И жалость? Кто думает, что пожалеть - ничего не стоит, ни к чему не обязывает?
Ну, ладно, я все о себе, о себе, а если вокруг поглядеть? Что стоит любовь одного, любящего истинно и верно, к другому, кто не знает любви и не знает чести - попирает ее, топчет, унижает неверностью своей, душевным бесстыдством, ничтожеством?
Все говорят - долг, долг. Верно, есть честные люди, ведь честность, в сущности, и есть долг, но ежели из десятерых пятеро долг понимают лишь как удовольствия собственного пуза, своей мелочной души, чего стоит долг других, честных?
А жалость? Жалость несчастной жены к мужу-пропойце? Жалость без поступка - увидел заброшенного подростка, пожалел, проморгался и пошел дальше - в собственное спокойствие, благополучие, уют?
Может, меньше надо трястись нам, бабам, с этими святыми обязанностями, меньше ахать да причитать и трезвей, по-мужицки, поглядывать на жизнь, обращаться с жизнью. Слабый пол, слабый пол! Да давным-давно никакие мы не слабые. Покруче, пожестче надо бы со святостью, с обязанностями, глядишь, легче бы жилось.
Я встрепенулась: покруче, пожестче? Как Ирина?
Как Ирина...
Реляции из Москвы приходили бодрые. Писали в три руки - вначале сообщение невестки, деловое, наступательное, сделано то-то и так-то, затем уговоры сына: не унывай, мы без тебя скучаем и прочие эмоциональные экзерсисы и, наконец, самое дорогое. Ладошка внука, обведенная карандашом. Или рисунок на листочке, вырванном из тетради: солнышко над домом, а из трубы высовывается пружинка, это дым. Или зверь неизвестного происхождения с синей гривой и узкой мордочкой, похожей на лисью. Или сад в курчавых деревьях. Или прямо по глобусу - должно быть, земля - плывет пароход. У меня хранится целая папка с детскими рисунками Игорька, я перебираю их, когда мне тоскливо, и постепенно становлюсь маленькой, испытывая чувство, осознанное однажды - тогда, на вокзале: я стою на корточках перед внуком, а он обнимает меня, как взрослый, с пониманием и грустью...
Ирина устроилась в библиотеку иностранной литературы, купалась в океане испанских первоисточников, читала журналы, следила за латиноамериканскими странами, через год поступила в заочную аспирантуру. Для диссертации выбрала прозу Сервантеса - когда я прочла об этом, невольно вздрогнула, - но не "Дон Кихота", а его рассказы и повести, мало кто знает, что у Мигеля де Сааведры есть что-то еще, кроме "Дон Кихота", но вот, оказывается, есть, и даже заслуживает целой диссертации.
Мне казалось, Ирина пишет о своих испанских делах особенно подробно, чтобы доказать свою правоту. Но разве это требовалось? Поезд, как говорится, ушел, к тому же что может думать мать, если и сын, и его жена добились хорошей работы? Только радоваться.
Правда, у Саши вышла неясная мне заминка. Проработав в знаменитом институте месяца два, он ни с того ни с сего перебрался на новое место. Объяснялось просто - больше денег, хотя и меньше науки, но все же заведение серьезное, "шкатулка", "почтовый ящик", я поняла: что-то связанное с обороной.
Словом, побывать в Москве мне хотелось, и однажды, когда Алю с тяжелым приступом отвезли в больницу, я поговорила с ее врачами, записала номер телефона заведующего отделением и рискнула - схватила чемоданчик, поехала в аэропорт и явилась в Москву без всякого предупреждения и без приглашения.
Впрочем, приглашения были, сыпались в каждом письме, щедрой рукой Саша советовал нанять кого-нибудь Але и немедля вылететь, все расходы они оплачивают, главное, чтобы я повидала их житье-бытье. Мне и самой страшно хотелось увидеть их московский дом, обнять Игорька, разглядеть сына и Ирину - какие они стали, как живут, все ли по-прежнему или что-нибудь переменилось и в какую сторону - лучшую, худшую...
Хотелось надеяться, только в лучшую, ведь Ирина добилась всего, чего хотела, что же еще?
И вот явилась.
Стояло лето, самое начало, - прошло полтора года, как они уехали, - я рисковала никого не застать дома. Так и вышло. Я оставила чемодан у соседей, поколебавшись, назвалась знакомой, чтоб не сорвать сюрприз, обещала быть к вечеру и вышла на улицу. Район, в котором они жили, был совершенно незнаком мне - лабиринт белых многоэтажных монстров, городской лес, в котором растут одни дома. Я ведь старалась не помнить Москву, оборвать с ней все связи, и вот теперь ничего тут не знала, по крайней мере в новых районах, даже в новых линиях метро могла разобраться лишь после длительных пауз и сильной сосредоточенности - вот тебе и урожденная москвичка.
Долго думать, куда деть себя, я не стала - до первой станции метро, потом до Краснопресненской и там троллейбусом к Ваганьковскому. Цветы продавались всюду, я взяла громадный букет белой сирени.
Сердце раскачалось так, что несколько раз я должна была остановиться и даже сунуть под язык таблетку валидола, а в воротах кладбища меня охватил озноб.
Едва передвигая оледеневшие, негнущиеся ноги, я прошла центральной аллеей, свернула налево. Где-то здесь, здесь, но все переменилось, стало неузнаваемо - деревья вымахали, кусты разрослись, упрятав памятники. Наконец, изрядно устав, совсем не там, где предполагала, я раздвинула заросли и прочитала знакомое имя.
Женечка!
Под стеклом, вмурованным в камень, желтела выцветшая фотография любимой сестры.
Ах, Женя, Женя! Понятие "любимая сестра" походило на высушенную бабочку - еще красиво, можно повторять без конца, но уже утратило свою изначальность. Каждый новый год относил воспоминания о прошлом все дальше, живые лица, дорогие слова усыхали, превращались сперва в замершие картинки, а потом и картинки выцветали.
Любимая сестра! Любимая сестра! Женечка! Мне приходилось все чаше повторять свои заклинания, чтобы вызвать из темнеющей памяти теплое чувство. Стыдно признаться, но и у Жениной могилы я подстегивала, подгоняла себя, чтобы всплакнуть, чтобы расцветить вновь выцветшие картинки и оживить когда-то дорогие уста. Мозг точно замерз в этот жаркий летний день, и только сердцебиение, частое, как пулеметная очередь, содрогало меня.
Что означало это сердцебиение и этот застывший мозг?
Может, тайное тайных - обиду?
Я помотала головой, положила сирень на могилу, принялась истово рвать переросшую траву вокруг холмика, стараясь возвратить ему его очертания.
Через час могила обновилась, хотя бы ненадолго, я присела в ногах у сестры. И вспомнила Марию. Здесь, так вроде бы некстати.
Что общего между ними? Одна ушла молодой, устав жить, другая - отжив за многих и за многих исполнив человеческие обязанности. Женя распорядилась собой, думая о себе, и я жалела ее, считая, что она не сумела справиться. А Мария служила кому угодно, только не себе. Милосердие и страдание. В чьей жизни чего больше?
Помилуй, Женя, я не с укором, нет!
Я обтерла рукой ее портрет, поклонилась, прощаясь.
Свидимся ли? И прости, коли что не так. Но я старалась. Не спорю, не все получилось, и Саша вышел слабее, чем надо.
Но я старалась. Прощай.
Дверь открыл Саша, он был слегка навеселе, заорал благим матом, подхватил меня так, что кости затрещали, втащил в комнату, закружил посередке и едва не уронил. Игорек хлопал в ладоши, подпрыгивал, повис на моей шее, едва Саша выпустил из объятий, кричал, подражая отцу, во весь голос:
- Бабуля! Бабуля!
Я отстраняла его от себя - разглядеть, какой стал, - прижимала снова и опять разглядывала - подрос, в новом костюмчике, клетчатом, модном, но все такой же пушистый, мягкий шарик, доверчивый и открытый. Разворачивая свертки с покупками - признаться, московскими, - я пугалась его диких восторгов, целовалась то с большим, то с маленьким, и они в конце концов устроили глупое соревнование - кто больше меня поцелует, я едва спаслась, убежала в ванную переодеться с дороги, принять душ.
Ирины не было, я не придала этому значения, тем более что Саша сразу прояснил: она в библиотеке, трудится над диссертацией. Да, диссертация не шутка, умываясь, я пожалела про себя сына: ученая жена, не фунт изюма, надо ведь соответствовать ей, - и, выйдя из ванной, спросила Александра:
- А ты не думаешь о диссертации?
Он протянул мне руки, подвигал пальцами.
- Руки, ма, руки - мой инструмент. Для диссертации нужна голова.
- Что же, ее нет?
- Есть, но очень обыкновенная! - Он схватил меня за плечи, усадил на диван. - Ну как ты там одна?
- Ничего. Скажи лучше, как ты, сын?
- Я? - спросил он растерянно и стал рыскать взглядом по комнате. Нормально. Я нормально. Получаю двести двадцать, да Ирина полторы, вот защитится, и заживем.
Он говорил как-то механически, без чувства, без живости. Радостно сменил тему:
- Квартиру-то ты не видала! Ну-ка пойдем. Игорь, давай экскурсию.
Малыш схватил меня за руку и, видно, не впервые, повел вначале на кухню - "Здесь мы обедаем!" - потом в угол, заваленный игрушками - "Здесь я ночую", - потом к дивану - "Здесь смотрю телевизор!". Квартирка была ухоженной, устроенной по образцам с ненашенских картинок, но бедноватой: желания расходились с возможностями.
Около одиннадцати пришла Ирина. Игорек все никак не мог угомониться, вертелся на кровати, услышав звонок, в одной рубашонке бросился в переднюю. Ирина было запричитала, но увидала меня, радостно всплеснула руками. Я разглядывала ее, не могла оторваться: точно сошла с картинки журнала мод - элегантная дама, наряды, которые она надевала когда-то, прошлый век, совершенно другой, провинциальный класс, настоящее наступило сейчас. Может, торопишься, одернула я себя. Но не могла не любоваться.
Подтянутая, еще больше похудевшая, Ирина и в общении стала другой: спокойной, уверенной, сильной. В одно мгновение она расправилась со своей семьей, - Игорька в постель, и он тотчас, без сопротивления, уснул, Сашу на кухню, заваривать чай. Все внимание обратила ко мне: кого я нашла Але? Как живу? Незаметно, мягко, не отвлекаясь от моего рассказа, она накрыла нарядной скатертью стол, поставила красивый чайный сервиз. Саша внес чайник, мы сидели тихо, переговаривались как-то вкрадчиво, боялись разбудить Игорька, Ирина говорила, как и вела себя, со сдержанной силой и чувством уверенного достоинства.
Про Сашины дела рассказывалось очень мельком, все хорошо, на новом месте приняли превосходно, снова на взлете, руки золотые - и только, зато Иринина жизнь описывалась подробно и живописно.
Сегодня имела беседу с известным международником, доктором наук популярная личность, часто появляется на экране телевизора, просил подготовить кое-какую литературу, разговорились, она представилась подробнее, сказала об аспирантуре, и международник поделился кое-какой неофициальной информацией о режиме Франко. В Испании созревают силы, недовольные каудильо, это в общем-то известно, но ученый рассказал кое-какие подробности. Что касается Сервантеса, то и тут есть любопытные новости: один дипломат по своим дружеским каналам, через французских друзей, достал специально для Ирины новую испанскую монографию по ее теме, это очень важно - современной научной литературы из Испании пока очень мало, и эта книга - для диссертанта сущий клад.
Наконец, специально для меня Ирина рассказала о последних парижских модах - библиотека имеет журналы - это потрясающе, какую там выдумывают чушь - вот тут голо, до сих пор, тут едва прикрыто, - она размахивала руками, показывая, где и чего нет на женщине в последних французских модах, и я снова подумала, насколько она стала свободней, раскрепощенней.
Может, и открытей?
Неожиданно для себя я вдруг поняла: при внешнем спокойствии и благородстве речь Ирины все же выходила нестройной - по содержанию. Казалось, ее распирает чувство своей значительности, захлестывает жажда рассказать об удивительных знакомых.
Целый час она говорила о латиноамериканских литературах с директрисой библиотеки, замечательной женщиной известной фамилии, ездила к академику такому-то, едва ли не единственному академику по ведомству западноевропейской литературы, он был любезен и благодарен, что ему доставили нужную книгу, ее пригласили на коктейль в посольство, срочно что-то надо придумать, посольства вечером посещают только в парадных платьях, а коктейль назначен на вторую половину дня, придется справиться у специалистов, считается ли этот час вечерним по-посольски...
Плавная речь Ирины начинала постепенно раздражать - я узнавала этот столичный примитив: рассказывая о других, выпячивать свою значительность, свои связи, безусловную целесообразность своего присутствия в этом городе. Такое я слыхала и раньше, в мои годы.
- Ну, а Игорек? - оборвала я ее как можно мягче.
- Игорек ходит в один садик с внуком знаменитого маршала, - ответила она, ничуть не смутившись, - дерется с этим внуком, а маршал передо мной извиняется. Представляете?
Я кивнула. Да у тебя, девочка, совершенно нет слуха!
Сколько передумала всякого я в ту ночь! Борясь с бессонницей, прислушиваясь к ночным шорохам и далеким звукам, представляла, как мой Саша ходит за Игорем в садик, потом сидит допоздна, переживая, дожидаясь жену, а она входит - элегантная, красивая, переполненная знакомствами, знаниями, жизнью, подавляет его своими спокойными, самоуверенными речами, и Саша теряется, сжимается, уходит в себя. Известно, что в супружеской жизни кто-то непременно должен уступать другому, один - коренник, другой пристяжной, так вот мой Саша пристяжной к Ирине, а она прет по той дороге, которая нравится ей, и пристяжной ничего поделать с этим не может.
Все сравнения хромают, это - тоже. Очевидно одно - Ирина процветает, у нее своя жизнь, а у Саши своя, и как бы не вышло худа.
В тот первый свой приезд я как-то спросила ее:
- Ирочка, тебе нравится нравиться?
- Мужчинам? - быстро и охотно уточнила она, словно привыкла к таким вопросам.
- Женщинам тоже.
- Дорогая Софья Сергеевна, а есть такой человек, который бы не хотел нравиться другим? Ведь это же вопрос культуры, эстетики. Когда люди начнут следить за собой, все без исключения, жизнь станет наряднее, а значит, лучше. Обозлиться на красивого труднее, чем на обычного. Хамства меньше станет!
Целая теория. В азарте красноречия проболталась:
- А вообще-то мне одна подружка сказала: "Ир, как бы тебя твое эмансипе до беды не довело". Глупо, вы не считаете? Эмансипация, сиречь равенство, равенство с кем - с мужчиной, как же равенство может довести? Да еще до беды.
Прежде она была молчаливой, теперь стала болтливой, и мне не на один месяц хватало потом ее болтовни - разбираться в теориях, умозаключениях, настроениях, фразах.
Чем чаще я вспоминала их, тем точнее знала: и это один из этапов, вычисленный заранее, намеченный и осуществленный осознанно и точно. А болтливость, открытость - пока что внешняя, не по существу, это от близости цели, от предвкушения удачи.
Жизнь оборачивалась так, что в Москву я могла прилетать лишь тогда, когда Аля с новым приступом попадала в больницу. Сиделки, которых я нанимала Але, подолгу не задерживались, больная оказывалась слишком тяжелой для них, девочка нуждалась во мне, и жизнь моя, мои последние перед пенсией годы в читалке оказались на редкость тяжкими.
Лишь там, за желтыми стенами мрачного дома, я не могла помочь дочери и тогда улетала. Сердце мое разрывалось, чуть ли не каждый день я звонила заведующему отделением, хотя это бессмысленно, дергалась, московская жизнь меня раздражала уже через неделю, и я уезжала, все реже появляясь в Москве. Один раз ко мне приезжал Игорь, в пятом классе.
Он увлекался в ту пору техникой, занимался конструированием, был активистом Дворца пионеров, и вышло так, что приезд ко мне стал перерывом в его занятиях. Он приветливо ласкался, но скучал, и я не стала его держать. Да и печален тот дом, в котором навеки поселилась болезнь. Как ни смейся, ни шути, ни радуйся, все на минуточку, не по-настоящему, а настоящее - горечь, сердечная тоска, ожидание. Не то ожидание, которое приносит счастье, а угнетающее, иссушающее, ломающее душу.
Я берегла своего любимца, не хотела, чтобы он делил со мной, даже ненадолго, мои страдания. А делать вид, что мне легко, уже недоставало сил. Так вышло - он у меня был только раз, я в Москве - пять, шесть. Выйдя на пенсию, я отказалась от сиделок для Али.
Ирина успешно защитилась, из библиотеки перебралась в университет, преподавала, отхватила солидную зарплату, выпустила книжечку о Сервантесе, каудильо скончался, Латинская Америка разворачивала плечи, испанистов требовалось все больше, ехали делегации, переводилась литература, в ее энергии нуждались, она оказалась причастной к интересной жизни.
Саша? Он не жаловался, но стал попивать, и это больно ранило меня.
Письма из Москвы приходили все реже. Зато в каждом я читала жалобы на Игорька. Ему шел шестнадцатый год, он вырвался из подчинения, стал строптив, непокладист.
Я отвечала, чтобы сын и невестка набрались терпения, это такой особенный возраст, и я мучилась с Сашей в его шестнадцать лет, но все потом миновало, ушло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64