А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Тебе важны твои машины, а не
люди - вот в чем разница. А для меня нет ничего важнее, что с
людьми из-за машин будет... и не могу тебе объяснить.
- Объяснить - или перекроить по себе? - спросила Ася.
- Всякий, кто объясняет, перекраивает по себе.
- Да, но цели! Один хочет помочь. Другой хочет создать
подобие себе и так выйти из одиночества. В первом случае думают о
другом, во втором - только о себе.
- Никто никогда не думал бы о другом, если бы не нуждался в
нем для себя. Предсмертное раскаяние и покаяние, и просветление
воспевалось в религии и в искусстве столь долго именно потому,
что они для большинства людей есть единственный момент обретения
реального бескорыстия и вызванной им переоценки. Живой корыстен,
потому что собирается жить дальше.
- Живой собирается жить дальше, и чтобы его жизнь не
превратилась в дуэль с каждым встречным, ради собственной же
корысти он должен любить заботиться. Тогда будут любить
заботиться о нем. Это не гарантирует от врагов, но гарантирует
друзей.
- Ася! Ну разве вы не слышите, это даже звучит нелепо:
должен любить! Разве можно любить по долгу?
- Хорошо, - улыбнулась Ася, - поменяйте слова местами, и все
станет совсем ясным. Не должен любить, а любит быть должным.
Вербицкий лишь головой замотал:
- Ах, как вы...
Она пожала плечами, а потом неторопливо поднялась и стала
мыть посуду.
- Знание того, что все угаснет, - проговорил Вербицкий, -
подтачивает всякое желание иметь дело с этим всем. И люди
отказываются знать. А кто не отказывается, от того шарахаются:
ой, холодно! Вот как Ася сейчас.
- Одно дело, - полуобернувшись, сказала Ася, - зная, что
угасание неизбежно, раздувать огонь. Другое - сложить руки. Раз
все уйдет - пусть уйдет безболезненно и дешево! А как обесценить?
Да не вкладывать себя. И не вбирать в себя. Значит, будет
вкладывать лишь тот, кто с вами, а вы соблаговолите
попользоваться. А когда начнется угасание: эгоисты! Плохо
старались! Не сумели! Это удел очень слабых людей.
Симагин сделал Асе предостерегающий жест. Она чуть
улыбнулась ему, потом поправила свесившиеся на лоб волосы тыльной
стороной мокрой руки. С лязгом поставила последнюю тарелку в
сушилку и, накрепко завернув кран, взялась за полотенце.
- Поймите: вы не один. Вы не один.
- Человек всегда один, - устало сказал Вербицкий.
- Человек и один, и не один. Он неповторим, поэтому один.
Неповторимость теряет смысл, если он консервирует душу, не делясь
ею.
- Вы когда-нибудь пробовали делиться с теми, кому это не
нужно, Ася? - резко спросил Вербицкий. - Знаете, что получается в
итоге? Выжатый лимон со слабым чувством исполненного долга.
Замолчали. Раковина, напряженно заклекотав, всосала остатки
воды, и сделалось совсем тихо.
- И в то же время, - вдруг проговорил Вербицкий, с
храбростью обреченного взглянув Асе прямо в лицо, - не покидает
надежда, что когда-нибудь кому-нибудь понадобится то, что ты есть.
Она-то и помогает хоть как-то хранить себя...
- Кто-то из древних, - ответила Ася, - мудро заметил: если бы
брошенное в землю зерно только и старалось сохранить себя, оно бы
просто сгнило в темноте, не дав ни ростка, ни новых зерен.
Прорастать, конечно, больно, но ведь и гнить больно, да вдобавок
еще и бесполезно!
Вербицкий опустил голову, машинально разглаживая клеенку на
столе. Глухо сказал:
- Все бесполезно.
- Ну, вы даете, - проговорил Симагин после долгой паузы. -
На уровне мировых стандартов... Махаянская колесница спасения с
паровым двигателем...
- Нет, мальчишки, - Ася медленно подошла к окну и встала,
глядя на закат, иссеченный тонкими темными лезвиями облаков. -
Эта трепотня улетает, как пух, если люди получают возможность
воздействовать на свою жизнь, творить ее... Социальное
творчество, да? Без следа улетает. Лишь когда жизнь становится
неуправляемой, начинаются разговоры об одиночестве,
некоммуникабельности... Висела мочала - начинай сначала...
- Конечно, сначала! - звонко выкрикнул Вербицкий. - Конечно!
Самые страшные феномены истории выскочили из этого вашего
творчества, Асенька! Творчества толпы, не умеющей знать и
предвидеть! Ей просто сказали: твори свою жизнь - бей! И она бьет
радостно и изобретательно. Творчески! И все понимает. Полная
коммуникабельность! Слева заходи, справа вяжи!.. Но когда
проходит угар, люди начинают озираться по сторонам, силясь
понять, что с ними случилось и отчего это после творчества
столько трупов кругом, аж не продохнуть... Тогда возвращается
осознание бесконечной беспомощности и бесконечной бесценности
индивидуума.
- Опять индивидуума, - безнадежно пробормотала Ася. - Вашего
индивидуума или не только?
- Да причем здесь это? - в отчаянии крикнул Вербицкий.
- При том, - она повернулась к нему. - Ничто так не
отгораживает, как твердить: люди плохие, - она выразительно
глянула на него, и он отшатнулся, словно в глаза ему полыхнул
близкий, грозный огонь. - Конец неизбежен? Ну и что? Именно
поэтому ничего нельзя жалеть. Бессмысленно думать, будто сердце
может иссякнуть - наоборот! Кажется, уже нет сил - а тут
распахивается такое!.. И сам становишься богаче!
- Резонанс, - пробормотал Симагин. Она обернулась к нему,
чуть улыбнулась нежно. Мгновение помедлила.
- Если эти собаки все-таки устроят войну... или без всякой
воины нас перетравят заводами, дамбами... я буду помирать и
жалеть только об одном: что не знала, когда. И не успела ни
Антона покормить повкуснее, ни Симагина обнять... напоследок. А
если Симагин женится не на мне...
Симагин, буквально подскочив на стуле, ахнул:
- Да ты что?!
Она неторопливо, почти яростно махнула на него рукой:
- Да мало ли какие у тебя могут быть причины! Думаете, я
шарахнусь? Я буду плакать, и целовать, и любить - если он
позволит. Я только недавно поняла. Я буду хотеть остаться его...
любовницей, вы бы назвали. Не знаю, может, не на всю жизнь, но на
годы, - ее голос дрогнул, глаза влажно заблестели. - А! На всю.
Потому что он всегда был мне не средством, а целью. И я ему. Я не
себя в нем люблю, а его в себе. Почти все лучшее во мне из-за
того, что мы вместе. Знаете, почему так много? Потому что мы
никогда не притворялись и не врали, шли друг в друга целиком,
по-настоящему, какие есть. И связь уже нерасторжима.
- Аська... - благоговейно выговорил Симагин. Она очнулась.
Медленно угасли глаза.
- Что-то я стихом заговорила, - смущенно пробасила она и
вдруг подмигнула раздавленному, дрожащему Вербицкому, прямо в его
снисходительную улыбку: - Первая собака, которую ты погладишь,
буду я... Пора Антона в постель гнать, простите. Пойду разумным
астероидом прикинусь.
И легко пошагала из кухни, уже в коридоре забубнив: "Найт,
найт, найт..." Слышно было, как восторженно загугукал Антошка и
спешно стал командовать, по-американски хрипло и азартно
вылаивая слова: "Ап ту зэ бластерз! Кэч зэ таргет, ю бойз!"
Вербицкий сразу же встал.
- Я отправлюсь, пожалуй, - сообщил он.
Ему до смерти надоел гной - но здесь сам он был гноем. Этой
женщине все казалось пошлым и далеким. И его слова. И он сам. Он
спорил с ней, вкладывал и вбирал - а ей не было дела ни до чего,
кроме своей любви. К этому.
Симагин, дурацки размахивая руками, принялся его
задерживать. Но Вербицкий, улыбаясь, непреклонно шел к двери.
Симагин бросился переодеваться снова, чтобы броситься провожать.
Вербицкому хотелось убить Симагина.
Женщина тоже вышла в коридор, слегка провожая, пока Симагин
менял штаны.
- Вы тут как дети, - сказал Вербицкий, боясь взглянуть ей в
глаза. Улыбнулся почти застенчиво: - Или я старый дурак? Ася
помедлила.
- Заболтала я вас. Но, знаете, ваша эта общечеловеческая
позиция... будто вы от ума оправдываетесь за то, что сердцем ни к
кому не привязаны. Но от ума никого не помирить. Только сердце
объединяет бескорыстно. Сердце дает цель, а ум способен лишь
изыскивать для этой цели средства. Поэтому цель всегда человечнее
средств...
То, что она говорила, не имело к Вербицкому никакого
отношения. Стенка - сродни той, обшарпанной, вдоль которой он
полз с чугунной кассетой в провисшем кармане. Разговор был
разговором двух глухих. Наверное, если бы записать его, а потом,
подумал Вербицкий, смонтировать ее реплики отдельно, а мои -
отдельно, получилось бы два несвязанных монолога. И все-таки он
не сдержался и спросил:
- Вы верите в свои слова?
Она ответила серьезно, даже подумав несколько секунд, будто
ум ее мог взвесить цель ее сердца:
- Вы о... любовнице? Верю.
- Вы умница.
- Не надо. Я вам столько навозражала, вам же, наверное,
придушить меня хочется.
- Мне целовать вас хочется.
Он сказал - и пожалел, еще не успев договорить. Сработал
рефлекс: женщина, будь она хоть кристальной чистоты, хоть семи
пядей во лбу, узнав, что случайный знакомый хочет ее, делает вид,
будто оскорблена, - а сама мечтает поиграть с огнем. Но только
брезгливость отразилась на ее лице, бывшем так близко, преступно
близко от его губ. И он, сгорбившись, с горящим лицом, пряча
глаза от непонятного стыда, рванулся прочь, как бы видя два
мерцающих, долгих изображения: одно лицо на обоих. Улыбка
преданности - легкая гримаса отвращения. Легкое отвращение, и
больше ничего.

ДРУГ
1
Много лет он не творил столь безоглядно. Страницы слетали с
каретки, как вылетают из клеток птицы в ослепительную лазурь. В
полуденную свободу неба. Сердце готово лопнуть - но страха нет,
восторг, прорыв; клокочущее торжество извергающегося протуберанца
- не в пустоту безответности, не в затхлый склеп немоты, не в
кристаллические теснины незатейливых, апробированных клише,
сквозь которые продергиваешься извилистой безмолвной змеей,
оставляя черные лоскутья змеиной кожи на острых холодных гранях,
нет, только в нее. Живое в живое. Сами собой, инстинктивно и
безошибочно, вскидывались над бумагой живые люди, разворачивались
один из другого, набухали кровью - его кипящей расколотой кровью,
осколков которой хватало на всех; осколки рвались соединиться, но
обретали единство лишь в те мгновения, когда живые люди на белой
бумаге начинали прощать и болезненно боготворить друг друга.
Резкими фехтовальными взмахами, звеня, соударялись и
перехлестывались судьбы. Казалось, опрокинуло некую плотину, и
все, что он узнал или почувствовал за эти годы, вдруг обрело
смысл, получило наконец вещество и лихорадочно принялось
распоряжаться им, строя себя. Даже то, что, пока он - в
одиночестве и прокуренной трескучей тишине, она - там, кормит
того, спит с тем, вызывало лишь добродушную улыбку, ибо самое
главное, что может женщина, она все равно делала здесь, и он
лился в нее, как муж, падал в нее, как зерно, как звезда, и через
нее - в полуденную свободу неба, в ослепительную лазурь. В людей.
Он любил ее.
Что он объяснял? Боль жизни? Жизнь боли? Тоску осколков по
единству? Он понятия не имел. Себя. Наверное, это было просто
письмо - но разве просто письмо способно породить новое чувство?
Оно лишь цепляется за чувства, которые есть, за щупальца, которые
уже выросли у сердца и в ожидании тянутся навстречу. Взрастить
сердцу новые щупальца и новые глаза способны лишь перехлесты
новых судеб. Пусть на бумаге - лишь бы живых. Сердцам не хватает
щупалец и глаз, громадные темные вихри мира летят мимо сердец и
проваливаются в невозвратное прошлое, и сердца подспудно
чувствуют это, им бедно, им тесно и пусто, они нуждаются в
щупальцах и жаждут глаз, а если не дать им - они закисают и
тупеют, зная лишь себя; а сердцу нельзя тупеть, ведь оно рождает
цель, и когда сердца тупеют, в то же мгновение тупеют и цели. Как
еще оправдать то, что я не сею хлеб, не строю дом, не гонюсь за
убийцей - что они еще могут, мои слова, моя белая бумага, ну что?
Ничего? Только дарить глаза тем сердцам, у которых достанет
широты для новых глаз и мышц, чтобы в первый раз напряженно
поднять непривычные веки. А что суждено глазам увидеть,
открывшись, - то дело мира, не слов.
Он сделал два крупных рассказа за пять дней. Он почти не
спал. Страницы лежали на столе, плывущем в ночном сигаретном
дыму, и над ними играла радуга, как над алмазным ребенком. Из-за
этой радуги Вербицкому было плевать, опубликуют их или нет.
Он спал до полудня, а вечером, радостно насвистывая что-то,
со страницами в папке пошел к ней. Спускаясь по лестнице, мельком
подумал: а ведь единственный экземпляр. Если с ними что-то
случится... Но даже не запнулся в беззаботном мальчишеском беге
по ступеням. Будь что будет. Будь, что она сделает. Он полностью
отдавал ей себя, вверял целиком - так же безоглядно, так же
естественно, как творил.
Он не помнил, о чем они говорили в тот вечер - совсем не
помнил, в памяти осталось лишь ощущение своей высокой, почти
отцовской власти, столь безоговорочной, что она не требовала и не
искала подтверждений. Удивительно и чудесно, сегодня он даже
Симагина любил, словно вернулось детство и вновь они, двое
подростков, не разлей вода, не могли и не могли разойтись после
уроков, говоря обо всем. Вербицкий ушел - и не ушел, остался с
нею. Папка осталась в их доме, словно очаг возбуждения в мозгу;
люди ходят вокруг, как ходят неважные, случайные мысли, а она,
подобно неугасимому воспоминанию, напряженно неподвижна и
сталкивает, сталкивает женщину в его мир, в его жар, едва лишь
взгляд ее скользнет по серому картонному сосуду, запечатанному
соломоновой печатью титульного листа.
И, никуда не спеша, он долго скитался в прозрачном синем
мерцании. Он был восхитительно одинок. Уже не в старой вселенной
и еще не в новой - отстегнут от всего, счастлив. Пуст, но чреват
всем. Черное зеркало Невы без плеска шло под мост. Рыжие вымпелы
фонарей горели в воздухе и в воде на равных. Он долго стоял над
бездной, потом пошел дальше, прошел мимо дома Аси и подумал с
мирным превосходством, как не о себе: спать с нелюбимой женщиной
- все равно что писать, как Сашенька Роткин. В душе протаивала
крупная повесть. Широкое, темное и спокойное чувство собственной
реальности переполняло его, затопляло, как весенний паводок, - оно
было сродни чувству парения.
Он вновь пошел через четыре дня и, чуть войдя, понял, что
она не преображена.
Не было восхитительного дуновения, когда женщина начинает
тянуться сама, уже понимая, уже отдавая; когда физическая
близость служит лишь подтверждением, предельным выражением
возникшего сопереживания. Мир затрясся, обваливаясь и крошась,
потом запылал. Вербицкий держался почти сорок минут; оборвав
какой-то пустяк едва ли не на на полуслове, спросил прямо. "Да,
некогда, было много всего, простите, Валерий. Не сосредоточиться.
Андрей вот начал один рассказ, тот, что побольше, а мне пока
никак". Он хотел закричать. Он хотел отобрать страницы - но не
смог решиться, это было бы слишком страшно. Непоправимо. Тек
дальше разговор. Симагин и мальчик вертелись рядом. Он ушел.
Уснул со снотворным. Через пять дней поплелся опять, она
выглядела приветливо. Но была за стеной. Была приветлива лишь
оттого, что он - друг мужа. Сам по себе он не существовал.
Вербицкий выкладывался, уже не обращая внимания на то, что,
вероятно, выглядит смешным и ничтожным, домогаясь любви, как
прыщавый шпендрик, - да что там любви, хоть интереса,
привязанности, влечения! Он дошел до того, что попытался
подружиться с ее сыном! Не помогало. Она была с Вербицким, как с
прохожим. Ее огонь оставался за семью печатями, отданный на откуп
одному лишь - и кому! Кому!! Он ведь даже не понимает, что за
сокровище, что за волшебный талисман выиграл в лотерею у жизни -
случайно, незаслуженно выиграл просто потому, что прошел рядом и
протянул руку в должную секунду. О, если б это был я! И она не
понимает, что произошло, она любит и слепа! Какое страшное
надругательство над нею! Какая чудовищная эксплуатация! Тратить
на быт, на мертвый вой циркульной пилы ту, для которой каждый
взгляд любимого - праздник, которая все поймет и простит, даст
силы на любой поступок и проступок, в любую геенну без колебании
шагнет рядом; а может, даже забежит вперед, потому что любит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29