— Теперь ты в моей власти, — медленно произносит он.
— Ты хочешь, чтобы я была хозяйкой твоего дома или нет? — спрашиваю я. — Взять женщину силой ты можешь, но не в твоей власти заставить ее с достоинством сидеть бок о бок с тобой в пиршественном покое и вести дружескую беседу, когда к тебе в гости приехали большие люди.
Он не отвечает.
Потом уже я с удивлением думала, что мне не было горько при мысли о погибшем отце и брате. Не знаю почему. Но тут лежит Фритьоф. Ноги у него связаны, руки скручены за спиной. Почему они сразу не зарубили его? Наверно — я и теперь так думаю, — за всем этим скрывалась злобная проницательность Гудреда Великолепного. Наверно, он догадался кое о чем и хотел повесить Фритьофа у меня на глазах, чтобы спросить:
— Ну, что ты сейчас чувствуешь?
Я оборачиваюсь к Гудреду и показываю ему язык. Он изумлен. Постояв так, я беру его руку и слизываю с нее кровь от укуса. И вдруг кричу:
— Думаешь, слуга, которого он приставил к своей дочери, мог оказаться ненадежным? Даже если б я сама этого захотела!..
Я кидаюсь на конунга, кусаюсь, царапаюсь, колочу его кулаками, он не может оторвать меня от себя, я падаю на пол, плачу, подползаю к нему и обнимаю его могучие колени.
— Помоги мне, помоги! Пусть у меня останется хоть кто-нибудь из отцовской усадьбы! Не убивай моего слугу! Беднягу воротит от одного вида женщины!..
Я отползаю к трупу бонда и переваливаюсь через него, руки у меня в крови, человек, похитивший меня, теряет терпение. Он встает и, пнув ногой Фритьофа, орет ему:
— Да образумь же ее хоть ты!
Старая хозяйка усадьбы лежит без памяти рядом со своим мертвым мужем.
Фритьоф остается в живых.
Вскоре мы уезжаем.
Наутро после брачной ночи я получила в подарок корабль.
Аса, королева Усеберга, объявила мне, что у нее болят ноги. Она послала за Одни, ирландкой, бывшей рабыней, а теперь служанкой, и та принесла ушат с горячей водой. Одни сняла полотно, в которое были замотаны ноги королевы, и красивой бронзовой иглой вычистила из-под ногтей грязь. Потом подпилила каждый ноготь и куском мягкой кожи отполировала их до блеска. Ноги у королевы обезображены костоломом и, видно, не раз были обморожены. Они некрасивы, но выразительно свидетельствуют о долгой и суровой жизни. Рядом с ее большими плоскими ступнями я вижу маленькие, нежные ноги Одни.
Одни приподняла ноги королевы и опустила их в ушат с горячей водой, старая женщина застонала от наслаждения. Она наклонилась вперед, уперлась локтями в колени и поглядела на меня, на старых губах играла счастливая и самодовольная улыбка.
— Вот почему хорошо быть королевой, — сказала она. — Конечно, я не в любую минуту могу кликнуть Одни и велеть ей принести мне горячей воды для ног. Ведь у меня столько забот. Мне приходится решать все дела, распоряжаться людьми, принимать гостей из дальних стран. И я должна изображать, что очень рада их приезду. И все-таки я чаще, чем другие, могу позволить себе это наслаждение — поставить ноги в ушат с горячей водой. Нет, королевой быть неплохо.
Она закрыла глаза, было похоже, что она задремала, но вот она снова открыла их и, кивнув головой в сторону Одни, спросила:
— Она тебе нравится?
У Одни молодое, гибкое тело, округлые формы и та покорность, которая так нравится мужчинам, однако не похоже, что она из тех женщин, которые готовы лечь с кем угодно.
Я кивнул и осторожно заметил, что Одни молода и красива.
— Небось охота пощупать ее?
Королева ударила кулаком по колену и засмеялась с открытым ртом, потом шлепнула Одни и отослала ее прочь.
Выставив из воды один палец, она с удовлетворением поглядела на него, снова опустила его на дно ушата и рассказала мне, какая гибкая она была в юности: стоя на одной ноге, она могла поднять другую так высоко, что мужчина целовал ей пальцы ноги, не наклоняя головы.
— Кто это был? — спросил я.
— Мог бы и догадаться, — ответила она и усмехнулась.
Королева продолжала:
— Первое время, как Гудред взял меня в жены, мы часто переезжали из одной усадьбы в другую. Сначала мы жили здесь, в Усеберге. Это была его усадьба, тут у каждого угла стояли дозорные, и даже в ларе в покоях, где он спал, — только я не сразу узнала об этом — сидел воин, когда он взял меня к себе на ложе. Он мне не доверял. И у него были для этого основания. Потом мы поехали в Борре и в Гокстад, жили на всех усадьбах Альвхеймара и даже в Дании. Повсюду распространялась его власть, и всюду там были его люди. У него был слишком беспокойный характер, чтобы подолгу оставаться на одном месте, и слишком много дел, которые не терпели отлагательства. И всюду люди — представь себе, всюду: они стояли за каждой дверью, бегали по переходам, следовали за тобой по полю, и все были одинаковые, на одно лицо, и ни с кем из них нельзя было поговорить.
У него тоже словно не было лица. Знаешь, каково делить хлеб и ложе с человеком, у которого нет лица? Который смотрит на тебя, не видя, и берет тебя, не замечая, кто ты, который лишь притворяется, будто следит за твоей мыслью, тогда как его собственные мысли беспокойно блуждают по просторам Швеции, где у него обширные земли, залитые им чужой кровью. Думаешь, я боялась крови? У нас дома тоже были рабы. Мой отец возвращался из Ирландии с большой добычей. Мы тоже вели войны. Но не такие. В этом человеке не было дна, он весь был сплошная ложь и не мог долго смотреть на того, с кем он разговаривал. Но видел он все.
Он опасался в сумерки выходить со мной вдвоем. Тогда, как и теперь, в Усеберге было большое поле, засеянное льном. Однажды я целый день провела, раздумывая о своей судьбе: я оказалась здесь, а мои близкие — в чертогах Одина. Но мне хотелось, чтобы все обернулось к лучшему. А главное, как ни странно, я испытывала к нему даже нежность. Поэтому я сказала:
— Сегодня лунная ночь. Пойдем гулять?
— Гулять? — Он удивился.
Я видела, как в нем вспыхнуло подозрение, он уже протянул руку, чтобы ударить в бронзовое блюдо, всегда стоявшее перед ним на столе.
— Давай погуляем вокруг льняного поля, — предложила я. — Вдвоем, только ты и я.
— Зачем? — спросил он. Он ничего не понял.
Он встал и склонился надо мной. Заглянул в самую глубину моих глаз. Я не отвела взгляд. Он хотел понять, зачем я предлагаю ему прогуляться вокруг льняного поля. Я видела, что он уже считает про себя, он думал, что его сила в умении считать своих людей: четверо там, шестеро в другом месте, сколько осталось здесь?
— Какое льняное поле? Которое лежит на склоне? — спросил он.
— Разве ты не знаешь, где мы сеем лен? — ядовито сказала я.
— Где у тебя стоят лошади? — спросил он напрямик.
— Мы не поедем, мы пойдем пешком, — ответила я.
Он разорвал на мне лиф — думал найти нож, объяснил он, — ножа у меня не оказалось, но он не успокоился и сорвал с меня почти всю одежду, я стояла перед ним в одной рубахе. Он хотел найти нож. Но не нашел.
— Значит, есть кто-то другой, — сказал он.
— Кто — другой? — воскликнула я.
Он холодно спросил:
— А зачем нам тогда идти гулять на льняное поле?
Он позвал человека и велел, чтобы поле тотчас окружили и чтобы рабы скосили весь лен. Так и сделали. Лен был еще незрелый. Они никого не нашли.
Он был великий правитель. У него была воля, чтобы повелевать. И достаточно рабов, чтобы скашивать поля. Но его власть надо мной с того дня значительно уменьшилась.
Я хорошо помню корабль, который пришел из страны франков. Я улавливала лишь обрывки фраз — стояла середина лета, корабль приплыл по какому-то делу, один человек на борту знал какую-то тайну. Его тотчас проводили к моему супругу Гудреду Великолепному, конунгу Усеберга.
На другой же день конунг отправил несколько человек в Швецию. Им было велено не возвращаться обратно живыми, если они не исполнят того, что он им поручил. Потом я узнала — эти люди вернулись уже осенью, — что юный сын старого и могущественного недруга моего мужа умер там, выпив рог пива.
С тех пор мой супруг и повелитель сам боялся пить пиво, если кто-нибудь прежде не сделает глоток из его рога. Но этого мало, в своей подозрительности он дошел до того, что велел пробующему пиво делать три глотка и ждал, не упадет ли тот замертво, пока он сам дважды сосчитает до двадцати. Только после этого мой супруг пил свое пиво. Но я подшутила над ним. Я сказала:
— Мой отец рассказывал как-то об одном яде, который сразу опускается на дно, лишь когда рог будет осушен, станет ясно, отравлен человек или нет.
Мой супруг заорал как безумный, отшвырнул рог и вскочил со сжатыми кулаками. Я сказала:
— Теперь ты в один прекрасный день умрешь от жажды.
Как-то раз, когда человека, который пробовал пиво, не оказалось под рукой, мой супруг приказал мне сделать первый глоток. Я с удовольствием подчинилась. Пиво бросилось мне в голову. Мы с ним сидели вдвоем, и я пыталась заставить его следить за ходом моей мысли — мне всегда доставляло удовольствие, когда одна мысль вытекает из другой, но обучить этому тонкому искусству Гудреда мне так и не удалось. Тогда я повернулась к нему и плеснула пивом прямо в его жестокое, непроницаемое лицо.
— Ты могущественный человек и здесь, и в Дании, — сказала я. — Но когда тебе случается выйти по нужде, ты берешь с собой воина.
Он промолчал. Даже лица не вытер. С бороды капало пиво.
— Ты думаешь, что там, в Швеции, я прибегнул к яду? — медленно спросил он.
— Я знаю одно, — ответила я, — теперь они там поднимутся против тебя.
Как-то раз я не могла удовлетворить его желания — на то были свои причины, тогда он послал меня за моей рабыней и приказал, чтобы я положила ее к нему в постель. Я была послушной женой, но меня душила ненависть, и язык мой был остер. Он же, напротив, лишь насмешливо хохотал и, когда рабыня уже лежала у него в постели, выгнал меня прочь.
— Утром я прикажу высечь ее! — прошипела я.
— Да хоть убей, — сказал он и зевнул.
Но вот в счете на шариках он ничего не понимал. У него был один ирландец, мы его называли шаропутом, потому что он считал на шариках, нанизанных на шнур. Он передвигал шарики то в одну сторону, то в другую и потому будто бы мог учесть каждый слиток серебра, который конунг выдавал своим людям. Но шаропут был нечестный. Я это сразу заметила. Смекалки у меня хватало, да и теперь хватает, хотя все-таки годы берут свое. Однажды я долго сидела и наблюдала за шаропутом. И слушала, как он считает с моим мужем. Это было на другой день после того, как Гудред велел мне положить к нему в постель мою рабыню.
И вот в пиршественном покое — мужчины сидели там и хвастались, по своему обыкновению, многие были уже пьяны, но еще не настолько, чтобы их тянуло справлять нужду в углах, это обычно бывало позже, — я встала перед своим супругом, залепила шаропуту оплеуху и отняла у него шнур с шариками.
— Смотри! — сказала я Гудреду.
— Когда ты научилась считать? — удивился человек, с которым я делила постель, если он не делил ее с другой женщиной.
— Молчи, когда говорит тот, кто умнее тебя! — ответила я.
Я показала ему, как считают на шариках, и объяснила, что человек, живший у него на хлебах и потому обязанный соблюдать честность, обманывал его.
— Как ты думаешь, во сколько серебряных слитков тебе это обошлось? — спросила я.
Швырнув шарики на пол, я покинула покой.
На другой день, когда люди Гудреда по его приказу убили шаропута, они отрезали Хемингу большие пальцы на ногах. Гудред не разрешил просто отрубить их. Он велел выковать ножницы, чтобы резать медленно, это ему было намного приятней.
Я сказала — Хемингу? Нет, нет, Фритьофу! Ты знаешь, моему слуге Фритьофу, тому, который потом стал отцом Хеминга, живущего теперь в Усеберге.
Фритьоф никогда не обладал мной, — тихо сказала она, как бы обращаясь к самой себе, виновато улыбнулась и кликнула Одни, чтобы та вытерла ей ноги.
Но потом я узнал, что королева Усеберга солгала, сказав, будто Фритьоф никогда не обладал ею. Один раз — она сама проговорилась, когда была сильно пьяна, — слуга дал королеве то, что она имела право получать лишь от мужа. Она была уже беременна. Ее супруг — это удивит многих — действительно был отцом ее ребенка. Этого-то она никогда и не простила Фритьофу. Он упустил свое время. Сама она не сомневалась в отцовстве Гудреда. Безмолвная нежность, существовавшая между королевой и Фритьофом, исчезла навсегда.
Королева рассказывала:
— Конунг, мой повелитель, ушел в викингский поход, а я осталась в Усеберге. Я носила ребенка. Теперь мой супруг чувствовал себя более уверенно — ведь я была уже крепче связана с его родом. Однако Фритьофа он все-таки взял с собой — чтобы избежать лишних толков и чтобы помучить меня. Я стояла на берегу глядя вслед кораблям, и мне вовсе не хотелось, чтобы они оба вернулись домой. Один слишком часто приходил ко мне. Другой — слишком редко.
У нас в Усеберге, я уже говорила тебе, было льняное поле. Это случилось на другой год после того, как мой супруг велел скосить его. В дни моей молодости здесь на усадьбах лен сеяли не так уж часто. Летней ночью я шла вдоль поля и глядела на цветочки льна, он сладко благоухал в это сумеречное время, было около полуночи. И вдруг во мне шевельнулся ребенок. Да, в первый раз, лето уже перевалило за середину, я остановилась, сорвала цветок и хотела поцеловать его. Тут-то ребенок и шевельнулся. Я опустилась на колени и вся сжалась, даже боль была мне приятна. Я гуляла ночами и по конопляным полям.
Ты ведь знаешь, конопля грубее льна и цветы у нее мельче и не такие красивые, зато они сладкие. Случалось ли тебе жевать цветок конопли, выросшей в человеческий рост? Ветер пел свою песню, летая с берега на море и с моря на берег. Дни проходили в безмятежном покое. Вокруг меня все улыбались, люди приходили ко мне со своей работой, чтобы я их похвалила. Один старик принес деревянную кадку, еще не законченную. Ничего особенного в ней не было, но я сказала ему:
— Если у тебя будет время и желание, вырежь для моего корабля голову дракона.
Он заплакал от радости. И побежал к старухе, с которой жил, ночью он напился и пел непристойные песни об Одине, Торе и всем роде асов асы — боги в древнескандинавской мифологии
, а она искала у него в голове.
У нас было коровье масло. А как же иначе? На выгоне паслось много скота, девушки работали с утра до вечера, я шутя шлепала их и говорила:
— Купайтесь так, чтобы парни вас видели, только притворяйтесь, будто вы их не замечаете. Если парни поймут, что вам известно об их присутствии, вы будете для них уже не так привлекательны.
Они тут же бежали купаться и сбрасывали с себя одежду.
Мы ели масло. Знаешь, как приятно запустить палец в масло, словно ложку, поднять его против света, чтобы посмотреть на сверкающие желтые бусинки, а потом сунуть в рот и облизать досуха. И снова набрать масла, и знать, что тебе это доступно. Масло стоит уже сбитое, и ты, проходя мимо, великодушно разрешаешь: пожалуйста, ешьте все, кто хочет! И люди подходят, запускают в масло пальцы и лижут их, а дождь, набежавший с моря, дарует дням и полям новую свежесть.
И мой ребенок, я разговаривала с ним по ночам. Не громко, нет, совсем тихо, и смеялась, мы оба смеялись. Он лепетал такие забавные коротенькие слова, понятные только мне. Как-то ночью он сказал:
— Я кошу лен.
— Да! — ответила я. — Если б ты всегда только косил лен!
На выгоне пасся скот. До забоя было еще далеко. Однажды, проходя по выгону, я увидела в дерне длинный узкий камень, как раз такие камни ставят в память о мужчинах. Подожди, никак я сказала — о мужчинах? Нет, нет, в память о детях и женщинах, о людях и скоте, о всех тварях, что топчут добрую землю Одина. Я велела взвалить камень в сани и притащить его на двор.
Тут он и будет стоять.
У меня на усадьбе была одна женщина, которая владела искусством вырезать руны. Ты удивляешься? Да, она знала руны, единственная во всем Усеберге. Честно говоря, человеку, которого мы держали ради его знания рун, пришлось пойти к женщине, чтобы обучиться у нее этому сложному искусству, он слишком плохо владел им, хотя и называл себя знатоком. А в то время он к тому же был за морем.
— Вырежи руны, — сказала я ей.
— Я? — Она даже испугалась.
— Да, я тебе позволяю, — сказала я.
Мы умилостивили Одина, скорее это была шутка, что это старое бревно могло иметь против того, чтобы женщина вырезала на камне руны? Но мы принесли ему хорошие жертвы, и женщина — я уже не помню, как ее звали, она осталась для меня безымянной — искупалась, а трое других натерли ее с головы до ног свиным жиром, смешанным с тончайшим песком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22