Удивительно! Белка на лиственнице у веранды, всего только белка, уронившая пустую шишку, почти неслышный шорох, знакомый свисток маленького поезда в долине, а иногда даже скрип крестьянской телеги, спускающейся с крутого откоса, даже легкое покашливанье на нижней веранде или звонкий смех подручного из пекарни, только что привезшего свежие булочки и уже катившего к лесу на своем велосипеде, насвистывая модную песенку, - этого было довольно, чтобы нарушить ее балетные грезы.
Несмотря на избыток свободного времени, хотя ничто не мешало Юлике снова вернуться к опьяняющим грезам о балете, снова начать с потоков голубого света, отбрасываемых прожекторами, ей, как мы уже говорили, ни разу не удалось пройти дальше первых шагов. Поразительно! Ведь Юлика наизусть знала столько балетов, каждый шаг, каждое движенье! Напрасно призывала она на помощь дурацкий журнал, ей просто не верилось, что это невесомое создание она, Юлика, и если бы танцовщица на обложке не была бумажной картинкой, Юлика обняла бы, стиснула ее, как Штиллер стиснул Юлику недавно на прогулке. Юлика плакала, и слезы, которые она считала слезами о своей погибшей карьере, казались ей недостойными. Она все чаще тосковала по музыке. Когда же наконец музыка была разрешена и зазвучала в маленьком волшебном ящичке из черного бакелита, принесенном молодым иезуитом, когда они вдвоем стали слушать, разумеется, тихую, но все же слышную и такую желанную музыку, под которую она столько раз танцевала, Юлика, как ни странно, слушала ее теперь безотносительно к балету и театру. Да, теперь - хотя Юлика долго не могла себе в этом признаться - балет стал для нее как бы игрой давно ушедших дней, прекрасной, но недосягаемой, абсолютно для нее невозможной. Ее это испугало. Может быть, Штиллер прав, относясь - конечно, тут соприсутствует и зависть к ее успеху, к искусству Юлики как к своего рода эрзацу. Юлика тогда не верила этому, не верила и теперь. Все вернется. Она знала. Но пока, благодарю покорно, она больше не хочет слушать балетную музыку, нет, лучше что угодно другое, любую пластинку из тех, что имелись у молодого иезуита. Он и в музыке знал толк! И все-таки Юлика хотела понять, что же отвращает ее от балета. Не разочарование ли в своих собратьях по театру, испытанное этим летом? Никто из них не посетил ее здесь, наверху, на ее веранде, вернее, в ее тюрьме. Каких-нибудь полгода назад, даже не верится, все они - ее друзья - встречали Юлику с распростертыми объятиями, за десять метров приветствовали ее экзальтированными возгласами: "Юлика, прелесть моя, как жизнь!" А ведь утром они уже виделись с нею. Что и говорить, удивительный народ! Штиллер не умел с ними ладить. Но он был несправедлив. Нельзя мерить этих людей по мерке человеческой преданности, их экзальтированная сердечность ограничивается мгновеньем. Они действительно любили Юлику, балерины, может быть, несколько меньше, потому что завидовали ее несравненным волосам, но мужчины все любили Юлику, и певцы и даже господа из дирекции, не говоря уж об известных дирижерах, часто навещавших Юлику в ее тесной и душной уборной; они целовали ей руки, сидели в шатких креслах, предсказывали ей блистательную карьеру за границей. Но куда они подевались? Правда, как-то раз она получила открытку, привет от развеселой компании после премьеры, имевшей и без Юлики небывалый успех, - всего несколько строк, в которых ясно и коротко было сказано, что всем им страшно недостает Юлики. Впрочем, довольно забавная открытка. Подписей целая куча, и все дружеские подписи! Потом пришли еще два-три письмеца, тоже очень милые, но написанные на репетиции и потому краткие, без лишних слов, несколько театральных сплетен, словом, все очень мило. Но если бы Юлика вылезла из кокона своих одеял и явилась в театр, во всех уборных, несомненно, царило бы искреннее ликование, Юлику осыпали бы поцелуями, обнимали бы, как призера на Тур-де-Сюис, проникновенно глядя ей в глаза, пожимали бы ее руки, не обошлось бы и без трогательно-взволнованных слов: "Я не треплюсь, Юлика, но вот что я тебе скажу, бывает, и просто сболтнешь, но я говорю правду, Юлика, я тосковал по тебе все это время, такого товарища, как ты, Юлика, надо поискать, слушай, без сантиментов, но, право, как часто я думал, - эх, где оно, наше золотое времечко с Юликой, подумать, что наша девочка лежит там, наверху, такой мировой парень, как ты, Юлика, о, господи, я часто думал о тебе, должен тебе сказать, и вот теперь ты опять с нами". И еще поцелуй, еще объятие, ну прямо Орест и Электра. И Юлика верила бы всему и, конечно, была бы права. Штиллер никогда не понимал этих людей. Штиллер по существу всегда оставался мещанином, хотя и воевал в Испании. С людьми театра можно ладить, только работая с ними и только пока работаешь с ними: тогда живешь душа в душу, совсем как первые христиане, например, перед премьерой, так бывает только за кулисами - минуты, когда веришь в дружбу до гроба, когда все так слабы, так уязвимы. И не обязательно болеть туберкулезом, чтобы все эти душевные люди за три месяца начисто забыли тебя; довольно не танцевать некоторое время и в одно прекрасное утро прийти к ним с другими интересами, заговорить, скажем, об отцах церкви или об абсолютной скорости света, не считать следующую премьеру событием мирового значения, и ты уже чужая для них, нет, они тебя не выгонят из своей уборной, о нет, - почти все они милые люди, пока не потеряют самообладания, не разнервничаются, - но они равнодушны ко всем, кто не интересуется театром; ты можешь сообщить им, что у тебя нет легких, вообще нет, с виду они будут внимательно слушать тебя и тем временем глядеться в зеркало, стирать грим под глазами и под конец, выбросив измазанную вату, спросят: "А ты сегодня была на спектакле?" Они комедианты и не хотят быть иными - талантливые актеры, и только. А разве другой была сама Юлика? Она с грустью сознавала: то, что подвело ее в других, было ведь и в ней самой... Однажды в Давос явился коллега по балету, только затем чтобы двадцать минут простоять на ее веранде, рассказать уйму потешных историй - новости последнего фестиваля, теперь почти столь же недоступного для Юлики, как ристалище древних. Он тоже обнял Юлику обеими руками, - взгляд как у героя трагедии, тем не менее искренний. Между прочим, у него лопнула шина, так что он должен был отогнать свой "фольксваген" в гараж (ты еще не знаешь, Юлика, что у меня теперь тоже "фольксваген"?), вот ему и пришлось задержаться в Давосе, но сегодня он должен вернуться в город, времени, у него, к сожалению, мало, к величайшему сожалению, но он находит, что Юлика выглядит просто великолепно, лучше, чем всегда. Проклятый воздух за кулисами насквозь пропитан пылью, а дирекция и в ус не дует! Ох, уж эта дирекция! И он попрощался, - и без того он опаздывает на десять минут, бодро заверив Юлику, что она очень скоро выздоровеет, и заранее радуясь тому, что сможет передать всем коллегам поклон от нее. Усталая Юлика откинулась на подушки, Но не успел он выйти, как посвистел ей внизу трогательный коллега, владелец "фольксвагена", - посвистел и еще раз помахал на прощанье рукой. Юлика тоже помахала. Но в то же мгновенье - это она помнит даже сегодня - Юлика почувствовала, что простилась с целым миром, который, собственно, и миром-то не был, в котором светили голубые прожекторы и который уже не мог унести Юлику от земных горестей.
Юлика была очень одинока.
Чем жарче, подобно тлеющему труту, сгорало ее хрупкое тело, тем сильнее росло в ней неведомое до сих пор влечение к мужчине, страстное желание, необоримое, особенно ночью в ее снах, и к тому же она знала - в эти ночи Штиллер ей изменяет, - все это вместе заставляло бедную Юлику писать ему письма, которые нельзя было отправить ни в коем случае. Да и снился ей не Штиллер, а главные врачи, подручные из пекарни и мужчины, которых Юлика никогда и в глаза не видела. Юный ветеран санатория, с неизменно лукавым лицом, относился к Юлике как к монашке, нет, даже не как к монашке, а как к существу среднего рода, хотя ежедневно подолгу просиживал на ее узкой кровати и ноги Юлики ощущали тепло его тела. Но даже невинная, скрытая чувственность была чужда ему. Когда Юлика просила, он взбивал ее подушки, но и тогда, даже случайно, ненароком, не прикасался к ней. Зато он толковал ей об Эросе так же деловито-непринужденно, как о коммунизме, Фоме Аквинском, Эйнштейне и Бернаносе, да, точно так же говорил он об Эросе. Подобная откровенность мыслима лишь в тех случаях, когда ее невозможно претворить в жизнь. Юлика не знала, что и думать. Именно в таком тоне молодой человек говорил об удивительном феномене Эроса, к вящему удивлению Юлики, придавая ему огромное значение. Но даже к ее руке он прикасался, только здороваясь или прощаясь. Разве Юлика была прокаженной? И в то же время этот ошеломлявший своей ученостью человек не брезговал девицей, выбивавшей матрасы на лужайке, любезничал и бесстыдно заигрывал с нею. Юлика его не понимала. Незадолго до его смерти между ними наступило некоторое отчуждение, о котором она вспоминает неохотно. Юный ветеран, как видно, несколько зарвался, позволил себе заметить, что Юлике давно пора научиться в своих отношениях к мужу, ко всем людям вообще видеть не одну лишь ответную реакцию, нельзя же вечно быть существом, лишенным инициативы, иными словами, вечно барахтаться в собственной инфантильной невинности. Это было уж слишком! Впрочем, Юлика не до конца его поняла. Он пояснил, хотя и без особой охоты:
- Да, мне кажется, уважаемая Юлика, вы не желаете стать взрослой, не желаете отвечать за собственную жизнь, а жаль!
- Что вы этим хотите сказать? - спросила она.
- Я полагаю, что человек, постоянно видящий себя жертвой, сам себя не понимает, заходит в тупик, а это для него вредно. Нельзя искать причину и следствие в двух разных людях, скажем, причину исключительно в муже, а следствие только в жене, хотя, казалось бы, женщина более пассивна. Знаете, что я заметил, Юлика, - все, что вы делали в жизни или чего не делали, вы мотивируете тем, что делал или чего не делал ваш муж... А это, простите меня, и есть инфантильность. Зачем я вам об этом говорю? Вы и сами отлично знаете, что это не так, что так на свете не бывает, не было и не будет, и не пытайтесь водить меня за нос только потому, что я моложе вас, потому что я мальчишка! Жить на такой манер скучно, и вы сами убедитесь в этом...
С тех пор она стала подтрунивать над ним, величала его: "мой мудрец", а этого уже не выносил он. Два или три раза он не явился, и только потому, что Юлика запретила ему судить о житейских делах, в которых молодой человек, даже такой шустрый, как он, ничего не смыслит за неимением опыта, ну, скажем, о браке, и прежде всего о ее браке со Штиллером, которого он даже в глаза не видел. Короче говоря, Юлика ограничила его рассуждениями об отцах церкви и теорией относительности, а потому (так говорит Юлика) настоящей близости у них не получилось. Но молодой человек по-прежнему бывал у нее, сидел в ногах кровати, болтал остроумно, непринужденно и все более весело, чем ближе надвигалась смерть, которой он никак не ждал в те мягкие сентябрьские дни. Юлика просто не могла поверить, когда они, стараясь соблюдать тишину, стали убирать соседнюю комнату. Ей дали снотворное, но она его выплюнула. И всю ночь они дезинфицировали комнату юного ветерана. Юлика была вне себя. Она не ожидала, что смерть здесь так буднична, неприметна, что жизнь здесь гаснет так мягко и неслышно, как ночник во время чтения. В самом деле, больше о нем просто не говорили. Сестры и главный врач обходили молчанием настойчивые вопросы Юлики, как будто ее сосед, молодой иезуит c большими глазами и лукавым лицом, позволил себе какую-то непристойность. Все остальное шло, как прежде: маленький поезд свистел в долине, приходили газеты. Через несколько дней - Юлика, лежа на своей веранде, в обычный час невольно ждала - она услышала сухое покашливание нового соседа. Стоял голубой сентябрьский день. Ее охватил ужас.
До Ландкварта, станции, где она должна была пересесть на другой поезд, Юлика добралась благополучно, словно это было самое обычное путешествие, а не бегство. Никто ее не задержал, никто особенно не глазел на нее, во всяком случае, не больше, чем на нее обычно глазели из-за ее красивых волос. Короткая остановка в Клостерсе, примерно на полпути, показалась ей вечностью, как любому беглецу, если ему целых четыре минуты приходится ждать перед закрытым шлагбаумом. Юлика спряталась за газетой, но пугалась каждого проходящего по вагону второго класса. Поезд все стоял. Что они делали здесь так долго?! Юлике не верилось, что никто ее не узнал, никто не похлопал по плечу, не сказал: "Что вы задумали, милая фрау Юлика, что вы задумали? Опомнитесь!" Бедняжка Юлика, не посвященная в железнодорожные тайны, считала, что поезд не трогается лишь потому, что из санатория уже позвонили по телефону и теперь кто-то ходит из вагона в вагон, разыскивая злосчастную беглянку. Юлика укрыла лицо своим висевшим на крючке пальто, как это делают спящие пассажиры. Кто-то сел напротив нее - мужчина, она видела его ботинки. Главный врач? Она представила себе его снисходительную улыбку, ласковую, но непреклонную интонацию: "Фрау Юлика, фрау Юлика, не будем делать глупостей!" Когда поезд наконец тронулся, Юлика решила выяснить, кто же на самом деле сидящий напротив сыщик; слегка отодвинув пальто, она выглянула из своего укрытия, словно ей не терпелось полюбоваться ландшафтом. Сосед оказался немцем. Увидев рыжие волосы Юлики, он немедленно вынул сигару изо рта и осведомился, не мешает ли ей дым. Уж не принял ли он ее за легочную больную? "Да нет же, ради бога курите! Прошу вас!" - сказала Юлика с преувеличенной любезностью. Оказывается, она по глупости села в вагон для курящих. Юлике, беглянке, было не до болтовни, даже самой пустой, ни к чему не обязывающей, но попутчик-немец, конечно же, заговорит с нею. Мысленно она уже слышала ненужные, но неизбежные расспросы: "Вы живете в Цюрихе? Возвращаетесь из отпуска? Жили в Давосе?" С отвращением, будто немец бесстыдно заглянул ей за декольте, Юлика, чтобы прекратить разговор, отвернулась к окну. А ведь господин немец говорил лишь о том, какой нынче теплый октябрь Потом он, слава богу, опять раскрыл свою книгу и, дымя почти непочатой сигарой, стал читать "Мраморные скалы" Эриха Юнгера, книгу, которая не нравилась юному иезуиту, - "Мраморные скалы", даже заглавие раздражало Юлику, а дым сигары был ей нестерпим. Юлика попросила открыть окно, нет, нет, не из-за дыма, ей захотелось взглянуть на пейзаж. Она высунулась из окна, ее волосы пламенели на ветру. Она задыхалась, у нее начиналось удушье, впрочем, от ветра оно могло начаться и у здорового человека. Но не это было самым страшным темный "ситроен", точно такой, как у главного врача, следовал за поездом на довольно большой скорости, отстал на повороте, где поезд скользнул в туннель, потом снова стал настигать его; он приближался с бешеной быстротой, опять отстал у закрытого шлагбаума, снова помчался и нагнал поезд. Главный врач?! Юлика поспешила убрать свои пламенеющие волосы в купе, господину попутчику пришлось немедля закрыть окно. Темный "ситроен" как раз обгонял поезд. В Ландкварте, подумала Юлика, главный врач уже будет стоять на перроне, отберет ее крошечный чемоданчик, улыбнется: "Фрау Юлика, фрау Юлика, не будем делать глупостей! Рядом стоит мой "ситроен"!"
Но, смотрите-ка! В Ландкварте никого не было, не было даже носильщика. Господин с "Мраморными скалами", невозмутимо вежливый, невзирая на ярко выраженное отвращение Юлики, понес ее багаж через маленькую площадь и спросил: "Вы живете в Цюрихе?" Тут Юлика все же нашла носильщика и, не рассуждая, как бы по наитию, зашла в телефонную будку. Может быть, просто потому, что для нее было сенсационным событием чувствовать себя свободным человеком, имеющим право зайти в любую телефонную будку. Она попыталась вызвать Штиллера. Тщетно. Никто не ответил. Неправда, что Юлика хотела застать его врасплох. Странным образом во время этой поездки Юлика ни секунды не думала о том, что существует та, другая. Еще одна попытка дозвониться и еще одна. Безрезультатно. Господин попутчик, теперь уже несколько обиженный, находился на другом конце перрона; скрестив ноги, он сидел на скамье и читал свои "Мраморные скалы", наконец-то без сигары во рту.
К несчастью, поезд Цюрих - Париж - Кале немного опаздывал, а то Юлика еще успела бы сесть в него. Началось, говорит она, с кашля, удушье нарастало, она задыхалась, ей не хватало воздуха, но она старалась внушить себе, что все это от волнения, вполне понятного волнения, вызванного бегством, предвкушением свидания, радостью и разочарованием, когда выяснилось, что Штиллера нет ни в мастерской, ни дома. Она старалась дышать очень глубоко, очень медленно, очень спокойно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49
Несмотря на избыток свободного времени, хотя ничто не мешало Юлике снова вернуться к опьяняющим грезам о балете, снова начать с потоков голубого света, отбрасываемых прожекторами, ей, как мы уже говорили, ни разу не удалось пройти дальше первых шагов. Поразительно! Ведь Юлика наизусть знала столько балетов, каждый шаг, каждое движенье! Напрасно призывала она на помощь дурацкий журнал, ей просто не верилось, что это невесомое создание она, Юлика, и если бы танцовщица на обложке не была бумажной картинкой, Юлика обняла бы, стиснула ее, как Штиллер стиснул Юлику недавно на прогулке. Юлика плакала, и слезы, которые она считала слезами о своей погибшей карьере, казались ей недостойными. Она все чаще тосковала по музыке. Когда же наконец музыка была разрешена и зазвучала в маленьком волшебном ящичке из черного бакелита, принесенном молодым иезуитом, когда они вдвоем стали слушать, разумеется, тихую, но все же слышную и такую желанную музыку, под которую она столько раз танцевала, Юлика, как ни странно, слушала ее теперь безотносительно к балету и театру. Да, теперь - хотя Юлика долго не могла себе в этом признаться - балет стал для нее как бы игрой давно ушедших дней, прекрасной, но недосягаемой, абсолютно для нее невозможной. Ее это испугало. Может быть, Штиллер прав, относясь - конечно, тут соприсутствует и зависть к ее успеху, к искусству Юлики как к своего рода эрзацу. Юлика тогда не верила этому, не верила и теперь. Все вернется. Она знала. Но пока, благодарю покорно, она больше не хочет слушать балетную музыку, нет, лучше что угодно другое, любую пластинку из тех, что имелись у молодого иезуита. Он и в музыке знал толк! И все-таки Юлика хотела понять, что же отвращает ее от балета. Не разочарование ли в своих собратьях по театру, испытанное этим летом? Никто из них не посетил ее здесь, наверху, на ее веранде, вернее, в ее тюрьме. Каких-нибудь полгода назад, даже не верится, все они - ее друзья - встречали Юлику с распростертыми объятиями, за десять метров приветствовали ее экзальтированными возгласами: "Юлика, прелесть моя, как жизнь!" А ведь утром они уже виделись с нею. Что и говорить, удивительный народ! Штиллер не умел с ними ладить. Но он был несправедлив. Нельзя мерить этих людей по мерке человеческой преданности, их экзальтированная сердечность ограничивается мгновеньем. Они действительно любили Юлику, балерины, может быть, несколько меньше, потому что завидовали ее несравненным волосам, но мужчины все любили Юлику, и певцы и даже господа из дирекции, не говоря уж об известных дирижерах, часто навещавших Юлику в ее тесной и душной уборной; они целовали ей руки, сидели в шатких креслах, предсказывали ей блистательную карьеру за границей. Но куда они подевались? Правда, как-то раз она получила открытку, привет от развеселой компании после премьеры, имевшей и без Юлики небывалый успех, - всего несколько строк, в которых ясно и коротко было сказано, что всем им страшно недостает Юлики. Впрочем, довольно забавная открытка. Подписей целая куча, и все дружеские подписи! Потом пришли еще два-три письмеца, тоже очень милые, но написанные на репетиции и потому краткие, без лишних слов, несколько театральных сплетен, словом, все очень мило. Но если бы Юлика вылезла из кокона своих одеял и явилась в театр, во всех уборных, несомненно, царило бы искреннее ликование, Юлику осыпали бы поцелуями, обнимали бы, как призера на Тур-де-Сюис, проникновенно глядя ей в глаза, пожимали бы ее руки, не обошлось бы и без трогательно-взволнованных слов: "Я не треплюсь, Юлика, но вот что я тебе скажу, бывает, и просто сболтнешь, но я говорю правду, Юлика, я тосковал по тебе все это время, такого товарища, как ты, Юлика, надо поискать, слушай, без сантиментов, но, право, как часто я думал, - эх, где оно, наше золотое времечко с Юликой, подумать, что наша девочка лежит там, наверху, такой мировой парень, как ты, Юлика, о, господи, я часто думал о тебе, должен тебе сказать, и вот теперь ты опять с нами". И еще поцелуй, еще объятие, ну прямо Орест и Электра. И Юлика верила бы всему и, конечно, была бы права. Штиллер никогда не понимал этих людей. Штиллер по существу всегда оставался мещанином, хотя и воевал в Испании. С людьми театра можно ладить, только работая с ними и только пока работаешь с ними: тогда живешь душа в душу, совсем как первые христиане, например, перед премьерой, так бывает только за кулисами - минуты, когда веришь в дружбу до гроба, когда все так слабы, так уязвимы. И не обязательно болеть туберкулезом, чтобы все эти душевные люди за три месяца начисто забыли тебя; довольно не танцевать некоторое время и в одно прекрасное утро прийти к ним с другими интересами, заговорить, скажем, об отцах церкви или об абсолютной скорости света, не считать следующую премьеру событием мирового значения, и ты уже чужая для них, нет, они тебя не выгонят из своей уборной, о нет, - почти все они милые люди, пока не потеряют самообладания, не разнервничаются, - но они равнодушны ко всем, кто не интересуется театром; ты можешь сообщить им, что у тебя нет легких, вообще нет, с виду они будут внимательно слушать тебя и тем временем глядеться в зеркало, стирать грим под глазами и под конец, выбросив измазанную вату, спросят: "А ты сегодня была на спектакле?" Они комедианты и не хотят быть иными - талантливые актеры, и только. А разве другой была сама Юлика? Она с грустью сознавала: то, что подвело ее в других, было ведь и в ней самой... Однажды в Давос явился коллега по балету, только затем чтобы двадцать минут простоять на ее веранде, рассказать уйму потешных историй - новости последнего фестиваля, теперь почти столь же недоступного для Юлики, как ристалище древних. Он тоже обнял Юлику обеими руками, - взгляд как у героя трагедии, тем не менее искренний. Между прочим, у него лопнула шина, так что он должен был отогнать свой "фольксваген" в гараж (ты еще не знаешь, Юлика, что у меня теперь тоже "фольксваген"?), вот ему и пришлось задержаться в Давосе, но сегодня он должен вернуться в город, времени, у него, к сожалению, мало, к величайшему сожалению, но он находит, что Юлика выглядит просто великолепно, лучше, чем всегда. Проклятый воздух за кулисами насквозь пропитан пылью, а дирекция и в ус не дует! Ох, уж эта дирекция! И он попрощался, - и без того он опаздывает на десять минут, бодро заверив Юлику, что она очень скоро выздоровеет, и заранее радуясь тому, что сможет передать всем коллегам поклон от нее. Усталая Юлика откинулась на подушки, Но не успел он выйти, как посвистел ей внизу трогательный коллега, владелец "фольксвагена", - посвистел и еще раз помахал на прощанье рукой. Юлика тоже помахала. Но в то же мгновенье - это она помнит даже сегодня - Юлика почувствовала, что простилась с целым миром, который, собственно, и миром-то не был, в котором светили голубые прожекторы и который уже не мог унести Юлику от земных горестей.
Юлика была очень одинока.
Чем жарче, подобно тлеющему труту, сгорало ее хрупкое тело, тем сильнее росло в ней неведомое до сих пор влечение к мужчине, страстное желание, необоримое, особенно ночью в ее снах, и к тому же она знала - в эти ночи Штиллер ей изменяет, - все это вместе заставляло бедную Юлику писать ему письма, которые нельзя было отправить ни в коем случае. Да и снился ей не Штиллер, а главные врачи, подручные из пекарни и мужчины, которых Юлика никогда и в глаза не видела. Юный ветеран санатория, с неизменно лукавым лицом, относился к Юлике как к монашке, нет, даже не как к монашке, а как к существу среднего рода, хотя ежедневно подолгу просиживал на ее узкой кровати и ноги Юлики ощущали тепло его тела. Но даже невинная, скрытая чувственность была чужда ему. Когда Юлика просила, он взбивал ее подушки, но и тогда, даже случайно, ненароком, не прикасался к ней. Зато он толковал ей об Эросе так же деловито-непринужденно, как о коммунизме, Фоме Аквинском, Эйнштейне и Бернаносе, да, точно так же говорил он об Эросе. Подобная откровенность мыслима лишь в тех случаях, когда ее невозможно претворить в жизнь. Юлика не знала, что и думать. Именно в таком тоне молодой человек говорил об удивительном феномене Эроса, к вящему удивлению Юлики, придавая ему огромное значение. Но даже к ее руке он прикасался, только здороваясь или прощаясь. Разве Юлика была прокаженной? И в то же время этот ошеломлявший своей ученостью человек не брезговал девицей, выбивавшей матрасы на лужайке, любезничал и бесстыдно заигрывал с нею. Юлика его не понимала. Незадолго до его смерти между ними наступило некоторое отчуждение, о котором она вспоминает неохотно. Юный ветеран, как видно, несколько зарвался, позволил себе заметить, что Юлике давно пора научиться в своих отношениях к мужу, ко всем людям вообще видеть не одну лишь ответную реакцию, нельзя же вечно быть существом, лишенным инициативы, иными словами, вечно барахтаться в собственной инфантильной невинности. Это было уж слишком! Впрочем, Юлика не до конца его поняла. Он пояснил, хотя и без особой охоты:
- Да, мне кажется, уважаемая Юлика, вы не желаете стать взрослой, не желаете отвечать за собственную жизнь, а жаль!
- Что вы этим хотите сказать? - спросила она.
- Я полагаю, что человек, постоянно видящий себя жертвой, сам себя не понимает, заходит в тупик, а это для него вредно. Нельзя искать причину и следствие в двух разных людях, скажем, причину исключительно в муже, а следствие только в жене, хотя, казалось бы, женщина более пассивна. Знаете, что я заметил, Юлика, - все, что вы делали в жизни или чего не делали, вы мотивируете тем, что делал или чего не делал ваш муж... А это, простите меня, и есть инфантильность. Зачем я вам об этом говорю? Вы и сами отлично знаете, что это не так, что так на свете не бывает, не было и не будет, и не пытайтесь водить меня за нос только потому, что я моложе вас, потому что я мальчишка! Жить на такой манер скучно, и вы сами убедитесь в этом...
С тех пор она стала подтрунивать над ним, величала его: "мой мудрец", а этого уже не выносил он. Два или три раза он не явился, и только потому, что Юлика запретила ему судить о житейских делах, в которых молодой человек, даже такой шустрый, как он, ничего не смыслит за неимением опыта, ну, скажем, о браке, и прежде всего о ее браке со Штиллером, которого он даже в глаза не видел. Короче говоря, Юлика ограничила его рассуждениями об отцах церкви и теорией относительности, а потому (так говорит Юлика) настоящей близости у них не получилось. Но молодой человек по-прежнему бывал у нее, сидел в ногах кровати, болтал остроумно, непринужденно и все более весело, чем ближе надвигалась смерть, которой он никак не ждал в те мягкие сентябрьские дни. Юлика просто не могла поверить, когда они, стараясь соблюдать тишину, стали убирать соседнюю комнату. Ей дали снотворное, но она его выплюнула. И всю ночь они дезинфицировали комнату юного ветерана. Юлика была вне себя. Она не ожидала, что смерть здесь так буднична, неприметна, что жизнь здесь гаснет так мягко и неслышно, как ночник во время чтения. В самом деле, больше о нем просто не говорили. Сестры и главный врач обходили молчанием настойчивые вопросы Юлики, как будто ее сосед, молодой иезуит c большими глазами и лукавым лицом, позволил себе какую-то непристойность. Все остальное шло, как прежде: маленький поезд свистел в долине, приходили газеты. Через несколько дней - Юлика, лежа на своей веранде, в обычный час невольно ждала - она услышала сухое покашливание нового соседа. Стоял голубой сентябрьский день. Ее охватил ужас.
До Ландкварта, станции, где она должна была пересесть на другой поезд, Юлика добралась благополучно, словно это было самое обычное путешествие, а не бегство. Никто ее не задержал, никто особенно не глазел на нее, во всяком случае, не больше, чем на нее обычно глазели из-за ее красивых волос. Короткая остановка в Клостерсе, примерно на полпути, показалась ей вечностью, как любому беглецу, если ему целых четыре минуты приходится ждать перед закрытым шлагбаумом. Юлика спряталась за газетой, но пугалась каждого проходящего по вагону второго класса. Поезд все стоял. Что они делали здесь так долго?! Юлике не верилось, что никто ее не узнал, никто не похлопал по плечу, не сказал: "Что вы задумали, милая фрау Юлика, что вы задумали? Опомнитесь!" Бедняжка Юлика, не посвященная в железнодорожные тайны, считала, что поезд не трогается лишь потому, что из санатория уже позвонили по телефону и теперь кто-то ходит из вагона в вагон, разыскивая злосчастную беглянку. Юлика укрыла лицо своим висевшим на крючке пальто, как это делают спящие пассажиры. Кто-то сел напротив нее - мужчина, она видела его ботинки. Главный врач? Она представила себе его снисходительную улыбку, ласковую, но непреклонную интонацию: "Фрау Юлика, фрау Юлика, не будем делать глупостей!" Когда поезд наконец тронулся, Юлика решила выяснить, кто же на самом деле сидящий напротив сыщик; слегка отодвинув пальто, она выглянула из своего укрытия, словно ей не терпелось полюбоваться ландшафтом. Сосед оказался немцем. Увидев рыжие волосы Юлики, он немедленно вынул сигару изо рта и осведомился, не мешает ли ей дым. Уж не принял ли он ее за легочную больную? "Да нет же, ради бога курите! Прошу вас!" - сказала Юлика с преувеличенной любезностью. Оказывается, она по глупости села в вагон для курящих. Юлике, беглянке, было не до болтовни, даже самой пустой, ни к чему не обязывающей, но попутчик-немец, конечно же, заговорит с нею. Мысленно она уже слышала ненужные, но неизбежные расспросы: "Вы живете в Цюрихе? Возвращаетесь из отпуска? Жили в Давосе?" С отвращением, будто немец бесстыдно заглянул ей за декольте, Юлика, чтобы прекратить разговор, отвернулась к окну. А ведь господин немец говорил лишь о том, какой нынче теплый октябрь Потом он, слава богу, опять раскрыл свою книгу и, дымя почти непочатой сигарой, стал читать "Мраморные скалы" Эриха Юнгера, книгу, которая не нравилась юному иезуиту, - "Мраморные скалы", даже заглавие раздражало Юлику, а дым сигары был ей нестерпим. Юлика попросила открыть окно, нет, нет, не из-за дыма, ей захотелось взглянуть на пейзаж. Она высунулась из окна, ее волосы пламенели на ветру. Она задыхалась, у нее начиналось удушье, впрочем, от ветра оно могло начаться и у здорового человека. Но не это было самым страшным темный "ситроен", точно такой, как у главного врача, следовал за поездом на довольно большой скорости, отстал на повороте, где поезд скользнул в туннель, потом снова стал настигать его; он приближался с бешеной быстротой, опять отстал у закрытого шлагбаума, снова помчался и нагнал поезд. Главный врач?! Юлика поспешила убрать свои пламенеющие волосы в купе, господину попутчику пришлось немедля закрыть окно. Темный "ситроен" как раз обгонял поезд. В Ландкварте, подумала Юлика, главный врач уже будет стоять на перроне, отберет ее крошечный чемоданчик, улыбнется: "Фрау Юлика, фрау Юлика, не будем делать глупостей! Рядом стоит мой "ситроен"!"
Но, смотрите-ка! В Ландкварте никого не было, не было даже носильщика. Господин с "Мраморными скалами", невозмутимо вежливый, невзирая на ярко выраженное отвращение Юлики, понес ее багаж через маленькую площадь и спросил: "Вы живете в Цюрихе?" Тут Юлика все же нашла носильщика и, не рассуждая, как бы по наитию, зашла в телефонную будку. Может быть, просто потому, что для нее было сенсационным событием чувствовать себя свободным человеком, имеющим право зайти в любую телефонную будку. Она попыталась вызвать Штиллера. Тщетно. Никто не ответил. Неправда, что Юлика хотела застать его врасплох. Странным образом во время этой поездки Юлика ни секунды не думала о том, что существует та, другая. Еще одна попытка дозвониться и еще одна. Безрезультатно. Господин попутчик, теперь уже несколько обиженный, находился на другом конце перрона; скрестив ноги, он сидел на скамье и читал свои "Мраморные скалы", наконец-то без сигары во рту.
К несчастью, поезд Цюрих - Париж - Кале немного опаздывал, а то Юлика еще успела бы сесть в него. Началось, говорит она, с кашля, удушье нарастало, она задыхалась, ей не хватало воздуха, но она старалась внушить себе, что все это от волнения, вполне понятного волнения, вызванного бегством, предвкушением свидания, радостью и разочарованием, когда выяснилось, что Штиллера нет ни в мастерской, ни дома. Она старалась дышать очень глубоко, очень медленно, очень спокойно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49