И разве бы пустила Нюра Анатолия сдавать кровь, если бы не Катин тиф? Впрочем, кто мог остановить этого неистового капитана, если он на что-то решился? Скаженный какой-то.
Молча подошли к карусели.
- Гармонь-то у меня сегодня дома, - сказал Анатолий. - Сбегай, братишка!
- Может, и так сойдет? - поленился Пряхин.
- Нет, без музыки нельзя, - грустно произнес Анатолий и задумался. Я вот думаю иногда, пустяками мы занимаемся, может, лучше к штампу, все-таки железки там для войны делают. А потом думаю - нет. Почитай, во всем городе музыка и веселье только у нас, на карусели.
Алексей хлопнул его по плечу, получил ключ, отправился к Анатолию домой.
Чтобы сократить путь, пошел через рынок. И нос к носу столкнулся с тетей Груней.
Снова занялось болью сердце: тетя Груня плакала в три ручья. Это какая же сволочь, какой мерзавец посмел обидеть ее? Алексея аж заколотило от злости.
- Кто? Кто? - выдавил он из себя, а тетя Груня все плакала, слова связать не могла. Потом рукой махнула и засмеялась. И снова заплакала.
Черт возьми, да что же такое? Ничего не поймешь: то плачет, то смеется. Не успокаиваясь, тетя Груня протянула Пряхину сумку - в ней баночка сметаны, а другой рукой за пазуху полезла и достала свиток денег все сотенные, целый рулон.
- Ой, Алешенька, соколик, продала я пальто мужнее и сыновнее пальто, и шапки продала, и костюмы оба, никогда столько сразу не продавала, а денег-то, гляди, куча, кабы не потерять, и чего же я наде-елала, - снова слезами залилась. - Я ведь загадала, как продам, так уж тому и конец, не вернутся.
Пряхин схватил ее за руки.
- Чего наделала! - крикнул он. - Давай обратно. Покупателей найдем, вернем все назад!
- Не воротишь, - причитала тетя Груня, словно на могиле слезы свои проливала, - не найдешь, да и то ведь уж, наверное, нет соколиков моих дорогих, писем не шлют, значит, пропали без вести, лежат где-то в земле сырой, а тут девочка помирает, грех это, нельзя так, нелюдь я, что ли...
- Так и ты для Кати? - спросил ошарашенно Пряхин. И закричал отчаянно, толкая от себя тетю Груню: - Ну зачем же! Зачем! Я кровь сдал, купил ей, чего надо!
- Всю кровь не отдашь, - сказала тетя Груня, успокаиваясь сама, руку Алексея поглаживая. Как тогда, в госпитале. - Всю кровь не отдашь, а Катю мы спасем.
Глава четвертая
ПОЙ, ГАРМОШКА!
Пой, гармошка, играй, заливайся. Людям радость неси, отогревай душу.
Крутись, карусель, весели детишек: пусть слышится в городке ребячий смех.
Неизвестно, сколько там до победы еще, так пусть смех детский каждый день раздается. Пусть этот смех победу скорей принесет.
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой...
Слышит Пряхин бодрый, озорной голос Анатолия, сам бревно свое толкает, крутит карусель и, закрытый от всех фанерной обшивкой, плачет, не стесняется.
Господи! Ведь счастлив же он! Как счастлив! И не оттого, что живой остался, нет. Счастлив, что не один. Что тетя Груня с ним, Анатолий. И бабушка Ивановна с тремя девчонками тоже при нем.
Одинокий он был, страдал, когда Зинаида ушла, и чего, казалось ему, от войны ждать, одинокому человеку. Смерти?
Он ее не хотел, смерти, не жаждал, но готов к ней был, потому что смерть - это доля солдат, а война ему - на-ка! - счастье поднесла. Через горе и беду - счастье. Да с чем сравнится, с каким златом-серебром, с каким несметным богатством то, что тетя Груня и Анатолий сделали?
С какими такими кладами?
Верно говорил Анатолий - хорошо все-таки жить. Просто жить, не ожидая от судьбы никаких подарков. Просто крутить карусель эту, слышать ребячий смех. Знать, что ты не один, что ты нужен и что есть на земле люди, которые нужны тебе.
Вот говорят: любовь, любовь. Конечно, любовь все держит. Но не та, не любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине, а любовь человека к человеку. Это - высшее.
И он, Пряхин, любил женщину, Зинаиду, только обманула она его, и удавил Алексей эту любовь, сжал ее в кулак, растер в прах и на прах дунул. Что и говорить, непросто было ему, несладко, но перетерпел, перемог, сердце свое выжег.
Выжег, но жив остался. А без этой самой главной любви, без высшей любви человека к человеку, разве б выжить ему?
Да каждый шаг его проверь - все тому подтверждение.
Тетя Груня, утешительница, спасла его. Анатолий, гармонист веселый, силы прибавил и бодрость внушил. Девочка Маша руку ему дала, в ладонь его свою ладошку хрупкую положила. Лиза, средняя, картофельных лепешек принесла. Бабушка Ивановна, которой он такое горе принес, - и та простила... Да разве ж это не любовь людская?
Высшая любовь. Тут не близкий близкого любит - тут-то бы все понятно, - а чужой чужого. Мог бы и спрятаться от вины, возможности открывались, никто и слова худого не сказал, коли уехал бы он в Москву: мало ли чего не бывает, каких несчастий, а все выжить хотят. Но чтобы выжить, надо другому помочь, вот какое дело. Не себе кусок урвать, а другому протянуть. Тогда и выживешь. Вот какой закон. Странный вроде, непонятный тому, у кого души нет, но зато кто душу сохранил - тому очень даже понятный.
Отдай другому и сам получишь, вот что выходило у Пряхина. И, свои мысли проверяя, словно жизнь перетряхивая, переспрашивая себя - а верно ли, а так ли? - убеждался он, что путь этот единственный, что любовью человеческой жива душа любого и всякого, что жил он в эти трудные дни благодаря другим - их теплу и сердцу, а на сердце и тепло отвечать обязан тем же.
Так совесть велела.
Утром и вечером заскакивал Алексей в комнатку бабушки Ивановны, недоверчиво щупал лбы у девочек, справлялся, не поднялась ли температура, не появилась ли у кого сыпь, потом мчался к больнице, в роковое, тягостное место - проходную, читал списки, сдерживая дыхание.
Каждое утро и вечер перед глазами Пряхина возникал реестр незнакомых фамилий, черед горя и тоски, и дни его - с гармошкой и веселым ребячьим смехом - как бы окаймлялись трауром больничных бед.
О Кате не было ничего известно. И все-таки было. Ведь передачи, еду для нее брали, значит, она ела, а раз ела, то, выходит, поправлялась.
Однажды Алексей увидел чубатого паренька. Тот стоял у карусели, глубоко сунув руки в карманы брюк, нахохлившийся, грустный, похожий на воробья. Пряхин подошел к нему, и парнишка спросил, не меняя позы, не выражая никаких чувств:
- Как Катя?
Алексей пожал плечами, но все-таки улыбнулся. Надежда, пожалуй, была, хотя ничегошеньки не знал он о Кате.
- Тиф, сам понимаешь. Заходи, - ответил Пряхин.
И паренек заходил. Возникал то на пригорке возле карусели, то у входа, то заглядывал прямо к Алексею, отворив фанерную дверь.
Алексей мотал головой. Или вздыхал. Или просто глядел уставшим от ожидания взглядом, и парнишка опускал голову. Всякий раз, правда, он просил прокатиться. Конечно, разве жалко? Алексей кивал Катиному ухажеру на лошадок, тот выбирал синюю или красную, чаще всего усаживался напротив фанерной дверцы, и Алексей, не закрыв ее, глядел на паренька.
Ох, молодо - зелено! Только что паренек печалился, спрашивая о Кате, а через минуту глаза его светились детским счастьем, он хохотал, чуб трепыхался на ветру, и ни про какую Катю он уже не помнил, весь, до последней косточки, отдавшийся стремительному кружению.
Пряхин не осуждал паренька, напротив, ему нравились эти мгновения чужого и такого простого, такого наивного счастья.
А солнце над городком поднималось днем все выше, и никакого дела не было ему до войны, до беды, до голодухи. Выбираясь из сумерек фанерного барабана, Алексей жмурился в солнечном море, непроизвольно улыбался, потом строжал, полагая, что бессмысленная радость его неуместна, ни к чему, делился этой мыслью с Анатолием.
Гармонист обзывал его дураком.
- Если хочешь знать, - говорил капитан, - солнышко все разумеет. Почище нас с тобой. Война идет, а оно знает - скоро войне конец. И всем об этом сообщает. - Смеялся. - Ему же с высоты виднее!
- Слушай, мудрец, - спросил его однажды Пряхин, - с какого ты года?
- Родился я, - ответил гармонист, - седьмого ноября семнадцатого. По новому стилю. Человек нового мира.
- Что? - Пряхин выкатил глаза. Анатолий всегда вроде как пример ему подавал, казался Алексею если и не старше, то хотя бы ровесником, а ему двадцати восьми нет.
Новым взглядом окинул Пряхин гармониста. Это верно - черные очки и синие оспины на лице человека калечат, делают старше, но не может быть, чтоб настолько. Ну и досталось тебе, человек нового мира, хлебнул, видать, а ничего не говорит. Молчит. Орденов полная грудь, и хоть бы слово про войну, про фронт, про свое ранение.
- Так что ты на солнышко не греши, - веселился Анатолий. Рассказывай лучше, что видишь.
Алексей присел на лошадку, начал свою речь, похожую на причитания тети Груни:
- Воробей в луже купается, перышки распустил, тополь малиновые сережки развесил, трава зеленая, - и споткнулся, точно ударили его.
Да что там ударили - стукнули, да и все, простое дело, - тут не ударили, тут нож всадили. В спину! По самую рукоятку.
- Трава зеленая, это точно, это я и без тебя знаю, - толкал в бок Анатолий, - ты расскажи, какая она зеленая? Чего увидел?
Чего увидел? Траву зеленую увидел, а на ней стоит Зинаида и пальчиком его манит, а за Зинаидой тетя Груня улыбается.
Приехала! Улыбается! Пальчиком манит! Но не это удар в спину.
Другое. Никак Пряхин глаз от Зинаиды отвести не может, от живота ее. Явилась в срамном виде, на сносях. К нему явилась.
Ему дыхания не хватало, ловил ртом воздух, наглотаться не мог. Ну есть ли подлости людской предел? Нагулялась! А теперь заявилась! И пальчиком еще манит!
Сам не понял Алексей, как заскулил он. Не плач это был, не смех, а именно что поскуливания загнанной в угол собаки.
Анатолий его за плечо схватил:
- Что ты? Что с тобой?
Пряхин взглянул мельком на гармониста. Счастливый человек - глаз нет. Не видеть бы и ему собственного своего унижения, оскорбления, измывательства над собой.
- Ничего, - через силу ответил Анатолию. Не говорит гармонист ему о себе, жалеет, видно, раз не говорит, не считает нужным распространяться о том, что было, так вот и он помолчит о том, что есть. Повторил уверенней: - Ничего.
Остыл взгляд Алексея, сделался стеклянный. Смотрит он на Зинаиду и будто не видит ее. Будто не видит тетю Груню. Точно вымерзла его душа. Минуту назад он улыбался блаженно, да уж, видно, так устроена эта жизнь. Из огня да в полымя. Пришла беда, отворяй ворота. И нет - верно он думал! - нет любви между мужчиной и женщиной - между мужчиной и женщиной одна гадость, одна грязь, - есть только любовь чужих людей, единственное и высшее. Все прочее - бред, выдумки, прах, от которого боль непереносимая, слезы измен и унижений, обида и ненависть...
Молча, неотрывным, мертвым, пустым взором глядел он на зеленую, нежную траву, которую мяли, топтали ботинки Зинаиды.
Ушла. Исчезла вместе с тетей Груней, сердобольной до несправедливости. Сгинула, ранив навсегда своим видом Алексея.
- А все же, - сказал бодрым своим голосом Анатолий, - сводил бы меня в кино, братишка! На "Максима". Сколько прошусь. Говорят, идет.
- Пойдем, - согласился Алексей не своим голосом. Но Анатолий словно не заметил. Запел тихонько:
- Крутится-вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть! Брось! Не горюй! Все образуется! Солнышку сверху видней!
Ох, черт побери! Первый раз захотелось Пряхину послать Анатолия по дальнему адресу. Ну ж разве не понять? Есть моменты, когда шутка колом в горле встает. Помолчать лучше. Или напиться.
Вот! Настала пора напиться ему, в самый раз. Алексей вспомнил, когда последний раз пил. Было это после большого горя. Достала тетя Груня самогону где-то, и он пил не пьянея.
- Давай выпьем, - предложил зло Алексей.
- С радости? Или напротив? - засмеялся Анатолий.
- С радости! - крикнул Пряхин, торопясь от карусели. - Еще с какой радости - слезы душат.
На рынке он отыскал, что хотел - стоило только приложить старание, как самогон на рынке находился, вернулся с оттопыренным карманом, прямо из бутылки, через горлышко отпил половину.
- Ты за что? - спросил Анатолий, не уставая веселиться. Они забились в фанерный барабан, сидели на лежанке, дверцу прикрыв.
- Не знаю! - ответил Алексей. - Все равно.
- А я знаешь за что? За детей. Не за тех, кто на карусели нашей катается - эти и голодуху знают, и все другое, что война принесла, - а за тех, кто после войны родится, понимаешь. За тех, кто про такую карусель, как наша, и понятия иметь не будет - достанет им хорошей, настоящей радости. В общем за тех, кто не будет знать, что такое война.
Анатолий опрокинул бутылку, отпил свою половину, его передернуло. Хлопнул Пряхина по руке:
- Айда в кино!
Точно поменялись они местами.
Когда в фойе вошли, билетерши за спиной шушукались, головами покачивали - как их не понять: слепой в кино пришел. А погас свет, и Анатолий с Пряхиным будто глазами поменялись.
Алексей глядел на экран и ничего не видел. Что-то происходило там, что-то говорили и делали артисты, но, спроси его, ничего бы не вспомнил. Зато незрячий Анатолий улыбался во весь рот, шептал Алексею: "Теперь побежал! Теперь остановился! Сейчас песню запоет!" - и точно, артист пел все ту же, любимую Анатолия. Единственно, что доходило до Алексея, - это песня. Да и то не потому, что он слышал ее сейчас, а потому, что знал раньше.
Крутится-вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!
Вот тебе и вертится-крутится! Докрутился шар голубой! Довертелась Зинаида!
Она не выходила из головы Алексея. Волнами, постепенно захлестывая его, наплывало новое чувство - ненависть.
Он ненавидел Зинаиду. С каждой минутой все больше. Явилась полнехонька! Ну ладно, ее жизнь - ее дело. Как она там и что у нее - его это не касается. Все для Зинаиды Пряхин сделал. Поехала в Москву как жена. Пропала? Пошла своей дорогой? Все - ладно, все - так. Но зачем же являться сюда? Зачем сердце чужое рвать? Зачем измываться? Живи своей жизнью, отстань, не трогай, подумай: можешь боль причинить.
Алексей почувствовал руку Анатолия. Тот взял Пряхина за запястье, шепнул:
- Счастливец!
Алексей словно проснулся. Вроде как оголенным проводом его задело и током тряхнуло. "Счастливец"? Да чем же он счастливец-то? Зинаидой, может, ха-ха! Горем своим - тем, в гололед?
Но Анатолий повторил:
- Счастливец! Все видишь!
Да разве же этого достаточно: видеть, дышать, жить, чтобы быть счастливым? Мало этого, очень мало! Здоровый, зрячий, сытый может быть последним бедолагой, разве это не ясно?
Когда вышли из кинотеатра, капитан посоветовал:
- Только лошадей не гони!
Про что он?
- Решать будешь, лошадей не гони! Сплеча не руби!
Вон как. И впрямь ведь слепой, а все видит. А лошадей - лошадей гнал не он. Не он и виноватый.
Вечером тетя Груня подступиться к Алексею взялась:
- Смягчись, соколик, смилуйся!
- Да о чем ты говоришь, святая? Зачем и правое и неправое рядом умащиваешь?
Тетя Груня расстроилась:
- Даже в старое время говаривали: не вели казнить, дай слово молвить.
- Какое еще слово? - рассвирепел Пряхин.
Тетя Груня его рассматривала внимательно так - голову поворачивала то в одну сторону, то в другую. Словно картинку. И картинка та отливает на свету, блестит. Уперлась рукой в подбородок.
- А такое, - сказала, - с поезда ее сняли перед Москвой, далее не пустили, потому как тебя, мужа то есть, не оказалось, и застряла она, бедная, на какой-то станции. Спасибо, люди добрые и там нашлись, пригрели, уголок нашли, на работу устроили, пока вот не радость эта.
- Какая радость? - задохнулся Алексей. - Беда!
Тетя Груня его перекрестила издалека, как тогда, на вокзале, когда уезжали Пряхин и Зинаида в Москву.
- Окстись! - прошептала. - Сглазишь! И так боится тебя, к подруге ушла, здесь ночевать не согласилась.
- Тетя Груня, что ты мелешь! - Алексей так сжал кулаки, что костяшки побелели. - Да ведь она мне, ведь она...
Он задохнулся, но тетя Груня его оборвала:
- Тебя самого беда обидела. Как же ты другого человека понять не можешь?
Пряхин всю ночь не спал. Эти слова тети Груни как бы остановили его. Занес он меч над Зинаидой, а добрая тетя Груня нашла такое словечко, что меч застыл. Совесть в палаче пробудила.
В палаче? Думал Алексей ночью над этим страшным словечком, и по всему выходило, что это он, великий, при жизни не прощаемый грешник, вдруг сам же становился палачом Зинаиды.
Какое право у него судить другого, коли сам осужденный?
Наутро он поднялся ни свет ни заря и ушел в больницу. В проходной висели вчерашние списки, новых еще не было, и он топтался на улице.
Утро занималось розовое, нежное, солнце выкрасило крыши городка неземными красками. Поверить Анатолию, так здесь рай, а не жизнь - ведь солнцу виднее с высоты. Розовые дома с желтоватыми, золотистыми стенами. Тополя высеребрены дорогой чеканкой. А зелень отливает голубым. На земле такого и не бывает. Неправда все это - обман зрения. Картинка, показанная из другого мира.
Вот поднимается солнце чуть выше и само же фантазию свою сотрет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Молча подошли к карусели.
- Гармонь-то у меня сегодня дома, - сказал Анатолий. - Сбегай, братишка!
- Может, и так сойдет? - поленился Пряхин.
- Нет, без музыки нельзя, - грустно произнес Анатолий и задумался. Я вот думаю иногда, пустяками мы занимаемся, может, лучше к штампу, все-таки железки там для войны делают. А потом думаю - нет. Почитай, во всем городе музыка и веселье только у нас, на карусели.
Алексей хлопнул его по плечу, получил ключ, отправился к Анатолию домой.
Чтобы сократить путь, пошел через рынок. И нос к носу столкнулся с тетей Груней.
Снова занялось болью сердце: тетя Груня плакала в три ручья. Это какая же сволочь, какой мерзавец посмел обидеть ее? Алексея аж заколотило от злости.
- Кто? Кто? - выдавил он из себя, а тетя Груня все плакала, слова связать не могла. Потом рукой махнула и засмеялась. И снова заплакала.
Черт возьми, да что же такое? Ничего не поймешь: то плачет, то смеется. Не успокаиваясь, тетя Груня протянула Пряхину сумку - в ней баночка сметаны, а другой рукой за пазуху полезла и достала свиток денег все сотенные, целый рулон.
- Ой, Алешенька, соколик, продала я пальто мужнее и сыновнее пальто, и шапки продала, и костюмы оба, никогда столько сразу не продавала, а денег-то, гляди, куча, кабы не потерять, и чего же я наде-елала, - снова слезами залилась. - Я ведь загадала, как продам, так уж тому и конец, не вернутся.
Пряхин схватил ее за руки.
- Чего наделала! - крикнул он. - Давай обратно. Покупателей найдем, вернем все назад!
- Не воротишь, - причитала тетя Груня, словно на могиле слезы свои проливала, - не найдешь, да и то ведь уж, наверное, нет соколиков моих дорогих, писем не шлют, значит, пропали без вести, лежат где-то в земле сырой, а тут девочка помирает, грех это, нельзя так, нелюдь я, что ли...
- Так и ты для Кати? - спросил ошарашенно Пряхин. И закричал отчаянно, толкая от себя тетю Груню: - Ну зачем же! Зачем! Я кровь сдал, купил ей, чего надо!
- Всю кровь не отдашь, - сказала тетя Груня, успокаиваясь сама, руку Алексея поглаживая. Как тогда, в госпитале. - Всю кровь не отдашь, а Катю мы спасем.
Глава четвертая
ПОЙ, ГАРМОШКА!
Пой, гармошка, играй, заливайся. Людям радость неси, отогревай душу.
Крутись, карусель, весели детишек: пусть слышится в городке ребячий смех.
Неизвестно, сколько там до победы еще, так пусть смех детский каждый день раздается. Пусть этот смех победу скорей принесет.
Крутится-вертится шар голубой,
Крутится-вертится над головой...
Слышит Пряхин бодрый, озорной голос Анатолия, сам бревно свое толкает, крутит карусель и, закрытый от всех фанерной обшивкой, плачет, не стесняется.
Господи! Ведь счастлив же он! Как счастлив! И не оттого, что живой остался, нет. Счастлив, что не один. Что тетя Груня с ним, Анатолий. И бабушка Ивановна с тремя девчонками тоже при нем.
Одинокий он был, страдал, когда Зинаида ушла, и чего, казалось ему, от войны ждать, одинокому человеку. Смерти?
Он ее не хотел, смерти, не жаждал, но готов к ней был, потому что смерть - это доля солдат, а война ему - на-ка! - счастье поднесла. Через горе и беду - счастье. Да с чем сравнится, с каким златом-серебром, с каким несметным богатством то, что тетя Груня и Анатолий сделали?
С какими такими кладами?
Верно говорил Анатолий - хорошо все-таки жить. Просто жить, не ожидая от судьбы никаких подарков. Просто крутить карусель эту, слышать ребячий смех. Знать, что ты не один, что ты нужен и что есть на земле люди, которые нужны тебе.
Вот говорят: любовь, любовь. Конечно, любовь все держит. Но не та, не любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине, а любовь человека к человеку. Это - высшее.
И он, Пряхин, любил женщину, Зинаиду, только обманула она его, и удавил Алексей эту любовь, сжал ее в кулак, растер в прах и на прах дунул. Что и говорить, непросто было ему, несладко, но перетерпел, перемог, сердце свое выжег.
Выжег, но жив остался. А без этой самой главной любви, без высшей любви человека к человеку, разве б выжить ему?
Да каждый шаг его проверь - все тому подтверждение.
Тетя Груня, утешительница, спасла его. Анатолий, гармонист веселый, силы прибавил и бодрость внушил. Девочка Маша руку ему дала, в ладонь его свою ладошку хрупкую положила. Лиза, средняя, картофельных лепешек принесла. Бабушка Ивановна, которой он такое горе принес, - и та простила... Да разве ж это не любовь людская?
Высшая любовь. Тут не близкий близкого любит - тут-то бы все понятно, - а чужой чужого. Мог бы и спрятаться от вины, возможности открывались, никто и слова худого не сказал, коли уехал бы он в Москву: мало ли чего не бывает, каких несчастий, а все выжить хотят. Но чтобы выжить, надо другому помочь, вот какое дело. Не себе кусок урвать, а другому протянуть. Тогда и выживешь. Вот какой закон. Странный вроде, непонятный тому, у кого души нет, но зато кто душу сохранил - тому очень даже понятный.
Отдай другому и сам получишь, вот что выходило у Пряхина. И, свои мысли проверяя, словно жизнь перетряхивая, переспрашивая себя - а верно ли, а так ли? - убеждался он, что путь этот единственный, что любовью человеческой жива душа любого и всякого, что жил он в эти трудные дни благодаря другим - их теплу и сердцу, а на сердце и тепло отвечать обязан тем же.
Так совесть велела.
Утром и вечером заскакивал Алексей в комнатку бабушки Ивановны, недоверчиво щупал лбы у девочек, справлялся, не поднялась ли температура, не появилась ли у кого сыпь, потом мчался к больнице, в роковое, тягостное место - проходную, читал списки, сдерживая дыхание.
Каждое утро и вечер перед глазами Пряхина возникал реестр незнакомых фамилий, черед горя и тоски, и дни его - с гармошкой и веселым ребячьим смехом - как бы окаймлялись трауром больничных бед.
О Кате не было ничего известно. И все-таки было. Ведь передачи, еду для нее брали, значит, она ела, а раз ела, то, выходит, поправлялась.
Однажды Алексей увидел чубатого паренька. Тот стоял у карусели, глубоко сунув руки в карманы брюк, нахохлившийся, грустный, похожий на воробья. Пряхин подошел к нему, и парнишка спросил, не меняя позы, не выражая никаких чувств:
- Как Катя?
Алексей пожал плечами, но все-таки улыбнулся. Надежда, пожалуй, была, хотя ничегошеньки не знал он о Кате.
- Тиф, сам понимаешь. Заходи, - ответил Пряхин.
И паренек заходил. Возникал то на пригорке возле карусели, то у входа, то заглядывал прямо к Алексею, отворив фанерную дверь.
Алексей мотал головой. Или вздыхал. Или просто глядел уставшим от ожидания взглядом, и парнишка опускал голову. Всякий раз, правда, он просил прокатиться. Конечно, разве жалко? Алексей кивал Катиному ухажеру на лошадок, тот выбирал синюю или красную, чаще всего усаживался напротив фанерной дверцы, и Алексей, не закрыв ее, глядел на паренька.
Ох, молодо - зелено! Только что паренек печалился, спрашивая о Кате, а через минуту глаза его светились детским счастьем, он хохотал, чуб трепыхался на ветру, и ни про какую Катю он уже не помнил, весь, до последней косточки, отдавшийся стремительному кружению.
Пряхин не осуждал паренька, напротив, ему нравились эти мгновения чужого и такого простого, такого наивного счастья.
А солнце над городком поднималось днем все выше, и никакого дела не было ему до войны, до беды, до голодухи. Выбираясь из сумерек фанерного барабана, Алексей жмурился в солнечном море, непроизвольно улыбался, потом строжал, полагая, что бессмысленная радость его неуместна, ни к чему, делился этой мыслью с Анатолием.
Гармонист обзывал его дураком.
- Если хочешь знать, - говорил капитан, - солнышко все разумеет. Почище нас с тобой. Война идет, а оно знает - скоро войне конец. И всем об этом сообщает. - Смеялся. - Ему же с высоты виднее!
- Слушай, мудрец, - спросил его однажды Пряхин, - с какого ты года?
- Родился я, - ответил гармонист, - седьмого ноября семнадцатого. По новому стилю. Человек нового мира.
- Что? - Пряхин выкатил глаза. Анатолий всегда вроде как пример ему подавал, казался Алексею если и не старше, то хотя бы ровесником, а ему двадцати восьми нет.
Новым взглядом окинул Пряхин гармониста. Это верно - черные очки и синие оспины на лице человека калечат, делают старше, но не может быть, чтоб настолько. Ну и досталось тебе, человек нового мира, хлебнул, видать, а ничего не говорит. Молчит. Орденов полная грудь, и хоть бы слово про войну, про фронт, про свое ранение.
- Так что ты на солнышко не греши, - веселился Анатолий. Рассказывай лучше, что видишь.
Алексей присел на лошадку, начал свою речь, похожую на причитания тети Груни:
- Воробей в луже купается, перышки распустил, тополь малиновые сережки развесил, трава зеленая, - и споткнулся, точно ударили его.
Да что там ударили - стукнули, да и все, простое дело, - тут не ударили, тут нож всадили. В спину! По самую рукоятку.
- Трава зеленая, это точно, это я и без тебя знаю, - толкал в бок Анатолий, - ты расскажи, какая она зеленая? Чего увидел?
Чего увидел? Траву зеленую увидел, а на ней стоит Зинаида и пальчиком его манит, а за Зинаидой тетя Груня улыбается.
Приехала! Улыбается! Пальчиком манит! Но не это удар в спину.
Другое. Никак Пряхин глаз от Зинаиды отвести не может, от живота ее. Явилась в срамном виде, на сносях. К нему явилась.
Ему дыхания не хватало, ловил ртом воздух, наглотаться не мог. Ну есть ли подлости людской предел? Нагулялась! А теперь заявилась! И пальчиком еще манит!
Сам не понял Алексей, как заскулил он. Не плач это был, не смех, а именно что поскуливания загнанной в угол собаки.
Анатолий его за плечо схватил:
- Что ты? Что с тобой?
Пряхин взглянул мельком на гармониста. Счастливый человек - глаз нет. Не видеть бы и ему собственного своего унижения, оскорбления, измывательства над собой.
- Ничего, - через силу ответил Анатолию. Не говорит гармонист ему о себе, жалеет, видно, раз не говорит, не считает нужным распространяться о том, что было, так вот и он помолчит о том, что есть. Повторил уверенней: - Ничего.
Остыл взгляд Алексея, сделался стеклянный. Смотрит он на Зинаиду и будто не видит ее. Будто не видит тетю Груню. Точно вымерзла его душа. Минуту назад он улыбался блаженно, да уж, видно, так устроена эта жизнь. Из огня да в полымя. Пришла беда, отворяй ворота. И нет - верно он думал! - нет любви между мужчиной и женщиной - между мужчиной и женщиной одна гадость, одна грязь, - есть только любовь чужих людей, единственное и высшее. Все прочее - бред, выдумки, прах, от которого боль непереносимая, слезы измен и унижений, обида и ненависть...
Молча, неотрывным, мертвым, пустым взором глядел он на зеленую, нежную траву, которую мяли, топтали ботинки Зинаиды.
Ушла. Исчезла вместе с тетей Груней, сердобольной до несправедливости. Сгинула, ранив навсегда своим видом Алексея.
- А все же, - сказал бодрым своим голосом Анатолий, - сводил бы меня в кино, братишка! На "Максима". Сколько прошусь. Говорят, идет.
- Пойдем, - согласился Алексей не своим голосом. Но Анатолий словно не заметил. Запел тихонько:
- Крутится-вертится, хочет упасть, кавалер барышню хочет украсть! Брось! Не горюй! Все образуется! Солнышку сверху видней!
Ох, черт побери! Первый раз захотелось Пряхину послать Анатолия по дальнему адресу. Ну ж разве не понять? Есть моменты, когда шутка колом в горле встает. Помолчать лучше. Или напиться.
Вот! Настала пора напиться ему, в самый раз. Алексей вспомнил, когда последний раз пил. Было это после большого горя. Достала тетя Груня самогону где-то, и он пил не пьянея.
- Давай выпьем, - предложил зло Алексей.
- С радости? Или напротив? - засмеялся Анатолий.
- С радости! - крикнул Пряхин, торопясь от карусели. - Еще с какой радости - слезы душат.
На рынке он отыскал, что хотел - стоило только приложить старание, как самогон на рынке находился, вернулся с оттопыренным карманом, прямо из бутылки, через горлышко отпил половину.
- Ты за что? - спросил Анатолий, не уставая веселиться. Они забились в фанерный барабан, сидели на лежанке, дверцу прикрыв.
- Не знаю! - ответил Алексей. - Все равно.
- А я знаешь за что? За детей. Не за тех, кто на карусели нашей катается - эти и голодуху знают, и все другое, что война принесла, - а за тех, кто после войны родится, понимаешь. За тех, кто про такую карусель, как наша, и понятия иметь не будет - достанет им хорошей, настоящей радости. В общем за тех, кто не будет знать, что такое война.
Анатолий опрокинул бутылку, отпил свою половину, его передернуло. Хлопнул Пряхина по руке:
- Айда в кино!
Точно поменялись они местами.
Когда в фойе вошли, билетерши за спиной шушукались, головами покачивали - как их не понять: слепой в кино пришел. А погас свет, и Анатолий с Пряхиным будто глазами поменялись.
Алексей глядел на экран и ничего не видел. Что-то происходило там, что-то говорили и делали артисты, но, спроси его, ничего бы не вспомнил. Зато незрячий Анатолий улыбался во весь рот, шептал Алексею: "Теперь побежал! Теперь остановился! Сейчас песню запоет!" - и точно, артист пел все ту же, любимую Анатолия. Единственно, что доходило до Алексея, - это песня. Да и то не потому, что он слышал ее сейчас, а потому, что знал раньше.
Крутится-вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!
Вот тебе и вертится-крутится! Докрутился шар голубой! Довертелась Зинаида!
Она не выходила из головы Алексея. Волнами, постепенно захлестывая его, наплывало новое чувство - ненависть.
Он ненавидел Зинаиду. С каждой минутой все больше. Явилась полнехонька! Ну ладно, ее жизнь - ее дело. Как она там и что у нее - его это не касается. Все для Зинаиды Пряхин сделал. Поехала в Москву как жена. Пропала? Пошла своей дорогой? Все - ладно, все - так. Но зачем же являться сюда? Зачем сердце чужое рвать? Зачем измываться? Живи своей жизнью, отстань, не трогай, подумай: можешь боль причинить.
Алексей почувствовал руку Анатолия. Тот взял Пряхина за запястье, шепнул:
- Счастливец!
Алексей словно проснулся. Вроде как оголенным проводом его задело и током тряхнуло. "Счастливец"? Да чем же он счастливец-то? Зинаидой, может, ха-ха! Горем своим - тем, в гололед?
Но Анатолий повторил:
- Счастливец! Все видишь!
Да разве же этого достаточно: видеть, дышать, жить, чтобы быть счастливым? Мало этого, очень мало! Здоровый, зрячий, сытый может быть последним бедолагой, разве это не ясно?
Когда вышли из кинотеатра, капитан посоветовал:
- Только лошадей не гони!
Про что он?
- Решать будешь, лошадей не гони! Сплеча не руби!
Вон как. И впрямь ведь слепой, а все видит. А лошадей - лошадей гнал не он. Не он и виноватый.
Вечером тетя Груня подступиться к Алексею взялась:
- Смягчись, соколик, смилуйся!
- Да о чем ты говоришь, святая? Зачем и правое и неправое рядом умащиваешь?
Тетя Груня расстроилась:
- Даже в старое время говаривали: не вели казнить, дай слово молвить.
- Какое еще слово? - рассвирепел Пряхин.
Тетя Груня его рассматривала внимательно так - голову поворачивала то в одну сторону, то в другую. Словно картинку. И картинка та отливает на свету, блестит. Уперлась рукой в подбородок.
- А такое, - сказала, - с поезда ее сняли перед Москвой, далее не пустили, потому как тебя, мужа то есть, не оказалось, и застряла она, бедная, на какой-то станции. Спасибо, люди добрые и там нашлись, пригрели, уголок нашли, на работу устроили, пока вот не радость эта.
- Какая радость? - задохнулся Алексей. - Беда!
Тетя Груня его перекрестила издалека, как тогда, на вокзале, когда уезжали Пряхин и Зинаида в Москву.
- Окстись! - прошептала. - Сглазишь! И так боится тебя, к подруге ушла, здесь ночевать не согласилась.
- Тетя Груня, что ты мелешь! - Алексей так сжал кулаки, что костяшки побелели. - Да ведь она мне, ведь она...
Он задохнулся, но тетя Груня его оборвала:
- Тебя самого беда обидела. Как же ты другого человека понять не можешь?
Пряхин всю ночь не спал. Эти слова тети Груни как бы остановили его. Занес он меч над Зинаидой, а добрая тетя Груня нашла такое словечко, что меч застыл. Совесть в палаче пробудила.
В палаче? Думал Алексей ночью над этим страшным словечком, и по всему выходило, что это он, великий, при жизни не прощаемый грешник, вдруг сам же становился палачом Зинаиды.
Какое право у него судить другого, коли сам осужденный?
Наутро он поднялся ни свет ни заря и ушел в больницу. В проходной висели вчерашние списки, новых еще не было, и он топтался на улице.
Утро занималось розовое, нежное, солнце выкрасило крыши городка неземными красками. Поверить Анатолию, так здесь рай, а не жизнь - ведь солнцу виднее с высоты. Розовые дома с желтоватыми, золотистыми стенами. Тополя высеребрены дорогой чеканкой. А зелень отливает голубым. На земле такого и не бывает. Неправда все это - обман зрения. Картинка, показанная из другого мира.
Вот поднимается солнце чуть выше и само же фантазию свою сотрет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64