Но я дала себе слово: ни звука об этом.
Тогда о чем же?
Я хотела, всем сердцем хотела попросить: оставьте мне Игорька! Но это было чувство, любовь, а к царству Ирины лишь одна эта мерка неприлагаема. Требовался разум. А разумом я знала, Игорь должен уехать с ними. Что там ни говори, он общий их знаменатель. Я промолчала.
Говорили о пустяках. Как здорово, что Саша станет сотрудником столичного института, как сложно было бегать по бесконечным коридорам бесчисленных ведомств, как трудно разобраться в запутанной системе обмена и сколько желающих завладеть Москвой, оказывается.
- А как твой директор, Ирочка? - спросила я между прочим. - Наверное, помогал?
- Пока ничего не знает! - воскликнула она и фыркнула. - Вот расстроится, дурень!
Как! Она же боготворила его, искренне верила, что если жить, то только так, как он, - полной грудью. И вот - дурень.
- Но это странно, - пробормотала я. - Он так тебе помогал, сначала квартира, потом физическая лаборатория. Это же неудобно.
- Неудобно! - воскликнула Ирина, и лицо ее напряглось, стало некрасивым, злым. - А мне с моим испанским удобно было обслуживать его четыре года!
- Обслуживать? Что это значит? - насторожился Саша.
- Ровным счетом ничего, дурачок! Наш Герой, депутат и доктор лишь взирал на меня, обволакивал взглядами, он, видите ли, нравственник, так что успокойся. Еще неизвестно, кто кому делал одолжение. А квартира, лаборатория - все это нам полагалось!
За столом сделалось тихо, Саша сидел понурив голову, молчала и я, чтобы, упаси бог, нечаянно не обострить разговор. Но Ирина разгорячилась. Теперь-то я понимаю: уже тогда ей требовались публичные доказательства своей правоты. Самое главное она утаивала, понятное дело, но, дабы очистить совесть, утверждала все остальное. Цензурное. И этот утренник требовался ей, чтобы выговориться, расставить все ударения в ее молчаливых, но упорно-сосредоточенных поступках. Ей требовался не диалог со мной, а монолог. Но монолог передо мной... Может, еще перед мужем? Вероятно.
- Поменять квартиру мы имеем полное право. Соизволения директора не требуется, мы взрослые люди, решаем сами.
Ее фразы повисали в пустоте, и это бесило ее.
- Моральный долг? Я не подписывала никаких обязательств.
Тишина.
- Почему вы, Софья Сергеевна, все о других, о других? А когда обо мне? Ведь я работаю не по специальности. Целый город, как утверждали вы, не мог мне дать моей работы. Значит, я беру ее сама!
Молчание.
- Вы согласны восхищаться своим сыном, его способностями, а эти способности раскрыла я. Не скрою - для себя. Но Саше от этого не хуже, напротив.
Пауза.
- Я добилась квартиры, непременно двухкомнатной - для себя, конечно же! Но разве от этого хуже вам? Саше? Однокомнатную на Москву не поменяешь!
Вот откуда все идет!
- Для этого требовался ребенок, да! Игорьку хуже оттого, что он есть на белом свете, в конце-то концов? И потом, это я родила его, я, в муках и боли, его мать.
Меня встряхнуло: что это она? Просто такая фраза?
- Я всех поддерживала - не праздной болтовней и пустопорожними пожеланиями, а делом, поступком, понимаете, по-ступ-ком! Я вела себя как мужчина в отличие от дорогого муженька.
Саша дернулся, пытаясь обидеться, но Ирина ласково и властно погладила его по плечу.
- Я не болтала, а делала, вот моя беда, женщине полагается быть свистушкой, болтушкой, растратчицей мужниных заработков, а у нас все было не так, дорогая Софья Сергеевна, и вы не можете этого отрицать. Квартира, Саша, Игорь, а теперь Москва - все я. Одна я. Я - не благодаря, а вопреки всем.
Она вздохнула, скидывая остатки долголетнего груза.
- И запомните, дорогая свекровь, я никому ничего не должна. Делать то, что я делала, меня заставила жизнь! И вы! Но я вам благодарна за это.
- Объясни, - попросила я, и тут она позволила себе слезы.
- Помните, - утирая щеки, но не теряя самообладания, сказала она, проректор предлагал вам уволить одну из испанисток и взять меня? Вы пожалели. Но не меня, кого-то из них. Я могла бы четыре года заниматься любимым делом! Но вы не захотели! Подумаешь, они учили меня! Я же лучше их. Но вы представили мне четыре стороны света. И уж что выбрала я - мое дело! Понятно?
Она сорвалась на крик, на истерику, я видела ее такой в первый и последний раз.
Незадолго до отъезда молодых умерла Мария. Если смерть может быть счастливой, то Мария умерла именно так. Не болела, не страдала. Накануне сидела с Алей, когда я вернулась, мы снова поговорили про отъезд.
- Не дай бог, я помру, как останесся, девка? - сказала она, ушла ночевать к себе, а утром не явилась. Я побежала к Марии, дверь была на запоре, пришлось искать слесаря, доказывать, что я не чужая и Мария никуда не могла уйти по своим делам, все ее дела известны мне до вздоха.
Тревога, боль, ощущение беды подгоняли меня. Провозились долго, без домоуправления не обошлось, а у меня ведь Алечка одна осталась, без присмотра. И когда дверь взломали, я увидела благодетельницу свою прибранной, в чистой, с непроглаженными сгибами сорочке, аккуратно сцепившей руки поверх одеяла, будто заранее приготовилась и спокойно совершила последнее свое дело.
Я сбегала к автомату, позвонила Ирине и Саше, рассказала про Алю, попросила поехать к ней и вызвать к Марии машину, потом вернулась. Свидетели ушли за милицией - так полагалось, когда умирал одинокий человек; я осталась одна, и мне сделалось не по себе. Чаще всего Мария была у нас, но и я захаживала к ней, и что-то вдруг почудилось мне не на месте в ее комнате.
Я обошла квартирку, осмотрела все углы - обычно. Вновь присела на стул, задумалась. Полжизни знала я Марию, полжизни, и как-то уж очень легко распрощалась она со мной - пошутила, ушла и исчезла. Столько лет вместе, и вот ее больше нету. Нету Марии, никогда не вернется.
Пошли за милицией, одинокий человек, так положено, а мои слова, что мы близкие, не в расчет, не полагается, но как же не полагается, если наше родство покрепче кровного?
Полжизни эти, как Марию я знаю, она жила для меня, для Алечки, для Саши, для Игорька. А до меня - для больных в палатах, медсестер, врачей. Чтобы хоть когда-то сказала: мне надо, я хочу, - не помню таких слов. С прибауточкой своей - лико, девка! - тащит авоськи, стирает бельишко, гладит, и все другим, другим, другим, о себе-то вроде как и не обязательно.
Я сидела, задумавшись, вороша недавнее и прошлое, и вдруг будто кто меня толкнул. Я глянула на стенку и увидела часы - настенные часы, главную Мариину гордость. Темного дерева с начищенными медными гирьками, они тикали тут всегда, и едва ты входил в комнату, чувствовал: что-то живое стукочет, шевелится, живет. Мария мне говаривала про часы:
- Лико, девка, я бы без них как в могиле. Радио со тьме-то молчит, а они завсегда дышут.
Теперь часы стояли. Стрелки указывали на три часа с четвертью, маленькая и минутная почти сомкнулись между собой, но - самое поразительное! - гирька не опустилась, завод не вышел! И три с четвертью означали ночь. Минувшую ночь.
Я встала на цыпочки, подтянула гирю, качнула маятник, он бодро задвигался и вдруг встал.
Часы не хотели идти без Марии.
Это походило на наваждение, и я, материалистка, заведующая читальным залом, не могла принять такое. Вновь открыла стекло, поправила гирьку, подергала цепью, качнула маятник.
Он охотно побежал и опять замер.
Мария хвасталась мне, что часы у нее без отказу, навеки. Меня охватил озноб. Я глупо разглядывала циферблат с римскими цифрами и дрожала - не от страха, от холода, от ледяного мороза, который вдруг сжал меня.
Кто-то положил руку мне на плечо, я вздрогнула, обернулась. Совершенно не слышала, как вошел Саша. Он взял мою ладонь горячими руками, спросил шепотом, вглядываясь в лицо покойницы:
- Отчего ты дрожишь?
- Не знаю.
Мы сидели возле Марии, я смотрела то на нее, то на Сашу и думала об одиночестве. Теперь я одна с Алей, а это финишная прямая. Сын вырос, окреп, у него своя жизнь и свои интересы, и я не имею права ему мешать задерживать или, того хуже, ехать за ним. Так угодно судьбе.
- Часы встали, - проговорила я, по-прежнему трясясь от озноба.
- Починим, - ответил уверенно Саша, открыл дверцу и сделал то же, что делала я. Часы ответили точно тем же.
- Нельзя, - сказала я, и сын внимательно посмотрел на меня. Я уточнила, вздохнув: - Невозможно.
Ирина умела красиво выворачиваться из любой ситуации. Ее директор не обиделся, а, напротив того, приехал на вокзал.
Осень уже вздыхала холодом, трепетала березовой желтизной, умягчала палой листвой шаги по асфальту. Вечерело, солнце улеглось на горизонт, превратив рельсы в красные полосы. Эта красота отдавала чем-то тревожным.
Еще бы, я расставалась с внуком, расставалась с сыном. Наконец, с невесткой.
И потеряла Марию, навеки рассталась с ней.
Мы стояли у вагона, приехали на вокзал заранее, еще и поезд не подали, будто Ирина боялась опоздать, не верила в свою удачу, считала, что я остановлю Сашу. Утрата как будто объединяет обычных людей, а мы с сыном потеряли Марию, и сейчас он сам уезжал от меня: ничего странного, что Саша стоял, обняв меня за плечи. Я робко поглядывала на Ирину, ждала - она тоже подойдет ко мне, но невестка переминалась с ноги на ногу, каждую секунду одергивала Игорька, который носился напоследок по перрону, и лишь изредка и равнодушно взглядывала на нас.
Он целовал меня то и дело, мой большой, взрослый сын, вздыхал, повторял банальные и легкие слова о том, чтобы я не огорчалась, он будет часто приезжать, а я стану прилетать к ним, но за этой легкостью мне слышалось раскаяние, не глубокое, правда, не истинное, но все же.
Судьба, похоже, разводила нас основательно - я оставалась вдвоем с Алечкой и ума не могла приложить, как получится дальше. Жизнь, правда, улучшалась, мне прибавили зарплату, да и благодетельница Мария - стыдно признаться - завещала мне вклад на сберкнижке, но разве в одних деньгах дело? Сегодня с Алей сидела Агаша, а уже назавтра выхода не было, и мне предстояло много серьезных решений.
Впрочем, не в этом дело. Как сложится у них там, в Москве? На работе и между собой? Здесь я хоть видела, что с ними происходит, вмешаться не могла, но видеть видела, что-то знала, а теперь это мне недоступно, и сердце ждало маеты, тревоги, бессонных ночей.
Веселой толпой к вагону кинулась молодежь - товарищи Саши и Ирины кто по университету, кто по работе, и пришлось подтянуться, меня знали, и я не могла портить проводы своим унылым видом.
Схватив за руку Игорька, я ушла с ним на край перрона к желтым, суетливым осинкам, подняла ярко-красный листок, присела на корточки, ближе к внуку:
- Держи на память.
Он принял подарок очень серьезно, понюхал лист, аккуратно вложил его в карман. И обнял меня за шею. Будто мы поменялись местами, он взрослый, даже седой человек, а я трехлетняя девочка, и внук обнял девочку за шею, чтобы поцеловать, чтобы проститься. Я заплакала, стискивая зубы, боясь напугать Игорька.
Он отстранился:
- Тебе жалко бабушку Марию? - спросил он.
- Мне жалко тебя, - ответила я, пытаясь улыбнуться.
- Но ведь я живой! - воскликнул он, не понимая.
Я снова схватила его в охапку.
- Чего выдумал! - бормотала я, вдыхая, сладостно вдыхая в себя запах синего суконного пальтишка, мальчишечьего пота и еще чего-то бесконечно родного и чистого.
Взявшись за руки, мы вернулись к вагону, там слышался хохот, разливали коньяк в бумажные стаканчики, провозглашали здравицы в честь новых москвичей Ирины и Александра.
Неожиданно толпа расступилась, и я увидела, как к Ирине движется седой красивый человек в распахнутом плаще - на лацкане пиджака темно-малиновая капля депутатского флажка. Впервые я видела директора не по телевизору, он был свежее, чем на экране, и только дрябловатая кожа шеи выдавала немолодые года.
В вытянутой руке, чуточку театрально, он держал роскошный букет поздних роз, протягивал их Ирине, приближался, ничуть не смущаясь, по коридору, который выстроила молодежь, а приблизившись, снял шляпу и поклонился:
- Ирина Андреевна, благодарю за краткий миг, в течение которого вы украсили собою мой, так сказать, предбанник.
Действо, начинавшее быть слишком уж церемонным, обернулось смехом, директору поднесли бумажный стаканчик, он лихо опорожнил его, пожал руку Саши, познакомился со мной и остался возле меня, видно решив, что его место - по возрасту - рядом.
Началась суета, я тискала Игорька, потом обняла Сашу, поцеловала Ирину.
- Постарайтесь понять меня, - шепнула она на прощание, - это не так трудно.
- Постараюсь! - ответила я ей, целуя в лоб. - Будьте дружны! Любите друг друга! Берегите Игорька!
Поезд тронулся тихо, без всякого предупреждения, - а когда-то три раза звонил колокол, - я сначала пошла рядом с вагоном, потом побежала.
- Игорька! - повторяла я им одними губами. - Друг друга!
Они кивали в ответ, соглашаясь, улыбаясь беспечно. Только Игорек плакал, глядя на меня.
Он - единственный.
Жалость унижает, сказал великий. Пусть обсмеют меня просвещенные, только я не согласна: жалость подает надежду.
Я взяла отпуск - очередной и без содержания, - Алю нельзя было оставлять одну, к тому же мне предстояло найти ей сиделку, устроила санитарный час на книговыдаче, мы закрылись на ключ, уселись за столиком в нашей третьей комнате - и вышло вроде прощания. Роскошный - по заказу торт, шампанское, сбивчивые речи, поцелуи и слезы...
Я старалась веселить своих девчонок, вспоминала наши привязанности, студенческую любовь, как стучала каблуками, собирая книги, а Лиза ругалась или куковала, Тоня ходила с линейкой, Агаша жаловалась, - и мы смеялись, но тут же наворачивались слезы. Нет, устоять невозможно, это выше сил.
- Да, девочки, - вздохнула я, когда первый вал грусти откатился от нас, - вот так крутишься, стареешь, а потом не можешь вспомнить, зачем жила. - Добрая Агаша всплеснула руками, но я остановила ее, повысив голос: - Дерева не посадила, книгу не написала, только выдавала...
- Зато детей вырастила, разве это мало! - Лиза смотрела негодующе, она уже готовилась замуж за своего венгерского студента, думала о детях.
Мало или много это, вырастить детей? Алечка больна, и я только помогала ей обходиться, существовать, а Саша уехал. Суетилась, билась, и вот, в сущности, одна.
- Кто-то строит дороги, открывает звезды, - сказала задумчиво добрая Агаша, - но кто-то должен и книжки студентам выдавать. Вы зря, Софья Сергеевна, мы вот умрем, а какой-то студент станет дедушкой, вспомнит себя молодым, как влюблялся, и нас заодно - кого с линейкой, кого как. Улыбнется.
- Другой в академики выбьется, - подхватила Тоня, - а ведь академику книжки-то мы подавали, а?
Мы рассмеялись. Утешали меня подружки мои дорогие, утешали, я согласилась, им подыгрывая:
- И то верно, сколько народу вокруг - обыкновенного, незнаменитого. Официантки, проводницы, мы, грешные, все живут себе каждый по-своему, а скажи, будто прожили незаметно, неинтересно, зря - глупо выйдет, не по правде. Правда - она в простоте, в обыкновенности, правда не только в успехе, а и в неудаче тоже, правда - это все, что нами было, лишь бы не стыдно в конце. А какой же стыд обыкновенная жизнь?
Все кивали головой, соглашались, и я заплакала - оттого, что так быстро соглашались, не спорили, не защищали жизнь яркую, заметную, интересную.
Ах, господи! Не от этого плакала я, нет, ведь я теперь одна с Алечкой, и нечего наговаривать на неяркую и неинтересную жизнь - мне было интересно здесь, в библиотеке, я знала, что требуюсь тут, нужна, и это счастье теперь уходило, уходило, вот ведь что. Я одна. И как устроюсь с Алей?..
Домой шла медленно-медленно, петляла по улицам, которые прежде пробегала, не успевая обернуться, разглядывала лепные карнизы старых домов и чувствовала себя школьницей, получившей вечные каникулы.
С Алей в тот день оставалась соседка; едва я вошла, началась падучая, вызвали "скорую", я отвезла дочку в больницу.
Все происходило замедленно, как во сне. Алин припадок я приняла словно посторонняя. Вечером, вернувшись домой, опять поняла, что теперь одна. Абсолютно. Даже без Али.
Я сидела за столом, абажур, висевший над ним, оставил яркий круг в центре стола, мишень. Я не хотела выбираться из круга в пространство комнаты, сидела, вся сжавшись, боясь полумрака, перебирала, как четки, свою жизнь.
Зачем я плыла по течению, не находила, да и не искала сил пойти против судьбы? Выбрать профессию высокого полета, устроить Алю в специнтернат, шагнуть уверенно, сильно, как тот же Иринин директор - не надо званий и почета, - просто исполнить какое-то дело, важное и значительное. А я предпочла жалость, долг, любовь.
Но так ли уж святы эти обязанности, особенно когда требуют жертв - не мелких и легких уступок, совершить которые ничего не стоит, а судеб, жизней, счастья!
Кто сказал, что любовь всегда взаимное благо? А может, страдание? Лишение, тяжесть, отказ?
Кто доказал, что долг - всегда радость? А может, слезы, истязание, мука?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Тогда о чем же?
Я хотела, всем сердцем хотела попросить: оставьте мне Игорька! Но это было чувство, любовь, а к царству Ирины лишь одна эта мерка неприлагаема. Требовался разум. А разумом я знала, Игорь должен уехать с ними. Что там ни говори, он общий их знаменатель. Я промолчала.
Говорили о пустяках. Как здорово, что Саша станет сотрудником столичного института, как сложно было бегать по бесконечным коридорам бесчисленных ведомств, как трудно разобраться в запутанной системе обмена и сколько желающих завладеть Москвой, оказывается.
- А как твой директор, Ирочка? - спросила я между прочим. - Наверное, помогал?
- Пока ничего не знает! - воскликнула она и фыркнула. - Вот расстроится, дурень!
Как! Она же боготворила его, искренне верила, что если жить, то только так, как он, - полной грудью. И вот - дурень.
- Но это странно, - пробормотала я. - Он так тебе помогал, сначала квартира, потом физическая лаборатория. Это же неудобно.
- Неудобно! - воскликнула Ирина, и лицо ее напряглось, стало некрасивым, злым. - А мне с моим испанским удобно было обслуживать его четыре года!
- Обслуживать? Что это значит? - насторожился Саша.
- Ровным счетом ничего, дурачок! Наш Герой, депутат и доктор лишь взирал на меня, обволакивал взглядами, он, видите ли, нравственник, так что успокойся. Еще неизвестно, кто кому делал одолжение. А квартира, лаборатория - все это нам полагалось!
За столом сделалось тихо, Саша сидел понурив голову, молчала и я, чтобы, упаси бог, нечаянно не обострить разговор. Но Ирина разгорячилась. Теперь-то я понимаю: уже тогда ей требовались публичные доказательства своей правоты. Самое главное она утаивала, понятное дело, но, дабы очистить совесть, утверждала все остальное. Цензурное. И этот утренник требовался ей, чтобы выговориться, расставить все ударения в ее молчаливых, но упорно-сосредоточенных поступках. Ей требовался не диалог со мной, а монолог. Но монолог передо мной... Может, еще перед мужем? Вероятно.
- Поменять квартиру мы имеем полное право. Соизволения директора не требуется, мы взрослые люди, решаем сами.
Ее фразы повисали в пустоте, и это бесило ее.
- Моральный долг? Я не подписывала никаких обязательств.
Тишина.
- Почему вы, Софья Сергеевна, все о других, о других? А когда обо мне? Ведь я работаю не по специальности. Целый город, как утверждали вы, не мог мне дать моей работы. Значит, я беру ее сама!
Молчание.
- Вы согласны восхищаться своим сыном, его способностями, а эти способности раскрыла я. Не скрою - для себя. Но Саше от этого не хуже, напротив.
Пауза.
- Я добилась квартиры, непременно двухкомнатной - для себя, конечно же! Но разве от этого хуже вам? Саше? Однокомнатную на Москву не поменяешь!
Вот откуда все идет!
- Для этого требовался ребенок, да! Игорьку хуже оттого, что он есть на белом свете, в конце-то концов? И потом, это я родила его, я, в муках и боли, его мать.
Меня встряхнуло: что это она? Просто такая фраза?
- Я всех поддерживала - не праздной болтовней и пустопорожними пожеланиями, а делом, поступком, понимаете, по-ступ-ком! Я вела себя как мужчина в отличие от дорогого муженька.
Саша дернулся, пытаясь обидеться, но Ирина ласково и властно погладила его по плечу.
- Я не болтала, а делала, вот моя беда, женщине полагается быть свистушкой, болтушкой, растратчицей мужниных заработков, а у нас все было не так, дорогая Софья Сергеевна, и вы не можете этого отрицать. Квартира, Саша, Игорь, а теперь Москва - все я. Одна я. Я - не благодаря, а вопреки всем.
Она вздохнула, скидывая остатки долголетнего груза.
- И запомните, дорогая свекровь, я никому ничего не должна. Делать то, что я делала, меня заставила жизнь! И вы! Но я вам благодарна за это.
- Объясни, - попросила я, и тут она позволила себе слезы.
- Помните, - утирая щеки, но не теряя самообладания, сказала она, проректор предлагал вам уволить одну из испанисток и взять меня? Вы пожалели. Но не меня, кого-то из них. Я могла бы четыре года заниматься любимым делом! Но вы не захотели! Подумаешь, они учили меня! Я же лучше их. Но вы представили мне четыре стороны света. И уж что выбрала я - мое дело! Понятно?
Она сорвалась на крик, на истерику, я видела ее такой в первый и последний раз.
Незадолго до отъезда молодых умерла Мария. Если смерть может быть счастливой, то Мария умерла именно так. Не болела, не страдала. Накануне сидела с Алей, когда я вернулась, мы снова поговорили про отъезд.
- Не дай бог, я помру, как останесся, девка? - сказала она, ушла ночевать к себе, а утром не явилась. Я побежала к Марии, дверь была на запоре, пришлось искать слесаря, доказывать, что я не чужая и Мария никуда не могла уйти по своим делам, все ее дела известны мне до вздоха.
Тревога, боль, ощущение беды подгоняли меня. Провозились долго, без домоуправления не обошлось, а у меня ведь Алечка одна осталась, без присмотра. И когда дверь взломали, я увидела благодетельницу свою прибранной, в чистой, с непроглаженными сгибами сорочке, аккуратно сцепившей руки поверх одеяла, будто заранее приготовилась и спокойно совершила последнее свое дело.
Я сбегала к автомату, позвонила Ирине и Саше, рассказала про Алю, попросила поехать к ней и вызвать к Марии машину, потом вернулась. Свидетели ушли за милицией - так полагалось, когда умирал одинокий человек; я осталась одна, и мне сделалось не по себе. Чаще всего Мария была у нас, но и я захаживала к ней, и что-то вдруг почудилось мне не на месте в ее комнате.
Я обошла квартирку, осмотрела все углы - обычно. Вновь присела на стул, задумалась. Полжизни знала я Марию, полжизни, и как-то уж очень легко распрощалась она со мной - пошутила, ушла и исчезла. Столько лет вместе, и вот ее больше нету. Нету Марии, никогда не вернется.
Пошли за милицией, одинокий человек, так положено, а мои слова, что мы близкие, не в расчет, не полагается, но как же не полагается, если наше родство покрепче кровного?
Полжизни эти, как Марию я знаю, она жила для меня, для Алечки, для Саши, для Игорька. А до меня - для больных в палатах, медсестер, врачей. Чтобы хоть когда-то сказала: мне надо, я хочу, - не помню таких слов. С прибауточкой своей - лико, девка! - тащит авоськи, стирает бельишко, гладит, и все другим, другим, другим, о себе-то вроде как и не обязательно.
Я сидела, задумавшись, вороша недавнее и прошлое, и вдруг будто кто меня толкнул. Я глянула на стенку и увидела часы - настенные часы, главную Мариину гордость. Темного дерева с начищенными медными гирьками, они тикали тут всегда, и едва ты входил в комнату, чувствовал: что-то живое стукочет, шевелится, живет. Мария мне говаривала про часы:
- Лико, девка, я бы без них как в могиле. Радио со тьме-то молчит, а они завсегда дышут.
Теперь часы стояли. Стрелки указывали на три часа с четвертью, маленькая и минутная почти сомкнулись между собой, но - самое поразительное! - гирька не опустилась, завод не вышел! И три с четвертью означали ночь. Минувшую ночь.
Я встала на цыпочки, подтянула гирю, качнула маятник, он бодро задвигался и вдруг встал.
Часы не хотели идти без Марии.
Это походило на наваждение, и я, материалистка, заведующая читальным залом, не могла принять такое. Вновь открыла стекло, поправила гирьку, подергала цепью, качнула маятник.
Он охотно побежал и опять замер.
Мария хвасталась мне, что часы у нее без отказу, навеки. Меня охватил озноб. Я глупо разглядывала циферблат с римскими цифрами и дрожала - не от страха, от холода, от ледяного мороза, который вдруг сжал меня.
Кто-то положил руку мне на плечо, я вздрогнула, обернулась. Совершенно не слышала, как вошел Саша. Он взял мою ладонь горячими руками, спросил шепотом, вглядываясь в лицо покойницы:
- Отчего ты дрожишь?
- Не знаю.
Мы сидели возле Марии, я смотрела то на нее, то на Сашу и думала об одиночестве. Теперь я одна с Алей, а это финишная прямая. Сын вырос, окреп, у него своя жизнь и свои интересы, и я не имею права ему мешать задерживать или, того хуже, ехать за ним. Так угодно судьбе.
- Часы встали, - проговорила я, по-прежнему трясясь от озноба.
- Починим, - ответил уверенно Саша, открыл дверцу и сделал то же, что делала я. Часы ответили точно тем же.
- Нельзя, - сказала я, и сын внимательно посмотрел на меня. Я уточнила, вздохнув: - Невозможно.
Ирина умела красиво выворачиваться из любой ситуации. Ее директор не обиделся, а, напротив того, приехал на вокзал.
Осень уже вздыхала холодом, трепетала березовой желтизной, умягчала палой листвой шаги по асфальту. Вечерело, солнце улеглось на горизонт, превратив рельсы в красные полосы. Эта красота отдавала чем-то тревожным.
Еще бы, я расставалась с внуком, расставалась с сыном. Наконец, с невесткой.
И потеряла Марию, навеки рассталась с ней.
Мы стояли у вагона, приехали на вокзал заранее, еще и поезд не подали, будто Ирина боялась опоздать, не верила в свою удачу, считала, что я остановлю Сашу. Утрата как будто объединяет обычных людей, а мы с сыном потеряли Марию, и сейчас он сам уезжал от меня: ничего странного, что Саша стоял, обняв меня за плечи. Я робко поглядывала на Ирину, ждала - она тоже подойдет ко мне, но невестка переминалась с ноги на ногу, каждую секунду одергивала Игорька, который носился напоследок по перрону, и лишь изредка и равнодушно взглядывала на нас.
Он целовал меня то и дело, мой большой, взрослый сын, вздыхал, повторял банальные и легкие слова о том, чтобы я не огорчалась, он будет часто приезжать, а я стану прилетать к ним, но за этой легкостью мне слышалось раскаяние, не глубокое, правда, не истинное, но все же.
Судьба, похоже, разводила нас основательно - я оставалась вдвоем с Алечкой и ума не могла приложить, как получится дальше. Жизнь, правда, улучшалась, мне прибавили зарплату, да и благодетельница Мария - стыдно признаться - завещала мне вклад на сберкнижке, но разве в одних деньгах дело? Сегодня с Алей сидела Агаша, а уже назавтра выхода не было, и мне предстояло много серьезных решений.
Впрочем, не в этом дело. Как сложится у них там, в Москве? На работе и между собой? Здесь я хоть видела, что с ними происходит, вмешаться не могла, но видеть видела, что-то знала, а теперь это мне недоступно, и сердце ждало маеты, тревоги, бессонных ночей.
Веселой толпой к вагону кинулась молодежь - товарищи Саши и Ирины кто по университету, кто по работе, и пришлось подтянуться, меня знали, и я не могла портить проводы своим унылым видом.
Схватив за руку Игорька, я ушла с ним на край перрона к желтым, суетливым осинкам, подняла ярко-красный листок, присела на корточки, ближе к внуку:
- Держи на память.
Он принял подарок очень серьезно, понюхал лист, аккуратно вложил его в карман. И обнял меня за шею. Будто мы поменялись местами, он взрослый, даже седой человек, а я трехлетняя девочка, и внук обнял девочку за шею, чтобы поцеловать, чтобы проститься. Я заплакала, стискивая зубы, боясь напугать Игорька.
Он отстранился:
- Тебе жалко бабушку Марию? - спросил он.
- Мне жалко тебя, - ответила я, пытаясь улыбнуться.
- Но ведь я живой! - воскликнул он, не понимая.
Я снова схватила его в охапку.
- Чего выдумал! - бормотала я, вдыхая, сладостно вдыхая в себя запах синего суконного пальтишка, мальчишечьего пота и еще чего-то бесконечно родного и чистого.
Взявшись за руки, мы вернулись к вагону, там слышался хохот, разливали коньяк в бумажные стаканчики, провозглашали здравицы в честь новых москвичей Ирины и Александра.
Неожиданно толпа расступилась, и я увидела, как к Ирине движется седой красивый человек в распахнутом плаще - на лацкане пиджака темно-малиновая капля депутатского флажка. Впервые я видела директора не по телевизору, он был свежее, чем на экране, и только дрябловатая кожа шеи выдавала немолодые года.
В вытянутой руке, чуточку театрально, он держал роскошный букет поздних роз, протягивал их Ирине, приближался, ничуть не смущаясь, по коридору, который выстроила молодежь, а приблизившись, снял шляпу и поклонился:
- Ирина Андреевна, благодарю за краткий миг, в течение которого вы украсили собою мой, так сказать, предбанник.
Действо, начинавшее быть слишком уж церемонным, обернулось смехом, директору поднесли бумажный стаканчик, он лихо опорожнил его, пожал руку Саши, познакомился со мной и остался возле меня, видно решив, что его место - по возрасту - рядом.
Началась суета, я тискала Игорька, потом обняла Сашу, поцеловала Ирину.
- Постарайтесь понять меня, - шепнула она на прощание, - это не так трудно.
- Постараюсь! - ответила я ей, целуя в лоб. - Будьте дружны! Любите друг друга! Берегите Игорька!
Поезд тронулся тихо, без всякого предупреждения, - а когда-то три раза звонил колокол, - я сначала пошла рядом с вагоном, потом побежала.
- Игорька! - повторяла я им одними губами. - Друг друга!
Они кивали в ответ, соглашаясь, улыбаясь беспечно. Только Игорек плакал, глядя на меня.
Он - единственный.
Жалость унижает, сказал великий. Пусть обсмеют меня просвещенные, только я не согласна: жалость подает надежду.
Я взяла отпуск - очередной и без содержания, - Алю нельзя было оставлять одну, к тому же мне предстояло найти ей сиделку, устроила санитарный час на книговыдаче, мы закрылись на ключ, уселись за столиком в нашей третьей комнате - и вышло вроде прощания. Роскошный - по заказу торт, шампанское, сбивчивые речи, поцелуи и слезы...
Я старалась веселить своих девчонок, вспоминала наши привязанности, студенческую любовь, как стучала каблуками, собирая книги, а Лиза ругалась или куковала, Тоня ходила с линейкой, Агаша жаловалась, - и мы смеялись, но тут же наворачивались слезы. Нет, устоять невозможно, это выше сил.
- Да, девочки, - вздохнула я, когда первый вал грусти откатился от нас, - вот так крутишься, стареешь, а потом не можешь вспомнить, зачем жила. - Добрая Агаша всплеснула руками, но я остановила ее, повысив голос: - Дерева не посадила, книгу не написала, только выдавала...
- Зато детей вырастила, разве это мало! - Лиза смотрела негодующе, она уже готовилась замуж за своего венгерского студента, думала о детях.
Мало или много это, вырастить детей? Алечка больна, и я только помогала ей обходиться, существовать, а Саша уехал. Суетилась, билась, и вот, в сущности, одна.
- Кто-то строит дороги, открывает звезды, - сказала задумчиво добрая Агаша, - но кто-то должен и книжки студентам выдавать. Вы зря, Софья Сергеевна, мы вот умрем, а какой-то студент станет дедушкой, вспомнит себя молодым, как влюблялся, и нас заодно - кого с линейкой, кого как. Улыбнется.
- Другой в академики выбьется, - подхватила Тоня, - а ведь академику книжки-то мы подавали, а?
Мы рассмеялись. Утешали меня подружки мои дорогие, утешали, я согласилась, им подыгрывая:
- И то верно, сколько народу вокруг - обыкновенного, незнаменитого. Официантки, проводницы, мы, грешные, все живут себе каждый по-своему, а скажи, будто прожили незаметно, неинтересно, зря - глупо выйдет, не по правде. Правда - она в простоте, в обыкновенности, правда не только в успехе, а и в неудаче тоже, правда - это все, что нами было, лишь бы не стыдно в конце. А какой же стыд обыкновенная жизнь?
Все кивали головой, соглашались, и я заплакала - оттого, что так быстро соглашались, не спорили, не защищали жизнь яркую, заметную, интересную.
Ах, господи! Не от этого плакала я, нет, ведь я теперь одна с Алечкой, и нечего наговаривать на неяркую и неинтересную жизнь - мне было интересно здесь, в библиотеке, я знала, что требуюсь тут, нужна, и это счастье теперь уходило, уходило, вот ведь что. Я одна. И как устроюсь с Алей?..
Домой шла медленно-медленно, петляла по улицам, которые прежде пробегала, не успевая обернуться, разглядывала лепные карнизы старых домов и чувствовала себя школьницей, получившей вечные каникулы.
С Алей в тот день оставалась соседка; едва я вошла, началась падучая, вызвали "скорую", я отвезла дочку в больницу.
Все происходило замедленно, как во сне. Алин припадок я приняла словно посторонняя. Вечером, вернувшись домой, опять поняла, что теперь одна. Абсолютно. Даже без Али.
Я сидела за столом, абажур, висевший над ним, оставил яркий круг в центре стола, мишень. Я не хотела выбираться из круга в пространство комнаты, сидела, вся сжавшись, боясь полумрака, перебирала, как четки, свою жизнь.
Зачем я плыла по течению, не находила, да и не искала сил пойти против судьбы? Выбрать профессию высокого полета, устроить Алю в специнтернат, шагнуть уверенно, сильно, как тот же Иринин директор - не надо званий и почета, - просто исполнить какое-то дело, важное и значительное. А я предпочла жалость, долг, любовь.
Но так ли уж святы эти обязанности, особенно когда требуют жертв - не мелких и легких уступок, совершить которые ничего не стоит, а судеб, жизней, счастья!
Кто сказал, что любовь всегда взаимное благо? А может, страдание? Лишение, тяжесть, отказ?
Кто доказал, что долг - всегда радость? А может, слезы, истязание, мука?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64