И мне стало до того радостно, что я пригласила на наш маленький праздник вдвое больше людей, чем у нас было стульев. Никто не отказался, несмотря на далекий путь и грязь, и в честь новорожденной получилась самая настоящая процессия. Казалось, Йоханнес радуется так же, как я, от волнения он даже забыл застегнуть дождевик и домой вернулся в мокром до нитки пиджаке.
Я гордо сидела с ним па кровати, которую мы пододвинули к столу, чтобы все могли за ним уместиться. Несмотря на тесноту, гости были в хорошем настроении и громко смеялись, сталкиваясь локтями во время еды. Друзья моего мужа, молодые батраки из усадьбы, даже получали от тесноты особое удовольствие: ближе, чем к тому вынуждала теснота, они прижимались к коленям незамужних двойняшек Лены и Греты Понпе. Тот маленький батрак из конюшни, который полтора года тому назад передал мне весть о несчастье, сидел напротив, и, хотя, глядя на него, я вспоминала о прошлом, на душе у меня было легко и радостно. Лучший друг мужа, тоже сирота, выросший в том же мрачном приюте, рассказал о школе, которую он посещал в городе,— политической школе. Никто не желал о ней слушать, и, когда он снова и снова заводил о ней речь, все стучали по столу.
В такую минуту я вырвалась из общего круга и побежала к моему отцу, который все еще был на пароме. Я умоляла его по крайней мере теперь пойти и сесть за праздничный стол, ведь это лучший день моей жизни. Но он отказывался, и мы наверняка поругались бы, если бы из дома не вышел Йоханнес. Я поспешила ему навстречу, схватила щетку и принялась чистить пиджак, который уже почти высох. Обняв Йоханнеса на глазах отца и гостей, я начала разглаживать воротник и карманы, водила щеткой по материалу, который уже утратил запах шерсти, но на ощупь был новым и дорогим, как тогда, на танцах. Я не произнесла ни слова. Мне хотелось так много высказать ему, ведь он не поменял костюм на рабочую одежду и наконец поспорил с буднями, с мелочностью и расчетливостью, которые мне были в нем неприятны. Мы вместе радовались нашим гостям, он шутил, громче всех стучал по столу. Конечно, мы пили домашнюю наливку, и я терялась от удивления, потому что Йоханнес опрокидывал стакан за стаканом, заявляя, что никто отсюда не выйдет, пока все не будет выпито до капли. Он даже угощал сигаретами и сам курил, подносил женщинам сладости, о чем обычно и не думал. В этот вечер ни в чем не должно быть недостатка, на этот счет мы были едины. Из признательности я сжала его руку и доверчиво посмотрела в глаза. Но он только сказал: «Ты должна быть с гостями». Я спросила озадаченно: «А ты?» Он покачал головой и объяснил, что ему надо сменить отца на пароме.
У меня было такое чувство, словно у меня под ногами земля заходила ходуном. Тоненькие белые полоски на его коричневом костюме закружились и сплелись между собой, и я была излечена от заблуждения. Я видела, как он прыгнул на паром, взялся за руль и чем-то немедля занялся. Отец поднялся по откосу, подмигнул мне и сказал: «Ну, вот теперь я пропущу с тобой стаканчик, мотовка. Твой муж — молодец». Он положил мне руку на плечо и повел в круг шумящих гостей. Я села на кровать, опять напротив маленького батрака, на которого так беззастенчиво, ревнуя друг к другу, наседали сестры-близнецы, что добродушный парень не выдержал и закричал: «Отстаньте от меня. Не хочу попасть к жене под каблук!»
Эта поговорка утонула в смехе гостей, но мне она долго не давала покоя и после того, как все разошлись, а я собрала пустые бутылки, перемыла посуду и до поздней ночи не сомкнула глаз. Я замужем за человеком, кото-
рый равнодушно живет рядом, ни на один день не желая сбросить с себя ярмо. Раньше мне многие завидовали из-за него, а сейчас меня коробит даже от слов «под каблуком». Относятся они к нему? Ко мне? Я спрашивала себя, есть ли вообще для нас двоих какая-то другая жизнь, кроме этого монотонного, ненавистного существования. Мы движемся по замкнутому кругу. Мне представилось, что мы, люди, как попало разбросаны по земле, каждый человек на свой ограниченный клочок, который может ему нравиться или не нравиться, но на котором он должен быть терпеливым, уповая на чудо. Я не хотела больше верить в чудо. В этот день я особенно остро почувствовала, насколько безнадежно мое будущее.
У новорожденной были светло-голубые глаза, как у Йоханнеса. Когда ему об этом говорили, он смеялся счастливым смехом. Входя в дом, он снимал шапку и ходил только на цыпочках. Он был чересчур заботливым, нежным отцом. Он любил брать дочку на руки и заговаривать с нею. Тогда голос у него менялся, на лбу собирались морщинки, которые разглаживались, как только он переставал шептать. Однажды он долго и пристально смотрел на ребенка, потом резко выпрямился и сказал: «Рот!» Я сразу поняла, что он имеет в виду. Ротик у малышки был словно отлит по его рту. Если я неслышно подходила к нему, когда он сидел у ребенка, то наблюдала удивительные сцены. Он либо бывал серьезным и молчаливым и сидел перед ней как истукан, либо шаловливо подражал ее агуканью, ловил ее сучащие ножки, а иной раз пытался напевать.
Однажды вечером, стоя с отцом на пароме, я уловила обрывки слов. Услышанное ошеломило меня, поэтому я подошла к двери и стала слушать. Йоханнес разговаривал с ребенком, как со взрослым, откровенно говорил о том, что было у него на душе и что он всегда упорно скрывал. «Так не может продолжаться вечно,— говорил он,— но что я могу изменить? Я ничего не могу, и знаю это. Я не принес сюда счастья, я во всем виноват, для всех я только обуза. Мы не останемся вместе, твоя мать и я. Но что тогда станет с тобой, дочка? Ты — моя главная забота».
Я колебалась, не зная, должна ли я убежать, молча ждать какого-то исхода. Может, ничего страшного и не случится? Но тут дверь отворилась, передо мной стоял муж «Ты все слышала?» —спросил он Я кивнула. Ложь не имела никакого смысла. Мне показалось, что, как тогда, меня, зажатую между льдин, несет по реке, все быстрее, быстрее, каждую секунду сталкивая с чем-то ужасным. Но ничего не произошло. Мои возбужденные мысли улеглись. Я видела перед собой светло-голубые глаза на гладком, таком знакомом лице, темные, тщательно расчесанные на пробор волосы, большие пылающие уши. И по тому, как он прислонился к низкому дверному косяку, склонив голову набок, закусив нижнюю губу и свесив руки вдоль худого тела, я поняла, что он страдает гораздо сильнее, чем я. И потому я сказала примирительно: «Ты не должен так думать, Ханнес. О том, чтобы расстаться, даже речи быть не может. Разве мы когда ссорились?» И тогда у него вырвалось: «Ссорились... да это было бы в тысячу раз лучше. Тогда я хотя бы знал, почему ты меня не уважаешь». Он снова закусил губу, заметно было, что он удивляется собственным словам. Я начала умолять его: «Послушай же! Мы должны обо всем поговорить, мы давно должны были это сделать. Нет, я уважаю тебя, кое-что мне не по душе, да. Но ты слишком близко все принимаешь к сердцу». Причин уклоняться от разговора больше не было, и я откровенно сказала о том, что меня давно тревожило. Я ожидала спора и представляла, как брошу к ногам моего мужа кожаную сумку-кассу с бренчащей в ней мелочью, до того я была разочарована в нашей семейной жизни. Когда я уже наговорила много сердитых слов об этом и пора было предложить, как изменить нашу жизнь, то я не знала, что же сказать дальше. Я оказалась в тупике со своей неудовлетворенностью, со своими вопросами без ответов. Где-то нам все равно надо было зарабатывать на хлеб, мы могли делать это здесь, на другие места надеяться не приходилось, тем более человеку с искалеченной рукой, ведь в Германии тогда было пять миллионов безработных. «Мы должны напрячь все силы, чтобы по крайней мере нашему ребенку когда-то жилось лучше,— утешали мы друг друга.— Только тогда наша жизнь имеет какой-то смысл».
И все пошло своим чередом. Мы стали немного лучше понимать друг друга, вместе радовались нашей девочке. Время от времени мы надевали праздничную одежду и шли в гости к кому-нибудь в деревню. Йоханнес стал откровеннее, иногда делился своими мыслями и уже не стучал по столу, когда его друг говорил о политике. Он дажеходил на собрания, и на те, куда его приглашал хозяин,
тоже. Это были нацистские собрания, в то время они собирались всюду, кое-кому очень хотелось, чтобы он вступил в партию и стал казначеем, потому что, как говорили, на него можно положиться. Но его друг решительно возражал против этого: голодным все равно не будет лучше.
Прусскую муштру они испытали в приюте, но ее масштабы там были малы, а Гитлер насадит ее повсюду, в большом и малом. Я вообще не понимала, что верно, а что нет. Только когда уже в тридцать третьем году Гитлер пришел к власти, я слышала, как кто-то сказал мужу: «Ты прозевал момент, когда надо было присоединиться, ты бы вылез из грязи». Тогда я еще была глупа и упрекала Йоханнеса, но он не дал сбить себя с толку, ссылаясь на своего друга, который говорил: «Кто выбирает Гитлера, выбирает войну!»
И действительно, ее приближение чувствовалось. Мы скоро перестали узнавать нашу пустошь. Со всех сторон раздавался грохот и выстрелы. Многие дороги были перерыты или закрыты для проезда, двадцать четыре деревни, как рассказывали, были разрушены до основания, потому что стояли на пути солдат и танков. Наука воевать требовала простора, однако Ферхфельде и наша лачуга остались в целости. И паром ходил от берега к берегу по-прежнему, работы у нас прибавилось. Сотни, тысячи новобранцев жили в казармах; получив увольнительную или отпуск, они стремились как можно дальше уйти от своих офицеров, чтобы не видеть голые нары и учебные плацы. Отец и муж смастерили лодку, которую мы почти ежедневно давали напрокат за хорошие деньги. Солдаты любили в свободное время покататься на лодке, больше всего, конечно, с девушками, а для нас это был прекрасный приработок.
Я легко нашла общий язык с молодыми парнями, некоторые пытались ухаживать за мной, тайком вручали любовные записочки, а то подарки и приглашения. Конечно, тот, кто хотел со мной договориться, получал отказ, но все равно я радовалась и иной раз краснела, как молоденькая дурочка. Муж заметил это и посмеивался, не видя в том ничего худого. Он вышел из себя только один раз, когда в сумерки один унтер-офицер хотел заставить меня глотнуть водки прямо из бутылки. Он не раздумывая выплеснул тому несчастному ведро воды на голову и обругал его с таким бешенствам, что я испугалась, не швырнет ли он, чего доброго, его за борт. Потом я спросила его: «Ханнес, из-за чего ты так разъярился? Из-за того, что он был пьян?» Он отрицательно покачал головой. «Мне эти паразиты и трезвыми противны. Пусть оставят нас в покое. Наша жизнь с их жизнью ничего общего не имеет».
Время было неспокойное. День и ночь скрежетали гусеницы танков, раздавались команды, солдаты маршировали и ревели песни. Во время маневров здесь был настоящий ад, со всех сторон гремело и грохотало, словно мы были на линии фронта. Наш ребенок часто просыпался от испуга и кричал, когда стекла в окнах начинали дрожать. А мы даже внимания не обращали на свистящие вокруг гранаты и сигнальные ракеты. Но когда Аннеле исполнилось шесть лет и пора было отправлять ее в школу, нас охватило беспокойство, потому что к дороге на Ферхфельде примыкала учебная танковая полоса. А эти махины не только вминали в землю кусты дрока, заборы и ели, но и выделывали такие лихие виражи, что никто не мог поручиться за безопасность несмышленого ребенка, заигравшегося у дороги. Поэтому мы не отпускали нашу дочь одну, когда мимо громыхали танки. Йоханнес даже пренебрегал тогда работой на пароме, он приходил в бешенство от одного того, что из-под колес военных грузовиков на ребенка брызгала грязь.
Он чересчур волновался из-за дочери, баловал ее и в конечном итоге был виноват в том, что все вертелось вокруг нее. Если он хотел что-то сказать мне, то делал вид, будто обращается к ребенку. «Сегодня хорошая погода, возьмем напрокат нашу лодку!» Мне бы он этого никогда не предложил, со временем я научилась понимать, когда он использует ее как мост между нами. Иначе и быть не могло, ведь только из-за ребенка мы и остались вместе.
Полтора года Аннеле ходила в школу, а потом началась война. Один офицер, который обычно очень рассудительно толковал с нами, принес эту новость как раз тогда, когда друг Йоханнеса был у нас в гостях. У мужчин завязался спор, а через несколько часов у нас в доме появилась полиция, которая до слова хотела знать содержание спора. «Оставьте меня в покое!» — повторял Йоханнес. Это было его излюбленное выражение. Но время было военное, и полицейские увели его друга с собой. Ему предоставили возможность посидеть и обдумать всю серьезность начавшейся первого сентября войны.
Наше положение вскоре стало донельзя серьезным, потому что английские летчики сбрасывали бомбы на завод, который был замаскирован на пустоши и о котором мы узнали только тогда, когда он вспыхнул ярким пламенем. На наше несчастье после каждого налета его восстанавливали, опять прилетали самолеты и сбрасывали над ним свой груз, а нам в нашей лачуге казалось, что настал конец света. Из-за своего увечья Иоханнес был освобожден от службы, но, наверное, на фронте ему не пришлось бы пережить всего того ужаса, что он пережил здесь. Однажды двум девушкам понадобилось переправиться через Эльбу, несмотря на воздушную тревогу: у них было свидание не то с офицерами, не то с солдатами; Иоханнес не сумел им отказать и повез их. Когда паром был на середине реки, его начали обстреливать с бреющего полета, пули как град сыпались в воду. Иоханнес, пригнувшись, вел паром, который был прикреплен к тросу и потому служил для самолета удобнейшей из всех возможных мишеней. Тогда у него появилась седина в волосах. Паром был продырявлен в шести местах, а одну из девушек только слегка царапнуло пулей.
Перед такими событиями отступили наши маленькие заботы. И будни, которые раньше казались нам такими тяжелыми, теперь представлялись совсем легкими. Саперные части время от времени наводили мосты через Эльбу, и паром становился ненужным, но нас это не волновало. Заработок уже не имел для нас прежнего значения. На те немногие продукты, которые можно было купить по карточкам, наших грошей всегда хватало. Да и другую работу было не трудно найти: на подземном заводе или в кухне военной части,— люди были нужны всюду, даже инвалиды, старики, женщины. Помещик, который тем временем стал бургомистром и амтсляйтером, и слышать ничего не хотел об увольнении. Наш паром, единственный на всю округу, имеет стратегическое значение, говорил он.
«Стратегическое значение имеет то, что я вожу солдатам девок»,— язвил Иоханнес. Со времени ареста своего друга он очень изменился и вел такие разговоры, которые меня и удивляли, и пугали. Он отказывался давать напрокат лодку солдатам, хотя именно для этого ее и смастерили. Почему — он, по-видимому, и сам толком не знал.
В последний военный год солнечным сентябрьским утром он пошел с дочкой в школу и сказал на пороге дома, я хорошо слышала его слова: «Война не будет длиться вечно, а после войны здесь все переменится». Как всегда, я долго смотрела им вслед. Примерно через полчаса — на три-четыре самолета и несколько зенитных очередей я и внимания почти не обратила — наш ребенок был убит. Домой муж вернулся с мертвым ребенком на руках. Зенитчикам хотелось заслужить награду, и они повели стрельбу по тем самолетам — осколки снарядов сыпались на дорогу.
Йоханнес не находил себе места от боли, потому что не смог помешать этому, потому что свет его очей рядом с ним, в его руках был убит. Он не ждал похорон. Он убежал от всего, а через несколько недель написал из Ганновера, что никогда не вернется. Ведь, кроме ребенка, нас ничто не связывало.
Женщина со вздохом откинулась назад и сказала:
— Нашей Аннеле было двенадцать лет, почти столько же, сколько сейчас тебе, мой мальчик. И ей было бы двадцать восемь, только представь себе, двадцать восемь, если бы солдаты не стреляли.— Она закрыла глаза. В котелке бурлила вода, с шипеньем выплескиваясь на плиту, но женщина и мальчик не обращали на это внимания.
— В одиночку отец не мог управиться с плотом. Он был больным, обессиленным, сломленным жизнью человеком. Он все принимал слишком близко к сердцу. И если бы я не впряглась в это ярмо, наш паром, наш «стратегический паром», иногда бы бездействовал. А так как ни саперов, ни мостов больше не было — их, вероятно, использовали для отступления где-нибудь на Висле или Рейне,— мы опять работали без передышки. Я только диву давалась, какое множество солдат в веселом отпускном настроении по-прежнему ходили гулять с девушками. Приехал хозяин и сказал: «Твой муж обязан вернуться, он тут все равно что в строю. Из-за своих личных несчастий нельзя все бросать в эти решающие часы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Я гордо сидела с ним па кровати, которую мы пододвинули к столу, чтобы все могли за ним уместиться. Несмотря на тесноту, гости были в хорошем настроении и громко смеялись, сталкиваясь локтями во время еды. Друзья моего мужа, молодые батраки из усадьбы, даже получали от тесноты особое удовольствие: ближе, чем к тому вынуждала теснота, они прижимались к коленям незамужних двойняшек Лены и Греты Понпе. Тот маленький батрак из конюшни, который полтора года тому назад передал мне весть о несчастье, сидел напротив, и, хотя, глядя на него, я вспоминала о прошлом, на душе у меня было легко и радостно. Лучший друг мужа, тоже сирота, выросший в том же мрачном приюте, рассказал о школе, которую он посещал в городе,— политической школе. Никто не желал о ней слушать, и, когда он снова и снова заводил о ней речь, все стучали по столу.
В такую минуту я вырвалась из общего круга и побежала к моему отцу, который все еще был на пароме. Я умоляла его по крайней мере теперь пойти и сесть за праздничный стол, ведь это лучший день моей жизни. Но он отказывался, и мы наверняка поругались бы, если бы из дома не вышел Йоханнес. Я поспешила ему навстречу, схватила щетку и принялась чистить пиджак, который уже почти высох. Обняв Йоханнеса на глазах отца и гостей, я начала разглаживать воротник и карманы, водила щеткой по материалу, который уже утратил запах шерсти, но на ощупь был новым и дорогим, как тогда, на танцах. Я не произнесла ни слова. Мне хотелось так много высказать ему, ведь он не поменял костюм на рабочую одежду и наконец поспорил с буднями, с мелочностью и расчетливостью, которые мне были в нем неприятны. Мы вместе радовались нашим гостям, он шутил, громче всех стучал по столу. Конечно, мы пили домашнюю наливку, и я терялась от удивления, потому что Йоханнес опрокидывал стакан за стаканом, заявляя, что никто отсюда не выйдет, пока все не будет выпито до капли. Он даже угощал сигаретами и сам курил, подносил женщинам сладости, о чем обычно и не думал. В этот вечер ни в чем не должно быть недостатка, на этот счет мы были едины. Из признательности я сжала его руку и доверчиво посмотрела в глаза. Но он только сказал: «Ты должна быть с гостями». Я спросила озадаченно: «А ты?» Он покачал головой и объяснил, что ему надо сменить отца на пароме.
У меня было такое чувство, словно у меня под ногами земля заходила ходуном. Тоненькие белые полоски на его коричневом костюме закружились и сплелись между собой, и я была излечена от заблуждения. Я видела, как он прыгнул на паром, взялся за руль и чем-то немедля занялся. Отец поднялся по откосу, подмигнул мне и сказал: «Ну, вот теперь я пропущу с тобой стаканчик, мотовка. Твой муж — молодец». Он положил мне руку на плечо и повел в круг шумящих гостей. Я села на кровать, опять напротив маленького батрака, на которого так беззастенчиво, ревнуя друг к другу, наседали сестры-близнецы, что добродушный парень не выдержал и закричал: «Отстаньте от меня. Не хочу попасть к жене под каблук!»
Эта поговорка утонула в смехе гостей, но мне она долго не давала покоя и после того, как все разошлись, а я собрала пустые бутылки, перемыла посуду и до поздней ночи не сомкнула глаз. Я замужем за человеком, кото-
рый равнодушно живет рядом, ни на один день не желая сбросить с себя ярмо. Раньше мне многие завидовали из-за него, а сейчас меня коробит даже от слов «под каблуком». Относятся они к нему? Ко мне? Я спрашивала себя, есть ли вообще для нас двоих какая-то другая жизнь, кроме этого монотонного, ненавистного существования. Мы движемся по замкнутому кругу. Мне представилось, что мы, люди, как попало разбросаны по земле, каждый человек на свой ограниченный клочок, который может ему нравиться или не нравиться, но на котором он должен быть терпеливым, уповая на чудо. Я не хотела больше верить в чудо. В этот день я особенно остро почувствовала, насколько безнадежно мое будущее.
У новорожденной были светло-голубые глаза, как у Йоханнеса. Когда ему об этом говорили, он смеялся счастливым смехом. Входя в дом, он снимал шапку и ходил только на цыпочках. Он был чересчур заботливым, нежным отцом. Он любил брать дочку на руки и заговаривать с нею. Тогда голос у него менялся, на лбу собирались морщинки, которые разглаживались, как только он переставал шептать. Однажды он долго и пристально смотрел на ребенка, потом резко выпрямился и сказал: «Рот!» Я сразу поняла, что он имеет в виду. Ротик у малышки был словно отлит по его рту. Если я неслышно подходила к нему, когда он сидел у ребенка, то наблюдала удивительные сцены. Он либо бывал серьезным и молчаливым и сидел перед ней как истукан, либо шаловливо подражал ее агуканью, ловил ее сучащие ножки, а иной раз пытался напевать.
Однажды вечером, стоя с отцом на пароме, я уловила обрывки слов. Услышанное ошеломило меня, поэтому я подошла к двери и стала слушать. Йоханнес разговаривал с ребенком, как со взрослым, откровенно говорил о том, что было у него на душе и что он всегда упорно скрывал. «Так не может продолжаться вечно,— говорил он,— но что я могу изменить? Я ничего не могу, и знаю это. Я не принес сюда счастья, я во всем виноват, для всех я только обуза. Мы не останемся вместе, твоя мать и я. Но что тогда станет с тобой, дочка? Ты — моя главная забота».
Я колебалась, не зная, должна ли я убежать, молча ждать какого-то исхода. Может, ничего страшного и не случится? Но тут дверь отворилась, передо мной стоял муж «Ты все слышала?» —спросил он Я кивнула. Ложь не имела никакого смысла. Мне показалось, что, как тогда, меня, зажатую между льдин, несет по реке, все быстрее, быстрее, каждую секунду сталкивая с чем-то ужасным. Но ничего не произошло. Мои возбужденные мысли улеглись. Я видела перед собой светло-голубые глаза на гладком, таком знакомом лице, темные, тщательно расчесанные на пробор волосы, большие пылающие уши. И по тому, как он прислонился к низкому дверному косяку, склонив голову набок, закусив нижнюю губу и свесив руки вдоль худого тела, я поняла, что он страдает гораздо сильнее, чем я. И потому я сказала примирительно: «Ты не должен так думать, Ханнес. О том, чтобы расстаться, даже речи быть не может. Разве мы когда ссорились?» И тогда у него вырвалось: «Ссорились... да это было бы в тысячу раз лучше. Тогда я хотя бы знал, почему ты меня не уважаешь». Он снова закусил губу, заметно было, что он удивляется собственным словам. Я начала умолять его: «Послушай же! Мы должны обо всем поговорить, мы давно должны были это сделать. Нет, я уважаю тебя, кое-что мне не по душе, да. Но ты слишком близко все принимаешь к сердцу». Причин уклоняться от разговора больше не было, и я откровенно сказала о том, что меня давно тревожило. Я ожидала спора и представляла, как брошу к ногам моего мужа кожаную сумку-кассу с бренчащей в ней мелочью, до того я была разочарована в нашей семейной жизни. Когда я уже наговорила много сердитых слов об этом и пора было предложить, как изменить нашу жизнь, то я не знала, что же сказать дальше. Я оказалась в тупике со своей неудовлетворенностью, со своими вопросами без ответов. Где-то нам все равно надо было зарабатывать на хлеб, мы могли делать это здесь, на другие места надеяться не приходилось, тем более человеку с искалеченной рукой, ведь в Германии тогда было пять миллионов безработных. «Мы должны напрячь все силы, чтобы по крайней мере нашему ребенку когда-то жилось лучше,— утешали мы друг друга.— Только тогда наша жизнь имеет какой-то смысл».
И все пошло своим чередом. Мы стали немного лучше понимать друг друга, вместе радовались нашей девочке. Время от времени мы надевали праздничную одежду и шли в гости к кому-нибудь в деревню. Йоханнес стал откровеннее, иногда делился своими мыслями и уже не стучал по столу, когда его друг говорил о политике. Он дажеходил на собрания, и на те, куда его приглашал хозяин,
тоже. Это были нацистские собрания, в то время они собирались всюду, кое-кому очень хотелось, чтобы он вступил в партию и стал казначеем, потому что, как говорили, на него можно положиться. Но его друг решительно возражал против этого: голодным все равно не будет лучше.
Прусскую муштру они испытали в приюте, но ее масштабы там были малы, а Гитлер насадит ее повсюду, в большом и малом. Я вообще не понимала, что верно, а что нет. Только когда уже в тридцать третьем году Гитлер пришел к власти, я слышала, как кто-то сказал мужу: «Ты прозевал момент, когда надо было присоединиться, ты бы вылез из грязи». Тогда я еще была глупа и упрекала Йоханнеса, но он не дал сбить себя с толку, ссылаясь на своего друга, который говорил: «Кто выбирает Гитлера, выбирает войну!»
И действительно, ее приближение чувствовалось. Мы скоро перестали узнавать нашу пустошь. Со всех сторон раздавался грохот и выстрелы. Многие дороги были перерыты или закрыты для проезда, двадцать четыре деревни, как рассказывали, были разрушены до основания, потому что стояли на пути солдат и танков. Наука воевать требовала простора, однако Ферхфельде и наша лачуга остались в целости. И паром ходил от берега к берегу по-прежнему, работы у нас прибавилось. Сотни, тысячи новобранцев жили в казармах; получив увольнительную или отпуск, они стремились как можно дальше уйти от своих офицеров, чтобы не видеть голые нары и учебные плацы. Отец и муж смастерили лодку, которую мы почти ежедневно давали напрокат за хорошие деньги. Солдаты любили в свободное время покататься на лодке, больше всего, конечно, с девушками, а для нас это был прекрасный приработок.
Я легко нашла общий язык с молодыми парнями, некоторые пытались ухаживать за мной, тайком вручали любовные записочки, а то подарки и приглашения. Конечно, тот, кто хотел со мной договориться, получал отказ, но все равно я радовалась и иной раз краснела, как молоденькая дурочка. Муж заметил это и посмеивался, не видя в том ничего худого. Он вышел из себя только один раз, когда в сумерки один унтер-офицер хотел заставить меня глотнуть водки прямо из бутылки. Он не раздумывая выплеснул тому несчастному ведро воды на голову и обругал его с таким бешенствам, что я испугалась, не швырнет ли он, чего доброго, его за борт. Потом я спросила его: «Ханнес, из-за чего ты так разъярился? Из-за того, что он был пьян?» Он отрицательно покачал головой. «Мне эти паразиты и трезвыми противны. Пусть оставят нас в покое. Наша жизнь с их жизнью ничего общего не имеет».
Время было неспокойное. День и ночь скрежетали гусеницы танков, раздавались команды, солдаты маршировали и ревели песни. Во время маневров здесь был настоящий ад, со всех сторон гремело и грохотало, словно мы были на линии фронта. Наш ребенок часто просыпался от испуга и кричал, когда стекла в окнах начинали дрожать. А мы даже внимания не обращали на свистящие вокруг гранаты и сигнальные ракеты. Но когда Аннеле исполнилось шесть лет и пора было отправлять ее в школу, нас охватило беспокойство, потому что к дороге на Ферхфельде примыкала учебная танковая полоса. А эти махины не только вминали в землю кусты дрока, заборы и ели, но и выделывали такие лихие виражи, что никто не мог поручиться за безопасность несмышленого ребенка, заигравшегося у дороги. Поэтому мы не отпускали нашу дочь одну, когда мимо громыхали танки. Йоханнес даже пренебрегал тогда работой на пароме, он приходил в бешенство от одного того, что из-под колес военных грузовиков на ребенка брызгала грязь.
Он чересчур волновался из-за дочери, баловал ее и в конечном итоге был виноват в том, что все вертелось вокруг нее. Если он хотел что-то сказать мне, то делал вид, будто обращается к ребенку. «Сегодня хорошая погода, возьмем напрокат нашу лодку!» Мне бы он этого никогда не предложил, со временем я научилась понимать, когда он использует ее как мост между нами. Иначе и быть не могло, ведь только из-за ребенка мы и остались вместе.
Полтора года Аннеле ходила в школу, а потом началась война. Один офицер, который обычно очень рассудительно толковал с нами, принес эту новость как раз тогда, когда друг Йоханнеса был у нас в гостях. У мужчин завязался спор, а через несколько часов у нас в доме появилась полиция, которая до слова хотела знать содержание спора. «Оставьте меня в покое!» — повторял Йоханнес. Это было его излюбленное выражение. Но время было военное, и полицейские увели его друга с собой. Ему предоставили возможность посидеть и обдумать всю серьезность начавшейся первого сентября войны.
Наше положение вскоре стало донельзя серьезным, потому что английские летчики сбрасывали бомбы на завод, который был замаскирован на пустоши и о котором мы узнали только тогда, когда он вспыхнул ярким пламенем. На наше несчастье после каждого налета его восстанавливали, опять прилетали самолеты и сбрасывали над ним свой груз, а нам в нашей лачуге казалось, что настал конец света. Из-за своего увечья Иоханнес был освобожден от службы, но, наверное, на фронте ему не пришлось бы пережить всего того ужаса, что он пережил здесь. Однажды двум девушкам понадобилось переправиться через Эльбу, несмотря на воздушную тревогу: у них было свидание не то с офицерами, не то с солдатами; Иоханнес не сумел им отказать и повез их. Когда паром был на середине реки, его начали обстреливать с бреющего полета, пули как град сыпались в воду. Иоханнес, пригнувшись, вел паром, который был прикреплен к тросу и потому служил для самолета удобнейшей из всех возможных мишеней. Тогда у него появилась седина в волосах. Паром был продырявлен в шести местах, а одну из девушек только слегка царапнуло пулей.
Перед такими событиями отступили наши маленькие заботы. И будни, которые раньше казались нам такими тяжелыми, теперь представлялись совсем легкими. Саперные части время от времени наводили мосты через Эльбу, и паром становился ненужным, но нас это не волновало. Заработок уже не имел для нас прежнего значения. На те немногие продукты, которые можно было купить по карточкам, наших грошей всегда хватало. Да и другую работу было не трудно найти: на подземном заводе или в кухне военной части,— люди были нужны всюду, даже инвалиды, старики, женщины. Помещик, который тем временем стал бургомистром и амтсляйтером, и слышать ничего не хотел об увольнении. Наш паром, единственный на всю округу, имеет стратегическое значение, говорил он.
«Стратегическое значение имеет то, что я вожу солдатам девок»,— язвил Иоханнес. Со времени ареста своего друга он очень изменился и вел такие разговоры, которые меня и удивляли, и пугали. Он отказывался давать напрокат лодку солдатам, хотя именно для этого ее и смастерили. Почему — он, по-видимому, и сам толком не знал.
В последний военный год солнечным сентябрьским утром он пошел с дочкой в школу и сказал на пороге дома, я хорошо слышала его слова: «Война не будет длиться вечно, а после войны здесь все переменится». Как всегда, я долго смотрела им вслед. Примерно через полчаса — на три-четыре самолета и несколько зенитных очередей я и внимания почти не обратила — наш ребенок был убит. Домой муж вернулся с мертвым ребенком на руках. Зенитчикам хотелось заслужить награду, и они повели стрельбу по тем самолетам — осколки снарядов сыпались на дорогу.
Йоханнес не находил себе места от боли, потому что не смог помешать этому, потому что свет его очей рядом с ним, в его руках был убит. Он не ждал похорон. Он убежал от всего, а через несколько недель написал из Ганновера, что никогда не вернется. Ведь, кроме ребенка, нас ничто не связывало.
Женщина со вздохом откинулась назад и сказала:
— Нашей Аннеле было двенадцать лет, почти столько же, сколько сейчас тебе, мой мальчик. И ей было бы двадцать восемь, только представь себе, двадцать восемь, если бы солдаты не стреляли.— Она закрыла глаза. В котелке бурлила вода, с шипеньем выплескиваясь на плиту, но женщина и мальчик не обращали на это внимания.
— В одиночку отец не мог управиться с плотом. Он был больным, обессиленным, сломленным жизнью человеком. Он все принимал слишком близко к сердцу. И если бы я не впряглась в это ярмо, наш паром, наш «стратегический паром», иногда бы бездействовал. А так как ни саперов, ни мостов больше не было — их, вероятно, использовали для отступления где-нибудь на Висле или Рейне,— мы опять работали без передышки. Я только диву давалась, какое множество солдат в веселом отпускном настроении по-прежнему ходили гулять с девушками. Приехал хозяин и сказал: «Твой муж обязан вернуться, он тут все равно что в строю. Из-за своих личных несчастий нельзя все бросать в эти решающие часы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18