такой-то, ординатор такой-то, хирург такой-то, просим зарегистрировать мальчика семи месяцев, рождения 15 мая 1981 года, и присвоить ему фамилию, имя, отчество - Бурденко Иван Иванович. В больницу поступил тогда-то с линейного отдела милиции станции такой-то".
В выборе фамилии явно сказалось присутствие хирурга среди вынужденных ходатаев, что ж, честь ему и хвала, что подкидыш стал однофамильцем замечательного человека. Пусть хоть это будет пока что залогом его достойного будущего.
Знали бы, знали великие люди прошлого - давнего и близкого - мудрые ученые, талантливые писатели, героические полководцы, - сколько безвестных, покинутых ребятишек получили их славные имена и сколь прекрасно святое желание опечаленных взрослых, оказавшихся у истоков этих детских судеб, хотя бы именами обеспечить невинной, да уже опаленной бедой ребятне прекрасное, возвышенное родство.
Что в этом? Хрестоматийная ограниченность? Сентиментальная экзальтация? Неумение придумать ничего лучшего?
Я думаю, желание внушить мудрость, талантливость, героизм будущим людям, завтрашний день которых, по вере их нарекателей, в собственных руках тех, кто только начинает быть.
Высокое имя к высокому и обязывает - почему бы и не согласиться с этой благородной, доброжелательной версией?
* * *
И вот еще один документ в пример, уже без всякой формы, писаный произвольно, как бог на душу положит, смысл только один, одна коробящая суть.
"Я, Пошева Фаина Ивановна, 1956 года рождения, родившая ребенка женского пола, весом 2450, двадцатого июня 1982 года, отказываюсь от воспитания и любых прав на него. Я не замужем, материальные условия плохие. Ребенок у меня третий, двое уже сданы государству". И подпись. И дата: десять дней спустя после рождения.
Я видел это создание, этот орущий кулек - еще не человек, только лишь человеческий материал, оболочка, в которую надо вдохнуть душу, а вначале вдохнуть здоровье, сохранить жизнь.
Он плачет, этот "ребенок женского пола", - плачет не от беды, от самого факта присутствия в жизни, и нет ему никакого дела до того, что присутствие это его тут нежелательное для родившей его женщины.
* * *
К чему я стремлюсь? Чего я добиваюсь?
Я пишу для добрых людей. Для тех, кто печаль эту - не только мою поймет и разделит. И все же, все же, как писал Твардовский, отлично я понимаю, что прочтут написанное мною не одни лишь добрые люди. Прочтут и злые. Прочтут и зададут этот каверзный вопрос - для чего он пишет об этом? Чего добивается?
Может, стремится бросить тень на святое наше материнство? Поставить под вопрос его чистоту и здоровье? Лишить уверенности нас таким образом?
Отвечаю недоверчивым: успокойтесь!
Миллион благодарных слов сказано о материнстве, а все ведь мало. Да разве в благодарении лишь одном дело?
Мать - наш самый близкий и самый родной человек до гробовой доски ее ли, нашей ли, - от нее мы получаем и самоё жизнь, и всё, что за этим следует, - силу, любовь, уверенность в себе. Мать учит нас правилам людским, оживляет ум наш, вкладывает в уста наши доброе слово, а память осеняет своими беспрекословными наставлениями о самом дорогом и человечном, что было до нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
А может, в этом - праведная закономерность, и нравственное здоровье наделено рациональным эгоизмом, по законам которого надо держаться подальше от всяких бед, памятуя лишь о положительных началах столь быстротекущей жизни?
Или есть суеверие, по которому надо сторониться больного и неприятного?
Но почему же тогда она, моя героиня, ведет себя по-другому?
В силу должности своей, избранной профессии?
Нет.
Я все время задавался вопросами: у нее - что, душа шире? Конечно, шире, чем у тех матерей, с какими ей дело иметь приходится, но сравнение это не правомочно, души у этих женщин с изъяном; если же вести отсчет от чувств естественных, то душа у моей героини, как говорят врачи, в пределах нормы, если, конечно, можно так говорить о душе. Может, сил у нее больше? Да нет. Мораль какая-то иная, другой, высшей чувствительности? Нет. Мораль здравого смысла - это самое безошибочное, если говорить о правилах поведения в необычных обстоятельствах, и свод внутренних истин моей героини выглядит именно так.
Видимо, она просто праведно живет, согласуя поступки с сердцем и здравым смыслом, - это ведь тоже много, когда речь идет о мудром исполнении долга.
Нет, и это не то, хотя, согласен, немалое дело - жить и работать в предложенных обстоятельствах именно так.
Есть в ее поступках нечто особенное, выделяющее, где сердце, здравый смысл, высокая чувствительность души - лишь основа, на которой строится все отношение к жизни.
Осознанность. Вот, пожалуй, это слово ближе всех остальных приближается к правде.
Осознанность своего места, своей роли в ни на минуту не утихающем спектакле болей и радостей.
Она не актриса в этом спектакле, а действующее лицо. И режиссер своих поступков - она сама.
* * *
Еще одна подробность - в преддверии рассказа.
Я шел в этот дом, и по дороге мне попадалось множество детей. Боковым, неосознанным зрением я отметил этот факт, удивляясь обилию ребят - и постарше, и совсем маленьких, и вовсе, видно, грудных, в разноцветных колясках, везомых бабушками и молодыми матерями, и ничего не привлекло меня в обычности этой уличной идиллии, ничего, кроме множества.
Но множество - категория количественная и не всегда способно вызвать самостоятельную мысль...
Когда я возвращался, детей на улицах стало гораздо меньше, может, оттого, что вечерело, - но я жадно вглядывался в каждое детское лицо независимо от желания вглядывался с пристрастием и ревностью, и находил, да, находил такое простое подтверждение ее слов:
"Ребенку нужно, чтобы руки матери пеленали, ласкали, одевали, кормили - только его одного".
Дети, идущие, едущие в колясках, казались безмятежными и тем, выходило, были как бы на одно лицо.
Они были просто беспечальны.
Легко сказать: просто.
Беспечальность идет от естественности жизни, и она проста, коли жизнь счастливо проста и счастливо обыкновенна.
Сделать беспечальной печальную жизнь - вот что непросто.
* * *
В сущности, внешне здесь нет ничего особенного, выделяющего.
Обыкновенный детсад.
И лишь для меня - необыкновенное стечение обстоятельств: в этот сад, точнее - в сад, который был когда-то именно в этом здании, - подумать только! - ходил я лет этак сорок с лишним назад.
Сердце екнуло, но несильно, негромко - время сделало свое дело.
В памяти яркие, невыцветшие, но редкие лоскутки из самого раннего детства.
Однажды на прогулке во дворе мы нашли мертвого воробья.
Кто-то из девчонок хлюпал носом, а мы, мальчишки, принялись рыть под тополем могилу детсадовскими своими лопатками.
Дело шло туго, потому что схоронить воробья мы решили под старым тополем, и у нас недоставало сил перерубать тополиные корни. Наконец, яму отрыли, завернули птицу в клочок газеты, засыпали, поставив вместо памятника палку. Помню, в обед уже все смеялись, даже девчонка, которая хлюпала носом, а мне было обидно за воробья, что все так быстро его забыли.
Теперь, войдя во двор, я поискал глазами тополь и нашел его.
Он совсем состарился, утратил размашистость ветвей, высох, как высыхают к старости люди, но часть листвы еще молодо шелестела.
А память вынула из запаса еще один яркий лоскуток.
Мама, ее розовое с холода лицо, резко-зеленая, с серыми обшлагами и воротом кофточка, - мама пришла за мной, я что-то крепко заждался ее - и вот она протягивает мне маленькую мандаринку, завернутую в шуршащую, полупрозрачную бумажку с картинкой. От мандаринки вкусно пахнет праздником, ожиданием радости, и я прижимаюсь, обняв маму, втягиваю в себя аромат мандаринки - как славно, что она не просто так, а в особой бумажке - запах маминой нарядной кофточки, свежесть морозца, захваченного с улицы, и мне так сказочно хорошо, хорошо...
А еще я помню вот это пространство между этажами, раньше тут была раздевалка нашей группы, воспитательница наказала меня несправедливо - за что, не помню, а вот несправедливость осталась - и я сижу тут, на лавочке, слезы текут по щекам, и мне до страсти хочется умереть - пусть порадуется, несправедливая, моей несправедливой смерти.
И вот зал. Сохранилась фотография: я в военной форме, с красной звездой на шлеме, за спиной винтовка, а сам я на игрушечном коне - и вид у меня решительный. Год был предвоенный, а может, даже первый военный, его начало, до беды осталось всего несколько месяцев, в саду какой-то утренник, я только что декламировал стихи, где поминался враг, которого мы побьем, нарком Ворошилов, винтовка, и вот я, вышедший прямо из стихотворения, сижу на коричневом коне, а на меня, я это помню точно, с любовью взирает из-за спины фотографа дорогая бабушка. У фотографа большой аппарат с треногой, он обещает птичку, и я напряженно гляжу в стеклянное окошко, откуда вылетит обещанная птичка, а не тот воробей, которого мы схоронили под тополем...
Я иду по залу, который теперь кажется обыкновенной комнатой, я поднимаюсь по ступенькам, которые были когда-то так высоки, я прикасаюсь к низеньким, для детей, перилам, которые прежде были в самую пору, я улыбаюсь, перебирая лоскутки невозвратимого детства, и странным, таким простым и таким неясным образом перехожу из своего детства в детство нынешнее, в похожий, но другой дом.
Если бы не память, ничего особенного. Обыкновенный детсад. Малыши просыпаются: кончился тихий час. Махонькие кроватки, спросонья, огромные глаза, светлые, черные, серые головенки. И громкий голос медсестры:
- А вот это у нас отказник! Мишенька, привет!
Мишенька беспечально улыбается.
- А вот этого нам подкинули! Сережа, к чаю - конфеты!
Сережа смотрит задумчиво, вполне осознанно, и никакие конфеты его не волнуют.
- А вот этот у нас дурачок! - восклицает сестра, и я говорю ей:
- Тише, что вы!
- Ой, - машет она рукой. - Они ничего не понимают!
Я не согласен с ней, тороплюсь выйти из спальни. Мне неловко, что я участвую в таком разговоре. В ползунковой и в младшей группе, думаю я, будет полегче, там можно говорить все, сосунки и ползуны ничего не понимают действительно, а трехлетки - они понимают, все понимают, если не умом, так душой, они ждут, не сознавая этого, они чувствуют свою застылость и чувствуют, что где-то живет их радость, их волшебное оживление: в один прекрасный миг, как вот теперь, дверь распахнется, войдет незнакомый дядя или еще лучше незнакомая, но такая родная, долгожданная тетя, и все на свете перевернется, потому что...
Мороз продирает по коже, когда спросонья, еще не выбравшись как следует из дремы, чей-то тонкий голосок произносит взахлеб:
- Папа!
И нестройный хор повторяет, глядя на меня с наивной, доверчивой открытостью:
- Папа! Папа! Папа!
- Нет, это не папа, - вносит ясность сестра и выпроваживает меня из спальни.
Надежды напрасны - в малышовой группе легче не становится, когда видишь сморщенные, стариковские лица и попки новорожденных, которых, обгоняя друг друга, прибирают сестра и нянечка, сбившиеся с ног.
Нянечка - совсем юная, сестра - постарше, видать опытная, обходится с малышами споро, да только сколько же надо терпенья и сил, чтобы вдвоем два десятка карапузов обиходить, утешить, посадить в манеж... Из кроваток слышится рев и грай, в манеже тише.
Лежат, гулькают себе под нос, пускают слюнки, разглядывают потолок полдюжины совсем новеньких людей. Еще не ведают они ни о чем. Не ведают о себе, о судьбе своей.
А судьбы у них - у всех до единого, у целой сотни с лишком - уже драматические.
Потому что этот детсад совсем не детсад, а Дом ребенка.
Детский сад - он лишь внешне. Внутри же...
А нутро этого дома печали - в маленьком железном сейфике.
* * *
Иметь бы групповой портрет - но сделать его фотографу будет физически невозможно: рук не хватит, ни у фотографа, ни у остальных.
Главврач, врачи, старшие медсестры, нянечки, педагог, - если всех собрать вместе, да еще позвать на помощь специалистов, которые ходят дважды в год на освидетельствование детей, - психиатра, отоларинголога, дерматолога, хирурга, невропатолога, - если даже фотографа позвать, при условии, что тот заранее установит свой фотоаппарат, - и при этом старшие группы будут стоять на своих ногах, все равно рук не хватит, чтобы сняться всему Дому ребенка, в полном составе.
Если даже взрослым по два ребенка взять.
Рук тут не хватает в прямом, буквальном смысле слова, и групповой портрет возможен лишь в уме.
А портрет в уме, это ведь не собрание изображений, - собрание судеб...
Приступать к нему без провожатого - дело немыслимое и опасное. Так что я выбираю в поводыри - ее, мою героиню.
Почему именно ее, станет ясно несколько позже. Что касается ее служебного положения, то дело это ей в самую пору.
Она - педагог.
А зовут ее...
Ее имя очень просто, обыкновенно, я же, по размышлении, назову ее именем нереальным, чуточку шутливым и все же вполне серьезным, с отчеством, произведенным от имени не мужского, а женского, потому что добродетели, о которых идет речь, увы, женского рода.
Итак, назовем ее Вера Надеждовна. Фамилия образуется от имени Любовь.
Так что если вам необходима ее фамилия, возьмите это имя и образуйте фамилию, которая вам понравится больше.
И все же - не о ней вначале.
О ее деле.
Железный маленький сейфик хранит самодельные папочки, точнее картонные кармашки, размером чуть побольше свидетельства о рождении. На обороте этих свидетельств стоит милицейский штамп о прописке владельца документа в Доме ребенка. Штампик тиснут прямо на свидетельстве или на отдельной бумажке, приклеенной к нему.
Картонные кармашки тонки, а документы повторяемы: направление отдела здравоохранения, решения народных судов о лишении матери родительских прав, акты медицинского освидетельствования - каков малыш при поступлении в Дом ребенка.
Есть еще два рода документов, один - типовой, другой - произвольный.
Оба вызывают озноб.
Типовой, называется договором, привожу его целиком:
ДОГОВОР
Настоящий договор заключен, с одной стороны,
гр. __________________________________________________________
рожд. __________ место рождения ______________________________
проживающей __________________________________________________
с другой стороны, Дом ребенка горздравотдела.
Настоящий договор заключили о нижеследующем:
Гр. _____________________________________________________
передает своего ребенка на воспитание в Дом
ребенка. _____________________________________________________
Перед Домом ребенка я ОБЯЗУЮСЬ:
1. По истечении срока договора взять обратно своего
ребенка для дальнейшего воспитания.
2. Своевременно сообщать свое место нахождения, если оно
изменится.
3. Выполнять свои родительские обязанности, регулярно
навещать своего ребенка, оказывать содействие Дому ребенка в
воспитании моего ребенка.
Если я нарушу это обязательство, то, в соответствии со
ст. 101 Кодекса о браке и семье РСФСР, мой ребенок по решению
исполкома Советов народных депутатов может быть передан на
усыновление или удочерение другим гражданам без моего
согласия. Настоящий договор составлен
"_____" ____________________ 198 г.
В двух экземплярах по одному для каждой стороны.
Главный врач Дома ребенка
Сдавшая(ший) ребенка
Как видим, обязательств минимум. Жестче надо? Хотя бы взыскивать материальную помощь? Нет, государство этим минимумом своим демонстрирует человеколюбие, понимание женщины, матери-одиночки, которая попала в непредвиденную ситуацию, и год-два-три даются ей в виде отсрочки выполнения материнских обязанностей.
Вот студентка попала в тяжкое положение - семья далеко, малообеспеченная, стипешка скудная, учиться осталось два года, а в общежитие ребенка не возьмешь и в ясли не устроишь.
Были, были случаи - бегали чуть не каждый день, плакали над своим малышом, потом учение заканчивали и забирали ребят с поклоном, с благодарностью, с вечной памятью про тяжкое и все-таки благословенное начало, подмогу не очень радостного, но нужного дома.
Выходит, договор этот, минимум обязательств нужен в таких именно пределах - ведь рассчитан бланк на типовое благородство, а не на массовую подлость.
* * *
Вот еще один бланк, более жесткий и по названию, и по существу. Тут уже не "договор", но "акт", тут уже не договариваются, а фиксируют, да и происхождения документ этот милицейского.
Итак, заголовок: "Акт о доставлении подкинутого ребенка". Инспектор и двое понятых - имярек - составили акт о том, что в поезде No 194, вагон No 3, в 18.15 московского времени обнаружен мальчик, приметы которого таковы: смуглый, нос курносый, одет в ползунки махровые, капор белый в малиновый горошек, чепчик розовый, одеяло в розовую клетку, розовые цветные ползунки про запас.
Еще один документ, приложенный к акту. Ходатайство в горзагс. "Мы, нижеподписавшиеся - заведующий отделением городской больницы такой-то, ординатор такой-то, хирург такой-то, просим зарегистрировать мальчика семи месяцев, рождения 15 мая 1981 года, и присвоить ему фамилию, имя, отчество - Бурденко Иван Иванович. В больницу поступил тогда-то с линейного отдела милиции станции такой-то".
В выборе фамилии явно сказалось присутствие хирурга среди вынужденных ходатаев, что ж, честь ему и хвала, что подкидыш стал однофамильцем замечательного человека. Пусть хоть это будет пока что залогом его достойного будущего.
Знали бы, знали великие люди прошлого - давнего и близкого - мудрые ученые, талантливые писатели, героические полководцы, - сколько безвестных, покинутых ребятишек получили их славные имена и сколь прекрасно святое желание опечаленных взрослых, оказавшихся у истоков этих детских судеб, хотя бы именами обеспечить невинной, да уже опаленной бедой ребятне прекрасное, возвышенное родство.
Что в этом? Хрестоматийная ограниченность? Сентиментальная экзальтация? Неумение придумать ничего лучшего?
Я думаю, желание внушить мудрость, талантливость, героизм будущим людям, завтрашний день которых, по вере их нарекателей, в собственных руках тех, кто только начинает быть.
Высокое имя к высокому и обязывает - почему бы и не согласиться с этой благородной, доброжелательной версией?
* * *
И вот еще один документ в пример, уже без всякой формы, писаный произвольно, как бог на душу положит, смысл только один, одна коробящая суть.
"Я, Пошева Фаина Ивановна, 1956 года рождения, родившая ребенка женского пола, весом 2450, двадцатого июня 1982 года, отказываюсь от воспитания и любых прав на него. Я не замужем, материальные условия плохие. Ребенок у меня третий, двое уже сданы государству". И подпись. И дата: десять дней спустя после рождения.
Я видел это создание, этот орущий кулек - еще не человек, только лишь человеческий материал, оболочка, в которую надо вдохнуть душу, а вначале вдохнуть здоровье, сохранить жизнь.
Он плачет, этот "ребенок женского пола", - плачет не от беды, от самого факта присутствия в жизни, и нет ему никакого дела до того, что присутствие это его тут нежелательное для родившей его женщины.
* * *
К чему я стремлюсь? Чего я добиваюсь?
Я пишу для добрых людей. Для тех, кто печаль эту - не только мою поймет и разделит. И все же, все же, как писал Твардовский, отлично я понимаю, что прочтут написанное мною не одни лишь добрые люди. Прочтут и злые. Прочтут и зададут этот каверзный вопрос - для чего он пишет об этом? Чего добивается?
Может, стремится бросить тень на святое наше материнство? Поставить под вопрос его чистоту и здоровье? Лишить уверенности нас таким образом?
Отвечаю недоверчивым: успокойтесь!
Миллион благодарных слов сказано о материнстве, а все ведь мало. Да разве в благодарении лишь одном дело?
Мать - наш самый близкий и самый родной человек до гробовой доски ее ли, нашей ли, - от нее мы получаем и самоё жизнь, и всё, что за этим следует, - силу, любовь, уверенность в себе. Мать учит нас правилам людским, оживляет ум наш, вкладывает в уста наши доброе слово, а память осеняет своими беспрекословными наставлениями о самом дорогом и человечном, что было до нас.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64