А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«А ну замолчи, ты!»
Это были самые мучительные минуты моей жизни, хуже, чем во время пожара на Эльбе, Дьенбьенфу и ничегонеделанья после Бангкока. Я понял, что Бинь безвозвратно ускользнула от нас на сторону врага, по неведению, по глупости. «Посмотри!» — сказал я и указал на холм, с которого спускалась Хоа с партизанами, словно ничего не произошло. Но Бинь прижала ладони к
лицу, забилась за мою спину и всхлипывала: «Нет, я не хочу этого видеть, слышать! Это убийцы, они убьют нас!». Она не подняла глаз и тогда, когда я вылез из машины и с помощью партизан сменил колесо. Хоа беседовала с ними о пустяках: о ценах на бензин в Сайгоне, переполненных автобусах, о повышении цен за жилье, упомянула и о своем цветочном магазине на Рю Катина. «Теперь в большом спросе венки для могил,— сказала она.— И только для праздника Тэт покупают цветы с радостью, потому что обо всем хотят забыть, даже о войне. А мы как раз и едем в Вунгтау, чтобы обо всем забыть; во всяком случае, почти обо всем!» Улыбаясь, она распрощалась с мужчинами и подсела к Бинь, которая отшатнулась от нее, словно мать сразу стала ей чужой.
Без дальнейших происшествий мы добрались до Вунгтау, дорогой никто не произнес ни слова, так поражены мы были событием, которое должно было бы настроить нас на счастливый и радостный лад: наши с боями подошли к самому Сайгону, мир был близок. Мы расположились на террасе отеля, где должна была оставаться Бинь, пока мы не решимся открыть ей всю правду, которая все еще была смертельно опасна для нас. За бутылкой вина мы молчали каждый о своем, устремив взгляд на море, наконец Хоа Хонг собралась с духом высказать Бинь несколько наставлений — в том духе, что в шестнадцать лет надо бы войти в разум. «Знаешь, кто убил моих родителей, когда мне было столько, сколько тебе сейчас?» — спросила она дочь, хотя никогда прежде об этом не говорила. Только фотографии, украшенные цветами, стояли на алтаре на вилле среди плюша и палисандра. «Это были французы, не коммунисты, запомни это, Бинь».
На следующее утро я с Хоа возвращался в Сайгон, беспокойство о Бинь скорее возросло, чем уменьшилось. У холма, где нас задержали партизаны, мы переглянулись и кивнули друг другу. И как когда-то, когда я появился в цветочном магазине, я любил ее. Благодаря ей и этот холм, и прошедшая ночь, и даже непонимание Бинь обрели твердое значение, связавшее нас на жизнь и на смерть. «Мы скоро заберем Бинь»,— сказал я. «Скоро,— ответила она,— скоро имя Бинь обретет свой смысл: мир!»
В Сайгоне я тотчас же заглянул в бюро «Медтекса» и узнал от отца Тханга, который вел мои дела, что в городе объявился некий полковник О'Брайен и расспрашивая обо мне многих знакомых и совладельцев фирмы. Консульский отдел посольства настойчиво добивался меня по паспортному вопросу. Звонил мой старый друг атташе и советовал упаковывать чемоданы и передать фирму на его имя или имя моей жены, потому что у меня, по-видимому, есть несколько влиятельных врагов и завистников. «Теперь ты не можешь больше медлить, тебе необходимо сейчас же исчезнуть»,— сказала Хоа Хонг, когда я сообщил ей об этом. Почти все наши грузовики по перевозке товаров фирмы «Медтекс» были разрисованы краской и лозунгами: «Убивайте коммунистов, иначе они убьют вас!»
Да, было самое время исчезнуть, но не в Штаты, разумеется, как того хотел атташе, чтобы спасти свою долю капитала. Не увидевшись больше с Хоа Хонг, с которой я разговаривал лишь по телефону, я отправился на машине в партизанскую зону: находясь восточнее Вунгтау, она была, однако, много ближе, чем моя карьера в «Мед-тексе», которая теперь закончилась. Фронт со всех сторон близко подступил к городу, ночью он угадывался по минометной стрельбе, которая в последнее время часто радостно пробуждала нас от сна. «Наши люди, скоро отпразднуем праздник встречи!» Это была надежда Хоа Хонг, и это придавало ей спокойствие, мужество и уверенность, в которых она теперь так нуждалась. Я мог говорить с ней по радиосвязи, когда она готовилась к новой поездке в Бангкок. «Выгодно ли делать дальнейшие закупки?» — спрашивал я. «Очень выгодно,— отвечала она,— тебе не о чем беспокоиться».
И вот я, беглец, в кругу друзей, которые помогали, насколько это возможно, преодолеть нашу разлуку. В освобожденных областях принялись за восстановление экономики: самая тяжелая работа была лучше, чем все эти раздумья и сомнения, правильно ли я вел себя или нет, можно ли было так или эдак сохранить мои позиции еще некоторое время. Меня послали осмотреть разрушенные предприятия, набросать план восстановления и привести в действие хоть какие-нибудь предприятия. Я никогда не был силен ни в экономике, ни в бухгалтерии, предоставляя это Хоа Хонг; и вот вынужден был этому учиться и основать «Медтекс» во второй раз, но намного крупнее и солидней — «народное предприятие».
Эти годы созидания закончились для меня, когда началась наша атака на Сайгон: последняя 'бйтваэтш 'тридцатилетней войны. Американцы отступали, последние из них бежали на пароходах, самолетах, вертолетах, военные части армии Тхиеу отошли на опорные пункты перед воротами города. Майор, который пятнадцать лет тому назад допрашивал меня в Дельте, был теперь офицером дивизионного штаба народной армии, которая занимала позиции под Бьенхоа. С партизанским отрядом он послал меня в каучуковые леса, чтобы с началом атаки захватить мосты и сохранить их от разрушения. Таким образом, я в течение нескольких дней находился поблизости от фабричных корпусов «Медтекса» и нашей виллы, к которой однажды ночью приблизился на расстояние нескольких шагов, с тихим восторгом посматривая на освещенные окна. Когда наши танки въехали на огромный мост Фыонг Донг, я поспешил домой, но пришел слишком поздно, Хоа Хонг уехала в Вунгтау, чтобы привезти Бинь? но погибла в хаосе бегства, наша дочь Бинь покинула страну на одном из последних американских пароходов, потому что боялась быть привлеченной к ответственности перед народом за свое происхождение и убеждения.
Он поднялся, постоял у стола и подал мне руку, на которой не было двух пальцев. «Кто знает, куда занесет Бинь»,— сказал он, провожая меня к двери, и еще раз кивнул.— Однажды я рассказал ей кое-что о Германии, о Мейсене, один раз — это уж точно! Если вы что-нибудь узнаете, там, дома, вы отыщете меня в цветочном магазине Хоа Хонг или в «Медтексе», там мы распределяем рис и все то, в чем нуждается сейчас Сайгон».

ИСПОВЕДЬ МАТЕРИ
Февральским днем 1960 года почтальону деревни Ферхфельде под Люнебургом пришлось доставлять письмо с множеством пестрых иностранных марок. На конверте было написано: фрау Хульде Доббертин, в бывший дом паромщика. От деревни до перевоза — три километра, к тому же снег еще не сошел, добрый час потратил старый почтальон на дорогу и был рад немного передохнуть под кровом скромного жилища. Этой дорогой он ходил редко, казалось, ни одна душа на свете не помнит о том, что здесь живет женщина с сыном, который родился в первый послевоенный март, а теперь — бледное, худое, жалкое создание — вступает в самостоятельную жизнь. С тех пор как Эльба стала пограничной рекой, Доббертины, некогда водившие от берега к берегу паром, никому не были нужны. Каждый месяц женщина ходила в Ферхфельде за мизерной вдовьей пенсией, каждую неделю она ездила в Люнебург, чтобы взять на дом работу. Был ли у нее еще какой-нибудь доход? Кто знает. В деревне это никою не заботило, с ней почти никто не разговаривал. Молчал и почтальон, когда она пододвинула ему стул и взяла письмо.
— Вы не подождете? Мне хотелось бы сейчас же написать ответ,— произнесла ока, с каменным лицом прочтя короткое письмо.
Старик кивнул и подумал: невеселая будет весточка. Мальчик с удивлением наблюдал за своей матерью, которая, закрыв глаза, застыла над чистым листом бумаги, а потом с лихорадочной поспешностью написала несколько слов. Она протянула почтальону письмо и спросила:
— Достаточно одной марки за авиаписьмо в Африку?
Оставшись вдвоем с сыном, женщина объяснила:
— Письмо написал твой отец. Он лежит в госпитале, он инвалид. В апреле или мае его выпишут, и он спрашивал:
— А не может отец приехать к моей конфирмации? Хотя бы на день? Чтобы он был с другими гостями.
— Нет,— ответила мать и отрицательно покачала головой.— Нет, мы никогда больше не встретимся.
Прошло время, и мальчик заговорил об этом снова. Они достали из шкафа костюм, который ему предстояло надеть в день конфирмации. Коричневый костюм в белую елочку, старая вещь из прочного, грубого материала, время оставило на нем свой след — глянец на коленях и локтях, свидетельствующий о бедности владельца. Воротник вытерт, как раз на него упадет взгляд священника, когда конфирмант опустится перед ним на колени, чтобы получить благословенье господне. Об этом думала мать, тщательно подшивая не по росту длинные рукава и брюки. Когда она помогала сыну надеть пиджак и он упрямо спросил, принадлежал ли костюм его отцу, самообладание, хранимое ею до той минуты, покинуло ее. Она притянула к себе сына, обеими руками погладила его испуганное лицо и рассказала ему то, о чем рассказывать не хотела,— неприкрашенную историю своей жизни.
Мать усадила мальчика рядом с собой на лавку в лачуге, которая, сколько она себя помнила, всегда была ее домом. За окном, пытаясь взлететь, била крыльями курица, которую вспугнула собака. Было обеденное время, в плите потрескивал огонь, в железном котелке закипала вода.
Солнце не грело в этот туманный апрельский день. Низко над землей носились ласточки, пронзительно кричали чайки и дикие утки. Полускрытая кустарником и деревьями, текла Эльба, спокойная, едва слышным плеском напоминающая о своей близости к дому. Но ее близость была опасной. Выйдя из берегов и заливая низины, воды Эльбы нередко поднимаются сюда, к краю пустоши. Однажды дом Доббертинов залило по самую крышу, на закопченных стенах до сих пор проступают подтеки, оставленные половодьем. Сарай развалился, крыша дома залатана кое-как. У калитки лежит поперек дорожки срубленное дерево, словно знак того, что в отрыве от всего мира здесь живут двое, женщина и ребенок, сидящие сейчас тесно прижавшись друг к другу.
— Этот костюм вызывает у меня воспоминания обо всем лучшем и худшем в моей жизни,— сказала мать, теребя платок.— У бедняков вроде нас мало вещей, с которыми связаны какие-то воспоминания, и правильно. Наверное, еще лучше не иметь вообще ничего, что может вызвать воспоминания. Но и тогда останутся потолок, какое-нибудь дерево и, наконец, небо, под которым произошло то, о чем хочется и невозможно забыть. Хочешь не хочешь, а человеку надо чем-то прикрыться, иначе он и впрямь был бы зверем. Вот почему у меня есть такой костюм с воспоминаниями, и ты будешь его носить. Ты уже не ребенок, но еще не мужчина, всего того, что я расскажу тебе, ты не поймешь. Но что-то из сказанного, надеюсь, останется у тебя в памяти и принесет тебе пользу, когда ты останешься на свете один. Наступит день, когда меня не станет,— не надо спорить. Может быть, ты покинешь меня, но скорее — я тебя, ведь мне больше пятидесяти, а перенесла я немало. Мне хочется только одного, чтобы ты раньше, чем я, узнал правду о жизни, правду горькую и прекрасную. Не слушай, если тебя станут убеждать, что в воспоминаниях свет и тень меняются местами. Ложь! Все добро, сделанное тебе или тобою, останется добром, а зло всегда остается злом. Есть бог или нет его, в один прекрасный день перед каким-то судьей предстанет каждый. Сам видишь, я предстала перед тобой, моей плотью и кровью, и должна держать ответ, \01я мне и нелегко. Я надеялась, ты наденешь костюм и порадуешься тому, что в нужную минуту он выручит тебя; но ты задаешь вопросы, и промолчать я не имею права.
Мальчик подавленно смотрел на нее. Он никогда не слышал, чтобы она так говорила. Ее лицо казалось чужим, бледным и желтоватым, завязанные тугим узлом седые волосы растрепались. Глаза, добрые, спокойные, темные материнские глаза, беспокойно бегали, они обратились куда-то вдаль, к чему-то невидимому, в испуге отпрянули от него, и судорога пробежала по тонким бровям, бесцветным губам, передалась горлу и рукам. Он хотел удержать ее руки, но не смог, вконец ошеломленный и смущенный. Ему стало тесно в костюме и уже не хотелось знать, отцовский он или нет. Его колени ощущали грубый ворс ткани, теплой и влажной от пота, и больше всего хотелось сейчас же сбросить костюм. Но он сидел неподвижно, уверяя мать, что костюм ему очень нравится, что он ему впору и что в день конфирмации ни у кого в деревне не будет лучшего. По своей детской наивности он надеялся, что после этих уверений мать перестанет говорить с ним таким взволнованным голосом. Ему хотелось успокоить ее. Пусть будет такой, как всегда: тихой и хлопотливой. И чем больше она рассказывала, тем сильнее билось у него сердце, потому что возникшее предчувствие уже не покидало его. Восемь лет он ходил в школу, и восемь лет сверстники сторонились его. Прячась в кустах, они кричали ему вслед, что его отец убийца, и это запало ему в душу.
— Иногда прошлое кажется мне дурным сном,— сказала мать, чувствовалось, с каким трудом дается ей каждое слово, обращенное к сыну.— Раньше здесь все было по-другому. В этой лачуге жили паромщики, а там, в нескольких шагах от двора, были сходни. Паром, который ходил от берега к берегу, назывался «Хульдой». Мой отец всю жизнь был паромщиком, и потому мне, своей единственной дочери, дал такое же имя. Когда мне было лет восемнадцать, мне позволили два-три раза в год ходить на деревенский бал в Ферхфельде, где меня всегда приглашал танцевать один и тот же парень, он носил костюм, который сейчас на тебе. В те времена костюм действительно был лучшим в деревне. Новый, еще не заношенный до блеска и дыр, из очень хорошей ткани, сшитый на заказ по последней моде, как для знатного господина. Батраку из имения нужно было долго копить, чтобы собрать деньги на такую покупку, да еще потратиться на пару ботинок к нему.
Но он это сделал, и, конечно, из-за меня, потому что я глаз не могла отвести от того, кто одевался иначе, чем мы в своих лачугах и грязных коровниках, даже на танцах и в деревенской церкви, совсем под стать нашей нищете. Конечно, самую лучшую одежду носил помещик, который мог это себе позволить, но он был до отвращения толстым и наглым, его старались обходить стороной. Глаза окружающих были прикованы к моему пареньку, и он, сияя, расхаживал в своем костюме гордый и счастливый, окруженный девушками, которые немного завидовали мне, ведь танцевал он только со мной. Я его боготворила; я клала голову к нему на плечо, материал пах так приятно и был таким мягким, что казался мне большой ценностью. Мне было доступно только одно сравнение: бархатный покров с серебряным вышитым крестом на церковной кафедре, о чем я ему и сказала. И тут же пожалела, испугавшись, что он меня высмеет, но он совершенно серьезно кивнул и проводил меня домой длинной дорогой. Потом мы стояли на берегу в ярком лунном свете, и, когда я в задумчивости посмотрела на гладкую, как стекло, поверхность воды, он поцеловал меня в первый раз. Но я была поглощена своим отражением вводе и крикнула: «Смотри!» На душе у меня сразу стало очень скверно, потому что увидела рядом с его элегантным костюмом свое жалкое платьице, и я убежала с такой скоростью, на которую были способны мои ноги. До следующего праздника было еще много времени, и от нетерпения я прямо-таки заболела. Мне хотелось купить новое платье, я откладывала пфенниг за пфеннигом, когда получала деньги за билеты вместо отца и кое-кто давал мне на чай. Но когда подошло время, и я перед самым троицыным днем поехала в город со своими сбережениями, мне не хватило их даже на самую дешевую тряпку в универсальном магазине. Мое праздничное настроение тут же улетучилось. В деревне меня не увидела ни одна живая душа. А он, в своем костюме, как я слышала, ждал меня весь вечер.
К празднику урожая я наконец смогла купить себе платье, о каком мечтала: из чистого шелка, розовое, с черной вышивкой по воротнику. От радости у меня горели щеки — родители сказали, что оно им очень нравится и к пасхе они справят мне туфли на высоком каблуке, раньше у них не получится.
В Ферхфельде я побежала намного раньше времени, в зале оказалась первой, все восхищались мною, но я хотела понравиться только одному, по которому все глаза проглядела. Я сидела за столиком, передо мной стояла кружка пива, разговор в зале становился все громче и громче, музыканты уже взбирались на помост, чтобы усесться в венке из цветов и колосьев, как водится в такой праздник. Когда начали танцевать, я уже едва отваживалась дышать. Смотрела только на дверь, зная, что он не пришел. Но все-таки уговаривала себя: он здесь, он должен быть здесь, сейчас он придет, сейчас. Вдруг мне почудился его голос, и я испугалась, увидев бегущего через зал батрака, самого молоденького и маленького, в перепачканной, затрапезной одежде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18