Говорил, что ордена наденет лишь в День Победы - боялся ими слезу выжать. Кровь сдавал, чтобы Катю спасти, Алексею помочь.
- Братишка! - крикнул Пряхин. - Братишка!
Из тьмы на крик вышла Нюра. Алексей обернулся к ней, подавил стон: ей же еще тяжелее.
Нюра молча припала к Анатолию, а когда подняла голову, стояла глухая ночь. Алексей вгляделся в Нюрино лицо, но слез не увидел.
- Каждый день ждала этого, - сказала Нюра. - Он же осколками напичкан. Один был у сердца.
Горе! Да отступишь ли ты когда от людей?!
Будет ли, настанет ли когда такое время, когда лучшие станут жить вечно, а не умирать совсем молодыми?!
Почему несправедливо устроен мир?
Ходят по белу свету фашисты, прячутся дезертиры - толстомордые, здоровые, как тот бандит, сносу им нет, - а добрые, хорошие, настоящие умирают под вражьей пулей, под осколком, который у сердца притаился, под укусом тифозной вши, под тоскливой хваткой голода... И можно ли придумать способ, чтобы справедливость восстановить?
Чтоб в мире этом новом ходили по улицам седые добрые старики и старухи, чтоб наставляли они молодых на чистый путь, чтобы рядом с ними жили только хорошие люди - мужчины и женщины, - верные друг другу, любящие стариков и детей, почитающие старость и детство, всегда и ко всем - без разбора - справедливые.
Ведь тогда же настанет благоденствие и покой на земле. Исчезнут, забудутся навеки войны. Здоровые и красивые люди оберегут своих детей не просто для продолжения рода, но для продолжения справедливости и чести!
Нет, не сбила Алексея с ног война, ранение, беда, которой настиг он бабушку Ивановну и девочек, - справился, выдюжил, хоть и с болью, с трудом, а тут не выстоял. Сбила его с ног смерть Анатолия.
Продал шинель и запил.
Умолкла карусель, не поет гармошка отчаянным, веселым голосом. Грех веселиться! Ходит по рынку Алексей Пряхин с мутными глазами. Выйдет, пошатываясь, с рынка - к дому бабушки Ивановны приблизится. В дом, однако, не войдет, двинется к госпиталю. Постоит бессмысленно возле лестницы, на которую, в эту жизнь возвращаясь, вышел когда-то. Лучше бы не выходил, не возвращался. Потом к баракам идет, где Катя с тифом лежала.
Умолк Алексей. Ни с кем не говорит, ни на чьи вопросы не отвечает. Словно застыл, замер. Бродит по городу, точно обходит места счастья своего и своих испытаний.
Проверял - правда ли вешки эти имеются? Или выдумал кто их?
Когда хмель выветрит, снова на рынок идет. Заправится самогоном и дальше - бродяга, и только.
Бродяга? У бродяги путь бессмысленный и пустой, а дорога Пряхина к точке ведет. Каждый вечер обрывает он лабиринт своих следов возле порога Нюриного дома. Дома Анатолия.
Входит молча, берет гармошку капитана, перебирает кнопки, потом поет:
- Крутится-вертится шар голубой...
Дальше первой строчки его не хватает, долго сидит он, повесив голову, потом, уже ночью, приходит домой. Замертво падает на кровать. Эх, житуха, и на что ты нужна! Все минуло, все позади, кажется Алексею.
Только так уж устроен мир: жаждет человек жизни, а ему - смерть, просит смерти, а ему - жизнь. Да еще и радость.
Растолкала тетя Груня под утро Алексея, кричит и плачет, плачет и кричит:
- Кончилась война, Алешенька!.. Войне конец!..
Он вскочил, обнял тетю Груню, и всего его затрясло: подумал про Анатолия. Это ж надо! Неделю и не дожил-то! Неделю всего!
Смеялся и плакал Пряхин, будто наперегонки с тетей Груней гнал - кто кого пересмеет и переплачет. И радость и беда его так смешались вместе, что не знал Алексей, чего в нем больше, может, поровну того и другого, а все смешалось, и оттого нет в нем ни чистого счастья и ни чистого горя.
За окном раздались редкие выстрелы - кто-то палил на радостях в небо, - смех и оживленные голоса.
Алексей надел гимнастерку, надраил давно не чищенные ботинки. Смешно он выглядел, начисто списанный солдат: гимнастерка без погон и без единой медальки, галифе, носки, прикрывавшие низ брюк, и ботинки. Пугало огородное, а не солдат.
Но сегодня это не мешало. Он торопился, а его на каждом шагу останавливали женщины, обнимали, плакали, говорили какие-то добрые слова, ласково называли "солдатиком".
Солдатик! Только с кем воевал ты, солдатик? С врагом или с собственным горем?
Пряхин обнимал в ответ незнакомых женщин, опять, как тогда, в начале зимы, все ему казались на одно лицо - продвигался на несколько шагов, вновь останавливался, снова кого-то обнимал.
В одно мгновение взгляд его остановился в небе. Снова сияло оно небывалой голубизной и свежестью, солнце вставало из-за крыш - медное в надземной дымке, нарочно, кажется, притушившее свой жар, чтобы в это утро люди могли разглядеть его. Анатолий! Ведь он говорил, что солнышку все виднее сверху, значит, оно видит Победу лучше, чем люди. Но гармонист не видит Победы, не дождался. Убит.
Да, капитан был убит застрявшим у сердца осколком, и Пряхин вспомнил один разговор - про ордена, про то, как Анатолий собирался надеть их в День Победы.
Алексей прибавил шагу. Нюра как будто ждала его.
Поднялась навстречу Пряхину, одетая, готовая идти. Алексей взял гармошку, они вздохнули враз, точно о чем-то сговаривались, оглядели комнату, где жил Анатолий, перешагнули порог.
На карусели Пряхин прочно уселся на стул Анатолия. Развернул мехи. Он пел единственную песню, которой научил его друг:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть.
Нюра стояла перед каруселью, глядя невидящими глазами на гармошку, на Пряхина, глядя мимо карусели, мимо городка, куда-то в невидимые отсюда места, на фронт, может, на войну, где ранило Анатолия, изрешетив его осколками, отобрав у него глаза и в конце концов жизнь.
Алексей видел, как рядом с Нюрой возникла бабушка Ивановна, затрясла седой головой, девочки, молчаливые и угрюмые, совсем не праздничные, как подошли еще какие-то женщины, послышался смех, точно неделю назад - на Первомай.
Площадь у карусели оживала, гул повис над ней, чей-то озорной голос крикнул:
- Эй, гармонист, сыграй плясовую!
Алексей вспомнил, как Анатолий хотел играть в этот день "Вставай, страна огромная!". Вот бы и ему сейчас грянуть эту песню - торжественно и скорбно. Но он не умел играть ее. Знал одно и это завел снова:
Крутится-вертится шар голубой...
И тут он увидел, как сквозь толпу к нему пробирается тетя Груня. В одной руке у нее белеет бумажка, другой она машет Алексею - отчаянно, точно тонет и надо ее спасти.
Пряхин поднялся, поставил гармошку на стул, закрепил ремешком мехи. Подошел к Нюре, тронул ее за плечо.
Нюра очнулась, кивнула ему, а тетя Груня его уже обнимала.
- Гляди! От сына письмо!
От сына! Сколько ждала его тетя Груня, вот и Алексея гладила по руке, утешала, от боли освобождала, а думала про сына своего, который вот так же, может, валяется, зубами от боли скрипит, - ждала и дождалась.
Прижал Алексей к себе спасительницу и утешительницу - вот наконец-то долгожданная справедливость! За добро добром должна отвечать судьба, и тетя Груня давно свое заслужила.
- И от мужа придет! - сказал Алексей тете Груне, она отмахнулась, крикнула, срываясь в плач:
- Так не бывает!
- Будет! - серьезно ответил Пряхин.
В глазах тети Груни мелькнула надежда, вера, что Алексей знает поболее ее, а оттого, может, и впрямь все сбудется.
И Пряхин знал - сбудется.
В эту секунду ощутил он неожиданно горячую волну, которая в нем взметнулась, заполнила все его существо. Он теперь верил в себя. Сила жила в нем. Сила уверенности и правоты.
Всем он тут, на этой площади, предсказывал облегчение. И бабушке Ивановне с девочками. И тете Груне. И себе. Да, и себе.
- Пойдем-ка, - тащила его за собой тетя Груня. - Это не все!
Не все? Что же еще?
Тетя Груня подвела его к углу дома напротив карусели. Притиснула зачем-то к стене. Потом перекрестила, и губы ее затряслись. Сказала:
- Выгляни за угол!
Алексей выглянул за угол. Прижавшись к стене, стояла возле дома Зинаида с большим свертком, в каких младенцев носят.
- Ну! - только и сказал он.
Зинаида, не улыбаясь и не говоря ни слова, откинула край свертка, и на Алексея глянуло его светлыми глазами маленькое существо.
- С сыном тебя, Алешенька! - услышал он голос тети Груни, но ничего не ответил.
Внимательно, строго глядел он в глаза Зинаиды, и та взгляд не отвела, кивнула на куль:
- К празднику, видать, торопился... Раньше сроку.
Она протянула ему сверток, протянула розовое существо, чмокавшее соской, и Алексей растерянно принял эту живую плоть, этот кусочек жизни. Невесом был сверток, легок, как пушинка, казалось, ничего не весила новая жизнь.
Сзади, на площади, заиграла гармошка. Алексей встревоженно обернулся. На карусели, возвышаясь над толпой, стояла Нюра и играла вальс "Амурские волны". Оказывается, умеет играть...
Алексей вздохнул, шагнул вдоль дома.
- С Победой, Алешенька, - услышал он голос Зинаиды и ткнулся головой в стену.
Плечи его тряслись, а слезы капали прямо на сверток с ребенком.
Маленькое существо безмятежно улыбалось, глядело куда-то вверх, будто норовило заглянуть выше и дальше, в свое будущее.
Дитя, рожденное не любовью, а горем.
И все-таки - дитя.
Б Л А Г И Е Н А М Е Р Е Н И Я
________________________________________
Повесть
1
Снова навалилась бессонница.
Дверь на балкон распахнута, и в комнату вливается душный аромат черемухи. Может, из-за него я не могу уснуть? Надо бы встать, прикрыть дверь, но я не в силах шевельнуть рукой. Точно опьяняющий наркоз сковал меня. Голова ясная, утренняя, а тело налито неимоверной тяжестью, не то что рукой, пальцем шевельнуть немыслимо.
Я живу на втором этаже и когда-то - совсем недавно! - мечтала, чтобы черенки черемухи, высаженные у дома, скорей поднялись и сравнялись с моим балконом. Тогда весной цветы будут перед окном, точно сад приподнялся на цыпочки прямо в мою келью. И вот это сбылось, а я не рада. Запах черемухи дурманит и не дает спать.
Впрочем, все это глупости, и черемуха тут ни при чем.
Ветер колышет прозрачную штору и вносит в комнату волну пряного аромата.
Я точно купаюсь в нем.
Я говорю себе: наслаждайся, ты хотела этого, и твое желание сбылось. Наслаждайся и спи, все условия для волшебных снов: ведь, вдыхая черемуху, можно увидеть во сне только сказки.
Но сказки не приходят.
Я облокачиваюсь и таращусь в неверные июньские сумерки, в белую северную ночь, стараюсь разглядеть черемуховые ветви там, за окном. Смутные тени колышутся у балкона. Я знаю: ветви унизаны белыми гроздьями.
Я вдыхаю полной грудью и чувствую, как приливает к вискам кровь. Завтра у меня необыкновенный день, точнее, вечер.
Выпускной вечер моего класса.
Первый мой выпуск. Об этом знают все.
Искупление моей вины. Об этом знают немногие.
День исполнения моей клятвы. Про это известно одной мне.
Остался один день. И эта ночь.
2
Я пришла в школу-интернат десять лет назад, оказалась тут почти случайно. Впрочем, в каждой случайности есть своя закономерность...
В начале августа у мамы случился инфаркт, я дала в гороно телеграмму, заверенную врачом, и осталась возле нее.
У меня было странное ощущение - как будто я не нужна ни маме, ни Ольге и Сергею, старшей сестре и старшему брату. Всю весну и лето, с тех пор как я получила назначение, они во главе с мамой без устали дулись на меня.
О матерях не принято говорить дурно, не скажу и я, хотя теперь, спустя десять лет, мне многое стало ясным. Кажется, я протрезвела за эти годы. Точно во мне бродил молодой хмель, но вот шибануло меня об острый угол раз-другой, и все стало очевиднее, реальней, что ли. И мама стала реальней. Ее взгляды.
А тогда я не могла ничего понять - я ухаживала за мамой, сидела в больнице возле нее дни и ночи, и рядом непременно сидела Ольга, или Сергей, или Сережина жена Татьяна, и они ухаживали за мамой с таким видом, будто меня здесь нет. Я старалась не обращать на это внимания, но не так-то это легко, когда ты только окончила институт, а взрослые и любимые люди, точно сговорившись, в один голос осуждают тебя, да еще осуждают высокомерно, с презрением, мол, молодые должны внимать благодарственно, а не высказывать собственных суждений, пользоваться чужим опытом, пока, скажите спасибо, его предлагают, и жизнь начинать по общепринятым правилам, а не так, как ты...
Это был молчаливый спор, который начала мама.
Мама вообще очень властный человек. Тогда мне казалось, что она совершенно не любит меня. Собственная прихоть была для нее всегда важней моих намерений. Она подавляла. И не отдельные дни и часы, а всегда. Теперь я думаю совсем иначе. Мама любит меня. Может быть, даже сильнее, чем Ольгу и Сергея, ведь я младшая, для нее последняя. Просто любовь у нее властная, вот в чем дело. Властная, как и сама мама.
У нее всегда были странные отношения со всеми нами. Даже явно ошибаясь, мама говорила уверенно и требовательно, никогда не сознаваясь в ошибке.
- Оля, тебя, кажется, опять провожал этот парень из соседнего подъезда. Так запомни, он тебе не подходит, тебе больше подходит Эдик.
- Но почему? - спрашивала Оля. - Николай очень милый, ты же знаешь, мы из одной группы, - Оля тогда заканчивала иняз, - а Эдик мне надоел! И вообще он сухарь!
Эдик был одноклассником Оли, учился в политехе и был некрасив до предела - длинный, плоский, как бы вырезанный из бумаги, а главное скучно-сухой, протокольно-стандартный, точно параграф из учебника математики. Словом, розовощекому баскетболисту-крепышу Николаю Эдик, бесспорно, уступал, и Оля спрашивала маму, округляя глазки:
- Но почему?
- Он тебе не подходит! - резала мама, выделяя последние слова, выставляя над ними знаки ударения величиной, пожалуй, со столб, и добилась-таки того, что потом, позже, Оля вышла все же за своего плоского Эдика и живет, по-моему, без намека на счастье...
Однако это другая история, я потом еще вспомню про нее, но тогда, в ту пору, возле мамы, которая уставилась в потолок больничной палаты тяжелым немигающим взглядом, я еще не все понимала.
Да, не все понимала, но все чувствовала.
Иначе почему же я поступила по-своему? Единственная из троих детей ослушалась мать?
Перед распределением мы дали слово - вся наша группа - не финтить, не подключать родителей, словом, не пользоваться отработанной тактикой и ехать на работу туда, куда пошлют.
Слово, конечно же, не было сдержано, конфузливо улыбаясь, две девчонки, редкие посредственности, вышли из деканата с направлениями в школы того города, где все мы учились, а я родилась и жила. Мы было бросились их поздравлять, не чуя подвоха, но девицы, не откладывая, признались, что только вчера - надо же, накануне! - вышли замуж за здешних жителей. Да еще одному парню пришел персональный вызов из специальной - с английским уклоном - школы, хотя в английском он был ни в зуб ногой, а всю жизнь учил немецкий.
Все остальные повели себя честно, так что даже никакой злости не осталось против тех троих, лишь легкое недоумение: зачем они так?
Меня больше занимало другое: как скрыть от мамы, от сестры и брата с его женой три исключения из честного договора? Я скрыла. Удалось. Только ничуточки не помогло.
Мама замолчала, как всегда умолкала она, если кто-нибудь в чем-нибудь - хотя бы в пустяке! - не признавал ее властной силы. Я приходила с улицы не домой, а в какую-то сурдокамеру, так, кажется, это называется. Мама говорила с Олей, говорила с Сережей, говорила с Татьяной, Татьяна говорила с Олей, Оля с Сережей, и никто из них не говорил со мной.
Когда я пробовала заговорить с мамой, она произносила жестким голосом:
- Ты останешься здесь!
Я спрашивала, к примеру, включая телевизор:
- Посмотрим этот фильм?
А мама неизменно произносила одно и то же:
- Ты останешься здесь!
- Но у меня в руках распределение!
- Ты останешься здесь!
- Это же бесчестно! Мы договорились всей группой! Меня, наконец, ждут!
- Ты останешься здесь!
И это еще в лучшем случае. Мама разговорилась. А то просто молчит. Молчание гораздо тяжелее. Оно давит на сердце, на душу, на голову. Где-то в области затылка. И кажется, лучше сделать, как она требует, только бы не эта тишина.
Я так всегда и делала. "В магазин?" - "Не гулять с мальчиком таким-то?" - "Хорошо, мамочка дорогая, как скажешь!" - "Соседи по лестничной площадке нагловатые люди?" - "Можно с ними не здороваться!" И хоть лично мне ничего плохого эти соседи не сказали, не сделали, я вела себя, как хотела того мама, в зависимости от ее настроения.
Не замечая сама, я глядела на мир мамиными глазами, оценивала людей с ее точки зрения, даже телевизионным фильмам выставляла отметки по ее шкале ценностей - правда, шкала была высокая, но все-таки не моя.
Так что до институтского распределения я никогда ни о чем не спорила с мамой и никогда, таким образом, не была наказуема в отличие от Оли и Сергея, которые время от времени карались тишиной, давившей на затылок. Впрочем, легко мне жилось только до встречи с Кириллом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
- Братишка! - крикнул Пряхин. - Братишка!
Из тьмы на крик вышла Нюра. Алексей обернулся к ней, подавил стон: ей же еще тяжелее.
Нюра молча припала к Анатолию, а когда подняла голову, стояла глухая ночь. Алексей вгляделся в Нюрино лицо, но слез не увидел.
- Каждый день ждала этого, - сказала Нюра. - Он же осколками напичкан. Один был у сердца.
Горе! Да отступишь ли ты когда от людей?!
Будет ли, настанет ли когда такое время, когда лучшие станут жить вечно, а не умирать совсем молодыми?!
Почему несправедливо устроен мир?
Ходят по белу свету фашисты, прячутся дезертиры - толстомордые, здоровые, как тот бандит, сносу им нет, - а добрые, хорошие, настоящие умирают под вражьей пулей, под осколком, который у сердца притаился, под укусом тифозной вши, под тоскливой хваткой голода... И можно ли придумать способ, чтобы справедливость восстановить?
Чтоб в мире этом новом ходили по улицам седые добрые старики и старухи, чтоб наставляли они молодых на чистый путь, чтобы рядом с ними жили только хорошие люди - мужчины и женщины, - верные друг другу, любящие стариков и детей, почитающие старость и детство, всегда и ко всем - без разбора - справедливые.
Ведь тогда же настанет благоденствие и покой на земле. Исчезнут, забудутся навеки войны. Здоровые и красивые люди оберегут своих детей не просто для продолжения рода, но для продолжения справедливости и чести!
Нет, не сбила Алексея с ног война, ранение, беда, которой настиг он бабушку Ивановну и девочек, - справился, выдюжил, хоть и с болью, с трудом, а тут не выстоял. Сбила его с ног смерть Анатолия.
Продал шинель и запил.
Умолкла карусель, не поет гармошка отчаянным, веселым голосом. Грех веселиться! Ходит по рынку Алексей Пряхин с мутными глазами. Выйдет, пошатываясь, с рынка - к дому бабушки Ивановны приблизится. В дом, однако, не войдет, двинется к госпиталю. Постоит бессмысленно возле лестницы, на которую, в эту жизнь возвращаясь, вышел когда-то. Лучше бы не выходил, не возвращался. Потом к баракам идет, где Катя с тифом лежала.
Умолк Алексей. Ни с кем не говорит, ни на чьи вопросы не отвечает. Словно застыл, замер. Бродит по городу, точно обходит места счастья своего и своих испытаний.
Проверял - правда ли вешки эти имеются? Или выдумал кто их?
Когда хмель выветрит, снова на рынок идет. Заправится самогоном и дальше - бродяга, и только.
Бродяга? У бродяги путь бессмысленный и пустой, а дорога Пряхина к точке ведет. Каждый вечер обрывает он лабиринт своих следов возле порога Нюриного дома. Дома Анатолия.
Входит молча, берет гармошку капитана, перебирает кнопки, потом поет:
- Крутится-вертится шар голубой...
Дальше первой строчки его не хватает, долго сидит он, повесив голову, потом, уже ночью, приходит домой. Замертво падает на кровать. Эх, житуха, и на что ты нужна! Все минуло, все позади, кажется Алексею.
Только так уж устроен мир: жаждет человек жизни, а ему - смерть, просит смерти, а ему - жизнь. Да еще и радость.
Растолкала тетя Груня под утро Алексея, кричит и плачет, плачет и кричит:
- Кончилась война, Алешенька!.. Войне конец!..
Он вскочил, обнял тетю Груню, и всего его затрясло: подумал про Анатолия. Это ж надо! Неделю и не дожил-то! Неделю всего!
Смеялся и плакал Пряхин, будто наперегонки с тетей Груней гнал - кто кого пересмеет и переплачет. И радость и беда его так смешались вместе, что не знал Алексей, чего в нем больше, может, поровну того и другого, а все смешалось, и оттого нет в нем ни чистого счастья и ни чистого горя.
За окном раздались редкие выстрелы - кто-то палил на радостях в небо, - смех и оживленные голоса.
Алексей надел гимнастерку, надраил давно не чищенные ботинки. Смешно он выглядел, начисто списанный солдат: гимнастерка без погон и без единой медальки, галифе, носки, прикрывавшие низ брюк, и ботинки. Пугало огородное, а не солдат.
Но сегодня это не мешало. Он торопился, а его на каждом шагу останавливали женщины, обнимали, плакали, говорили какие-то добрые слова, ласково называли "солдатиком".
Солдатик! Только с кем воевал ты, солдатик? С врагом или с собственным горем?
Пряхин обнимал в ответ незнакомых женщин, опять, как тогда, в начале зимы, все ему казались на одно лицо - продвигался на несколько шагов, вновь останавливался, снова кого-то обнимал.
В одно мгновение взгляд его остановился в небе. Снова сияло оно небывалой голубизной и свежестью, солнце вставало из-за крыш - медное в надземной дымке, нарочно, кажется, притушившее свой жар, чтобы в это утро люди могли разглядеть его. Анатолий! Ведь он говорил, что солнышку все виднее сверху, значит, оно видит Победу лучше, чем люди. Но гармонист не видит Победы, не дождался. Убит.
Да, капитан был убит застрявшим у сердца осколком, и Пряхин вспомнил один разговор - про ордена, про то, как Анатолий собирался надеть их в День Победы.
Алексей прибавил шагу. Нюра как будто ждала его.
Поднялась навстречу Пряхину, одетая, готовая идти. Алексей взял гармошку, они вздохнули враз, точно о чем-то сговаривались, оглядели комнату, где жил Анатолий, перешагнули порог.
На карусели Пряхин прочно уселся на стул Анатолия. Развернул мехи. Он пел единственную песню, которой научил его друг:
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой,
Крутится-вертится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть.
Нюра стояла перед каруселью, глядя невидящими глазами на гармошку, на Пряхина, глядя мимо карусели, мимо городка, куда-то в невидимые отсюда места, на фронт, может, на войну, где ранило Анатолия, изрешетив его осколками, отобрав у него глаза и в конце концов жизнь.
Алексей видел, как рядом с Нюрой возникла бабушка Ивановна, затрясла седой головой, девочки, молчаливые и угрюмые, совсем не праздничные, как подошли еще какие-то женщины, послышался смех, точно неделю назад - на Первомай.
Площадь у карусели оживала, гул повис над ней, чей-то озорной голос крикнул:
- Эй, гармонист, сыграй плясовую!
Алексей вспомнил, как Анатолий хотел играть в этот день "Вставай, страна огромная!". Вот бы и ему сейчас грянуть эту песню - торжественно и скорбно. Но он не умел играть ее. Знал одно и это завел снова:
Крутится-вертится шар голубой...
И тут он увидел, как сквозь толпу к нему пробирается тетя Груня. В одной руке у нее белеет бумажка, другой она машет Алексею - отчаянно, точно тонет и надо ее спасти.
Пряхин поднялся, поставил гармошку на стул, закрепил ремешком мехи. Подошел к Нюре, тронул ее за плечо.
Нюра очнулась, кивнула ему, а тетя Груня его уже обнимала.
- Гляди! От сына письмо!
От сына! Сколько ждала его тетя Груня, вот и Алексея гладила по руке, утешала, от боли освобождала, а думала про сына своего, который вот так же, может, валяется, зубами от боли скрипит, - ждала и дождалась.
Прижал Алексей к себе спасительницу и утешительницу - вот наконец-то долгожданная справедливость! За добро добром должна отвечать судьба, и тетя Груня давно свое заслужила.
- И от мужа придет! - сказал Алексей тете Груне, она отмахнулась, крикнула, срываясь в плач:
- Так не бывает!
- Будет! - серьезно ответил Пряхин.
В глазах тети Груни мелькнула надежда, вера, что Алексей знает поболее ее, а оттого, может, и впрямь все сбудется.
И Пряхин знал - сбудется.
В эту секунду ощутил он неожиданно горячую волну, которая в нем взметнулась, заполнила все его существо. Он теперь верил в себя. Сила жила в нем. Сила уверенности и правоты.
Всем он тут, на этой площади, предсказывал облегчение. И бабушке Ивановне с девочками. И тете Груне. И себе. Да, и себе.
- Пойдем-ка, - тащила его за собой тетя Груня. - Это не все!
Не все? Что же еще?
Тетя Груня подвела его к углу дома напротив карусели. Притиснула зачем-то к стене. Потом перекрестила, и губы ее затряслись. Сказала:
- Выгляни за угол!
Алексей выглянул за угол. Прижавшись к стене, стояла возле дома Зинаида с большим свертком, в каких младенцев носят.
- Ну! - только и сказал он.
Зинаида, не улыбаясь и не говоря ни слова, откинула край свертка, и на Алексея глянуло его светлыми глазами маленькое существо.
- С сыном тебя, Алешенька! - услышал он голос тети Груни, но ничего не ответил.
Внимательно, строго глядел он в глаза Зинаиды, и та взгляд не отвела, кивнула на куль:
- К празднику, видать, торопился... Раньше сроку.
Она протянула ему сверток, протянула розовое существо, чмокавшее соской, и Алексей растерянно принял эту живую плоть, этот кусочек жизни. Невесом был сверток, легок, как пушинка, казалось, ничего не весила новая жизнь.
Сзади, на площади, заиграла гармошка. Алексей встревоженно обернулся. На карусели, возвышаясь над толпой, стояла Нюра и играла вальс "Амурские волны". Оказывается, умеет играть...
Алексей вздохнул, шагнул вдоль дома.
- С Победой, Алешенька, - услышал он голос Зинаиды и ткнулся головой в стену.
Плечи его тряслись, а слезы капали прямо на сверток с ребенком.
Маленькое существо безмятежно улыбалось, глядело куда-то вверх, будто норовило заглянуть выше и дальше, в свое будущее.
Дитя, рожденное не любовью, а горем.
И все-таки - дитя.
Б Л А Г И Е Н А М Е Р Е Н И Я
________________________________________
Повесть
1
Снова навалилась бессонница.
Дверь на балкон распахнута, и в комнату вливается душный аромат черемухи. Может, из-за него я не могу уснуть? Надо бы встать, прикрыть дверь, но я не в силах шевельнуть рукой. Точно опьяняющий наркоз сковал меня. Голова ясная, утренняя, а тело налито неимоверной тяжестью, не то что рукой, пальцем шевельнуть немыслимо.
Я живу на втором этаже и когда-то - совсем недавно! - мечтала, чтобы черенки черемухи, высаженные у дома, скорей поднялись и сравнялись с моим балконом. Тогда весной цветы будут перед окном, точно сад приподнялся на цыпочки прямо в мою келью. И вот это сбылось, а я не рада. Запах черемухи дурманит и не дает спать.
Впрочем, все это глупости, и черемуха тут ни при чем.
Ветер колышет прозрачную штору и вносит в комнату волну пряного аромата.
Я точно купаюсь в нем.
Я говорю себе: наслаждайся, ты хотела этого, и твое желание сбылось. Наслаждайся и спи, все условия для волшебных снов: ведь, вдыхая черемуху, можно увидеть во сне только сказки.
Но сказки не приходят.
Я облокачиваюсь и таращусь в неверные июньские сумерки, в белую северную ночь, стараюсь разглядеть черемуховые ветви там, за окном. Смутные тени колышутся у балкона. Я знаю: ветви унизаны белыми гроздьями.
Я вдыхаю полной грудью и чувствую, как приливает к вискам кровь. Завтра у меня необыкновенный день, точнее, вечер.
Выпускной вечер моего класса.
Первый мой выпуск. Об этом знают все.
Искупление моей вины. Об этом знают немногие.
День исполнения моей клятвы. Про это известно одной мне.
Остался один день. И эта ночь.
2
Я пришла в школу-интернат десять лет назад, оказалась тут почти случайно. Впрочем, в каждой случайности есть своя закономерность...
В начале августа у мамы случился инфаркт, я дала в гороно телеграмму, заверенную врачом, и осталась возле нее.
У меня было странное ощущение - как будто я не нужна ни маме, ни Ольге и Сергею, старшей сестре и старшему брату. Всю весну и лето, с тех пор как я получила назначение, они во главе с мамой без устали дулись на меня.
О матерях не принято говорить дурно, не скажу и я, хотя теперь, спустя десять лет, мне многое стало ясным. Кажется, я протрезвела за эти годы. Точно во мне бродил молодой хмель, но вот шибануло меня об острый угол раз-другой, и все стало очевиднее, реальней, что ли. И мама стала реальней. Ее взгляды.
А тогда я не могла ничего понять - я ухаживала за мамой, сидела в больнице возле нее дни и ночи, и рядом непременно сидела Ольга, или Сергей, или Сережина жена Татьяна, и они ухаживали за мамой с таким видом, будто меня здесь нет. Я старалась не обращать на это внимания, но не так-то это легко, когда ты только окончила институт, а взрослые и любимые люди, точно сговорившись, в один голос осуждают тебя, да еще осуждают высокомерно, с презрением, мол, молодые должны внимать благодарственно, а не высказывать собственных суждений, пользоваться чужим опытом, пока, скажите спасибо, его предлагают, и жизнь начинать по общепринятым правилам, а не так, как ты...
Это был молчаливый спор, который начала мама.
Мама вообще очень властный человек. Тогда мне казалось, что она совершенно не любит меня. Собственная прихоть была для нее всегда важней моих намерений. Она подавляла. И не отдельные дни и часы, а всегда. Теперь я думаю совсем иначе. Мама любит меня. Может быть, даже сильнее, чем Ольгу и Сергея, ведь я младшая, для нее последняя. Просто любовь у нее властная, вот в чем дело. Властная, как и сама мама.
У нее всегда были странные отношения со всеми нами. Даже явно ошибаясь, мама говорила уверенно и требовательно, никогда не сознаваясь в ошибке.
- Оля, тебя, кажется, опять провожал этот парень из соседнего подъезда. Так запомни, он тебе не подходит, тебе больше подходит Эдик.
- Но почему? - спрашивала Оля. - Николай очень милый, ты же знаешь, мы из одной группы, - Оля тогда заканчивала иняз, - а Эдик мне надоел! И вообще он сухарь!
Эдик был одноклассником Оли, учился в политехе и был некрасив до предела - длинный, плоский, как бы вырезанный из бумаги, а главное скучно-сухой, протокольно-стандартный, точно параграф из учебника математики. Словом, розовощекому баскетболисту-крепышу Николаю Эдик, бесспорно, уступал, и Оля спрашивала маму, округляя глазки:
- Но почему?
- Он тебе не подходит! - резала мама, выделяя последние слова, выставляя над ними знаки ударения величиной, пожалуй, со столб, и добилась-таки того, что потом, позже, Оля вышла все же за своего плоского Эдика и живет, по-моему, без намека на счастье...
Однако это другая история, я потом еще вспомню про нее, но тогда, в ту пору, возле мамы, которая уставилась в потолок больничной палаты тяжелым немигающим взглядом, я еще не все понимала.
Да, не все понимала, но все чувствовала.
Иначе почему же я поступила по-своему? Единственная из троих детей ослушалась мать?
Перед распределением мы дали слово - вся наша группа - не финтить, не подключать родителей, словом, не пользоваться отработанной тактикой и ехать на работу туда, куда пошлют.
Слово, конечно же, не было сдержано, конфузливо улыбаясь, две девчонки, редкие посредственности, вышли из деканата с направлениями в школы того города, где все мы учились, а я родилась и жила. Мы было бросились их поздравлять, не чуя подвоха, но девицы, не откладывая, признались, что только вчера - надо же, накануне! - вышли замуж за здешних жителей. Да еще одному парню пришел персональный вызов из специальной - с английским уклоном - школы, хотя в английском он был ни в зуб ногой, а всю жизнь учил немецкий.
Все остальные повели себя честно, так что даже никакой злости не осталось против тех троих, лишь легкое недоумение: зачем они так?
Меня больше занимало другое: как скрыть от мамы, от сестры и брата с его женой три исключения из честного договора? Я скрыла. Удалось. Только ничуточки не помогло.
Мама замолчала, как всегда умолкала она, если кто-нибудь в чем-нибудь - хотя бы в пустяке! - не признавал ее властной силы. Я приходила с улицы не домой, а в какую-то сурдокамеру, так, кажется, это называется. Мама говорила с Олей, говорила с Сережей, говорила с Татьяной, Татьяна говорила с Олей, Оля с Сережей, и никто из них не говорил со мной.
Когда я пробовала заговорить с мамой, она произносила жестким голосом:
- Ты останешься здесь!
Я спрашивала, к примеру, включая телевизор:
- Посмотрим этот фильм?
А мама неизменно произносила одно и то же:
- Ты останешься здесь!
- Но у меня в руках распределение!
- Ты останешься здесь!
- Это же бесчестно! Мы договорились всей группой! Меня, наконец, ждут!
- Ты останешься здесь!
И это еще в лучшем случае. Мама разговорилась. А то просто молчит. Молчание гораздо тяжелее. Оно давит на сердце, на душу, на голову. Где-то в области затылка. И кажется, лучше сделать, как она требует, только бы не эта тишина.
Я так всегда и делала. "В магазин?" - "Не гулять с мальчиком таким-то?" - "Хорошо, мамочка дорогая, как скажешь!" - "Соседи по лестничной площадке нагловатые люди?" - "Можно с ними не здороваться!" И хоть лично мне ничего плохого эти соседи не сказали, не сделали, я вела себя, как хотела того мама, в зависимости от ее настроения.
Не замечая сама, я глядела на мир мамиными глазами, оценивала людей с ее точки зрения, даже телевизионным фильмам выставляла отметки по ее шкале ценностей - правда, шкала была высокая, но все-таки не моя.
Так что до институтского распределения я никогда ни о чем не спорила с мамой и никогда, таким образом, не была наказуема в отличие от Оли и Сергея, которые время от времени карались тишиной, давившей на затылок. Впрочем, легко мне жилось только до встречи с Кириллом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64