появится в газетах сведение о нахождении картины знаменитого мастера, и подымется шумиха, появятся снимки. Рядовому любителю и не разобраться в правде и неправде события и вещи...
В случае с горбоносым дело касалось воссоздания легендарной «Леды» Леонардо да Винчи, по преданию, сожженной Савонаролой, но якобы (выдумка подделывателей) спасенной одним из учеников мастера, подменившим вовремя картину.
Что поддельная «Леда» не появилась, может быть, отчасти в этом была и моя заслуга, ибо я разнес, насколько мог, аляповатый холст, безграмотный даже без отношения к подделке, который мне показали, да и самую идею спекуляции на Леонардо, да еще с такой подозрительной работой, бросающей тень натуралистической чувственности на мастера, счел недостойной бандитской романтики. Может быть, благодаря этому одной путаницей на земле стало меньше.
Эту историю я вспомнил потом, после темного дела с похищением «Джоконды» из Лувра, наделавшим столько шума с несчастной «Моной Лизой», когда на духах, помаде, на папиросных коробках орекламили ее искаженное изображение по всему миру торговцы... Возле этой истории возникла моя личная путаница, пожалуй, не менее опасная, чем все перечисленные мною выше опасности...
На окраине нырнули мы в путаные улицы, со сходами ступеней с бугра на бугор. Мои спутники пошли настороженно, разделились по тротуарам. Я шел за горбоносым.
Нырнули в подвальчик... Вошли в довольно обширное помещение с прилавком, с бочками и бутылками. Здесь же помещался и сапожный верстак с обрезками кожи и обувью.
На лавке храпел человек. Горбоносый ткнул в живот спящего пальцем, тот охнул и поднялся с лавки. Это была невообразимая физиономия из уродов Леонардо, с наростами, желваками и бородавками, с голосом скрипучей телеги...
Он налил мне вина и ткнул передо мной краюшку сыра, хлеб и уселся со своим стаканом возле.
Горбоносый исчез, и довольно быстро в кабачок явился хорошо одетый молодой человек без бороды, и только по носу и по умным пронизывающим глазам я узнал моего знакомого бандита... Но и по жестам, и по обращению, и по отсутствию жаргона он стал неузнаваем. Меня удивила эта способность перелицовки человека из одного типа в другой.
Он проводил меня до Порта Росса. Был любезен, остроумен и мил.
На следующий день мы сговорились встретиться в кафе дель Греко, чтоб оттуда направиться на экспертизу свежеизготовленной «Леды»,
Глава двадцать первая
ЖИВАЯ НАТУРА
Тело как совершенный органический образец было выдвинуто греками.
По памятникам искусства тело то обнажается, то скрывается в одежды.
С юности задумывался я над одеждой человека. Как искусственная форма защиты, не имеющая связи с телом, она казалась мне ошибочной мерой, которую человек избрал для регулирования температуры организма. Отсюда,— думал я,— произошли многие болезни и извращения. Другие животные на земле не прибегли к этому средству: оперяясь, ошерстяясь, покрываясь предохранительными панцырями и чешуей, они сохранили независимость от случайностей внешней защиты и не прибегли даже к теплоте огня.
С приспособления огня и одежды и начинался для меня раздел судеб человека и животного. Многое из звериной мудрости покидает двуногого в искусственно обогреваемом жилище и под слоем растительной, шерстяной и кожаной оболочек. Линяют волосы, жировые и потогонные железы приспособляются к искусственным условиям, не всегда верно функционируют. Сама тяжесть костюма, подчиняющая ей движение мускулов, также дает ошибочные расчеты движению и утяжеляет дыхание. Работа пор слабеет, и на долю легких и сердца возлагается более изнурительная, чем надо, задача.
Костюм становится характеризующим человека, часто под ним даже живописцу бывает трудно вскрыть характер тела. Метаморфозы от костюма к голизне бывают иной раз такие неожиданные, что человека не узнать в двух его видах...
Под дрянными лохмотьями иной раз ходит среди нас драгоценная форма. Бывало часто так: придет модель в мастерскую с нелепейшей физиономией. Вяло, чтоб не обидеть пришедшую, предложишь ей раздеться, и — ахнешь, увидя ее голую, тому, как такая неуклюжая голова могла возникнуть на удивительно стройном теле, полном выразительности. И, наоборот,—вот экспрессивная голова, уже, конечно, думаешь,— такой цветок должен иметь прекрасный стержень! Нетерпеливо ждешь из-за ширмы выхода модели, а когда она появится,— не знаешь, куда от стыда и жалости к несчастному уродству себя деть.
Кто не помнит в Париже, за время моего пребывания там, знаменитую Леа, натурщицу, двигавшую за собой толпы живописцев в ту академию, где она позировала. Ей тогда уже было лет сорок пять, голова ее, стареющей женщины, была самая неприглядная, но когда она сбрасывала с себя костюм, то единственным, кажется, словом — благоговением можно было назвать то чувство, которое испытывали рисующие с нее. Это тело казалось прошедшим через все каноны мирового искусства, и из всей пластической анатомии взяло оно лучший синтез человеческой формы.
Надо сказать о моделях высокой квалификации, что у них была особенная заботливость о гигиене тела, которой они подчиняли и питание, и самую жизнь; они подвижнически носили и охраняли врученную им природой драгоценность...
Костюм и изоляция от непосредственного общения с воздухом и солнцем дали прозрачность, хрупкость, нежность коже и специальный цвет перламутра. В пейзаже, на воздухе тело человека выглядит неестественно, как диссонанс синеве неба, зелени и грунту. Отшлифованное костюмом, оно становится отражающим падающие на него и контрастирующие с ним цвета; отсюда импрессионисты разложили его на спектр, опрозрачнили и сделали представление о совершенном аппарате животного мира сбивчивым, сделали из него функцию света, а не объемной массы, выдержавшей тысячелетия борьбы за выработку своего вида.
Обесцвеченное тело людей северного полушария особенно поражает среди цветных рас. Оно кажется непрочной и неустойчивой формой где-нибудь в Африке, в толпе нумидийцев, выдерживающих любые силуэты на солнце. Как парниковое растение среди чертополоха, выглядит белый среди своих чернокожих и смуглых братьев.
Труд, привычки и внутреннее свое содержание изобличает тело, но еще более выразительно оно своей структурой, которой оно превозмогло пространство, выдерживая головой и плечами переданное в бедра и в колонны ног земное притяжение и давление атмосферы.
Эта выразительность особенно заметна, когда наблюдаешь человека в движении, когда каждый жест, каждый мускул излагает огромную работу отталкивания, приподнятия от почвы, продвижения вперед и спирального вращения-балансировки среди сложных контрастных сил гравитации и кинетики.
В какие бы дребезги взорвался человек, не сдерживаемый пленом законов, формирующих тело.
Тело, как и лицо, по его выражению бывает умным, глупым, нахальным и деликатным. Иногда оно бывает смешным, как лицо комика, и грустным, как плакучая ива. Патологические признаки на нем не менее выпуклы, чем на лице. Не говоря уже о наглядных пороках обжорства, похоти, не сдерживаемой романтикой, даже более скрытые дефекты, как трусость, тунеядство, лживость, проявлены бывают на теле человека с такой же точностью, как и на лице; как бы эти пороки ни были затемнены условиями жизни и труда их владельца, они документируются его телом.
Современные гимнастика и танцы, по моим наблюдениям, уродуют тело, вводят путаницу и односторонность в мускульную выразительность, а если иногда и стройнят тело, то так же вычурно, как призовую лошадь, тренируемую на условное движение.
Из многих сотен, не считая банных и купальных, а наблюденных через живопись и рисунок, встреч я заметил, что мужская выразительность превалирует над женской, условия груди и бедер женщины, взаимоотношения торса и ног чаще, чем у мужчин, отклоняют от стройности женское тело.
В переходном периоде обычно гармоничнее бывают юноши, чем девушки, но зато в последующий период девушки затмевают стройностью начинающих быть кудластыми и неуклюжими юношей.
Тело вызревает, и наконец, наступает момент остановки роста, и оно как бы окристаллизовывает и уточняет выработанную во время роста форму. Труд и жизнь уберут лишнюю мягкость очертаний, каждый мускул заговорит о проделанной за годы работе, углубятся шейно-ключичные впадины, грудные мускулы решительно подхватят уставшие плети рук, впадет оплотневший живот, выставится бедро с упором на коленную чашку, выступит анатомия, и обозначится скелет мудро улаженными костями, как основа и последняя самозащита человеческого аппарата...
Дальше начнется период распада и пригиба к земле,— потянет она отработанный костяк к недрам своим.
Кончится поэма одной формы, и вольется она в океан космических форм.
С Анжеликой меня познакомил горбоносый и предложил написать ее.
Анжелика с первого впечатления на людях показалась мне несколько заносчивой: у нее был взрывчатый смех и недобрый оскал зубов при смехе, изобличающий некоторую хищность. Но кроме этого в ее лице было нечто от голов Александра Иванова: пытливая открытость глаз на окружающее и законченный до совершенства итальянский тип с матовой смуглостью кожи.
Одета она была просто и со вкусом. Ей уже случилось позировать для скульптуры...
Недалеко от Испанской площади нашел я для работы небольшую мастерскую. Односветные наши помещения располагают к работе, они изолируют живописца. Накаленная железная печь в полчаса поднимает температуру до необходимых для обнаженного тела градусов. Верхний свет равномерно укрывает светлосерый сарайчик с голыми стенами и сосредоточивает все внимание у мольберта.
Встреча с Анжеликой заняла у меня немного времени, но резонанс от нее остался надолго. До этой встречи, очевидно, я абстрагировал и компоновал «от себя», как говорится в живописи, некоторые человеческие отношения...
Первый выход у модели всегда сопровождается легким смущением; когда бы он или она ни были уверены за свои формы, у них всегда явится некоторое: а вдруг они не создадут должного впечатления?
В скромной нейтральной по окраске мастерской появление обнаженного тела производит впечатление цветовой вспышки; ведь для живописца голизна, в профессиональном подходе к ней, является тем же натюрмортом, букетом цветов, пейзажем, средством живописной выразительности, и только в процессе работы специфицируются эти разнозначи-мости: возникает идея предмета, со всеми привходящими в него функциями внутреннего, физиологического, психологического содержания.
Живописцу дана внешняя оболочка предмета, по ней и не срываясь с нее, он исчерпывает полноту предмета. Поэтому анатомическое прощупывание, иллюзорная многослойность покровов кожи, вен так же губительно действует на цельность и убедительность, как и внешние характеристики блеска, налета случайных рефлексов, уже перестающих определять объем тела. Немногие, даже из очень некультурных живописцев, возьмут для этюда, например, плавающий слой нефти на поверхности реки для изображения воды, ибо здесь встречаются два признака, мешающие взаимному определению: масса воды не проявится под радужным слоем, а радужность не явится выразительной для массы нефти. Эта дилемма и ставит перед живописцем трудную задачу сохранить самоценность краски, образующей произведение, не ослабить и не перескочить доступные живописи средства и все-таки исчерпывающе рассказать о том, что есть предмет.
Точно так же подтвердили мне об этой изобразительной этике И мастера Возрождения.
Глубины удаляющихся форм они ограничили заранее установленным цветным грунтом холста; это им помогало избегать чернот и «дыр», которыми зазияют потом Болонская академия и Рибера с неаполитанской школой, уже прибегшие к черной краске как к определителю глубины живописного пространства.
Светотень и цветосила были и есть всегдашние наши философские и технические камни преткновения. Абсолюты света и тьмы природы для живописи иные, но она также может вызвать образ бездонной глубины ночи и сияющей яркости дня, не прибегая к натуралистическим контрастам.
Нет живописца в истории, который бы не оставил в своем творчестве образа женщины как канона форм материнства, любви или женщины-товарища, и нет народного эпоса, в котором не было бы «красной девицы» и «добра молодца», представляющих образцы исторических совершенств для своего времени, творящих жизнь и потомство. По этим типовым представлениям можно разобраться во многих органических качествах и дефектах целых эпох, где образ женщины претерпевает метаморфозы от Изиды до Нана, от матриархата до женщины-безделушки, от Беатриче Данта до пошлости девятнадцатого века, с его орнаментальной женщиной, обезличенной и в труде, и в материнстве, и даже в любовничестве.
Анжелика оказалась совсем не такой, какой мелькнула она мне на людях.
С первой же установки ее на позу я понял, что ее надо взять такой, какая она есть, без обозначения ее формами побочного сюжета.
Остановился я на позе незавершенного движения: на ходу Анжелика сбрасывала с себя белую ткань, оттенившую ее колорит. Голова ее была повернута на зрителя, где как бы происходило некое интересующее ее событие, но событие не волнующее и не смущающее.
Ноги Анжелики представляли небольшой разворот, а ступни подсказывали дальнейшее направление движения. Левая нога была на подъеме, с приподнятой слегка пяткой и опирающимися о пол пальцами.
Вероятно, по классической традиции и только итальянцы могут иметь такие ноги, с длинными, обделанными хождением по холмам их страны пальцами, легко и бодро несущими торс и голову. Да к тому же, пожалуй, только у восточных людей да в Италии жители не портят обувью свои ноги и дают им возможность нормального роста.
Очень быстро начал я бороться живописью с моей привязанностью к Анжелике. И скоро почувствовал, как бессилел мой холст и все мои силы уходили в нее, в живую.
Однажды, прощаясь со мной, еще не расставшись рукопожатиями, Анжелика сказала:
— Амико, не сделаем несчастья из нашей дружбы! Моя жизнь слишком сложна, а может быть, и ваша не проще моей...
Легко говорить, благоразумить себя до прыжка, но я уже сорвался от одного края над расщелиной, и не все ли мне уже стало равно, когда после ее ухода не знал я, что мне делать и куда девать себя: нити моих мыслей тянулись за ней, обшаривая Рим и отыскивая тот уголок, где жила Анжелика. Где и в каких условиях она жила, я не знал. То рисовалась мне бесшабашная бандитская обстановка, со свирепым тираном-любовником, то рабочая, тихая семья, с обожающим Анжелику мужем, со стариками родителями, не чающими в ней души... То с сестрой-подростком живет она, коротая вечера за шитьем для заработка на существование. .. То изолированной, как в монашеской келье, виделась она мне в обстановке, где каждый предмет связан с ней, напоминает о ней.
Приметы ее внешности были самые разноречивые: то полновесный аметист на тонкой золотой нитке оцепит ее шею. То, как украдкой, блеснет в волосах драгоценный гребень, то кораллы обовьют запястье, а то нет больше украшений, и до убогости обеднится прекрасное тело Анжелики костюмом. Английского пледа пальто да темно-синяя шляпка с темно-серым пером и тонкое кольцо с рубином одни оставались неизменными.
Буйно развивалась моя привязанность, казалось, я вымещал всему моему длительному одиночеству. У меня мутилось в глазах, когда я представлял себе, что Анжелику я мог бы поцеловать. Кисть начинала глупить и бездарить на холсте — форма ускользала из-под моей власти.
Поистине от прямого признания меня только спасала и удерживала нагота Анжелики, ибо профессиональный такт, привычный для живописца, защищает модель лучше всяких костюмов от посторонних работе импульсов; он превращает тело в явление особого, рабочего порядка.
Уже, очевидно, так следует, что к любви, вздымающей бодрость и жизнерадостность, примешивается мучающее, принижающее жизнь чувство. Предвидит ли влюбленный грядущий отлив влечения или он ощущает порабощение, связанность волн и действий. Ведь в таком состоянии все интересы от внешнего мира отвращаются и сосредоточиваются на предмете привязанности.
Жизнь однобочится, вторая ее половина делается пустой, абстрактной, и чувствуешь себя скользящим по наклонной плоскости. Он и она похожи на две дождевые капли, катящиеся одна за другой,— тронет — не тронет одна другую, да и этого мало, надо, чтобы капли достаточно крепко ударились своими шариками и образовали одну. Счастливее или, вернее, спокойнее сторона, менее возбужденная встречей.
— Амико, насколько бы было лучше, если бы не случилось того, что случилось... — позднее говорила задумчиво Анжелика, трогая мою голову...
Теперь я писал другую Анжелику, вскрывшуюся для меня до конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
В случае с горбоносым дело касалось воссоздания легендарной «Леды» Леонардо да Винчи, по преданию, сожженной Савонаролой, но якобы (выдумка подделывателей) спасенной одним из учеников мастера, подменившим вовремя картину.
Что поддельная «Леда» не появилась, может быть, отчасти в этом была и моя заслуга, ибо я разнес, насколько мог, аляповатый холст, безграмотный даже без отношения к подделке, который мне показали, да и самую идею спекуляции на Леонардо, да еще с такой подозрительной работой, бросающей тень натуралистической чувственности на мастера, счел недостойной бандитской романтики. Может быть, благодаря этому одной путаницей на земле стало меньше.
Эту историю я вспомнил потом, после темного дела с похищением «Джоконды» из Лувра, наделавшим столько шума с несчастной «Моной Лизой», когда на духах, помаде, на папиросных коробках орекламили ее искаженное изображение по всему миру торговцы... Возле этой истории возникла моя личная путаница, пожалуй, не менее опасная, чем все перечисленные мною выше опасности...
На окраине нырнули мы в путаные улицы, со сходами ступеней с бугра на бугор. Мои спутники пошли настороженно, разделились по тротуарам. Я шел за горбоносым.
Нырнули в подвальчик... Вошли в довольно обширное помещение с прилавком, с бочками и бутылками. Здесь же помещался и сапожный верстак с обрезками кожи и обувью.
На лавке храпел человек. Горбоносый ткнул в живот спящего пальцем, тот охнул и поднялся с лавки. Это была невообразимая физиономия из уродов Леонардо, с наростами, желваками и бородавками, с голосом скрипучей телеги...
Он налил мне вина и ткнул передо мной краюшку сыра, хлеб и уселся со своим стаканом возле.
Горбоносый исчез, и довольно быстро в кабачок явился хорошо одетый молодой человек без бороды, и только по носу и по умным пронизывающим глазам я узнал моего знакомого бандита... Но и по жестам, и по обращению, и по отсутствию жаргона он стал неузнаваем. Меня удивила эта способность перелицовки человека из одного типа в другой.
Он проводил меня до Порта Росса. Был любезен, остроумен и мил.
На следующий день мы сговорились встретиться в кафе дель Греко, чтоб оттуда направиться на экспертизу свежеизготовленной «Леды»,
Глава двадцать первая
ЖИВАЯ НАТУРА
Тело как совершенный органический образец было выдвинуто греками.
По памятникам искусства тело то обнажается, то скрывается в одежды.
С юности задумывался я над одеждой человека. Как искусственная форма защиты, не имеющая связи с телом, она казалась мне ошибочной мерой, которую человек избрал для регулирования температуры организма. Отсюда,— думал я,— произошли многие болезни и извращения. Другие животные на земле не прибегли к этому средству: оперяясь, ошерстяясь, покрываясь предохранительными панцырями и чешуей, они сохранили независимость от случайностей внешней защиты и не прибегли даже к теплоте огня.
С приспособления огня и одежды и начинался для меня раздел судеб человека и животного. Многое из звериной мудрости покидает двуногого в искусственно обогреваемом жилище и под слоем растительной, шерстяной и кожаной оболочек. Линяют волосы, жировые и потогонные железы приспособляются к искусственным условиям, не всегда верно функционируют. Сама тяжесть костюма, подчиняющая ей движение мускулов, также дает ошибочные расчеты движению и утяжеляет дыхание. Работа пор слабеет, и на долю легких и сердца возлагается более изнурительная, чем надо, задача.
Костюм становится характеризующим человека, часто под ним даже живописцу бывает трудно вскрыть характер тела. Метаморфозы от костюма к голизне бывают иной раз такие неожиданные, что человека не узнать в двух его видах...
Под дрянными лохмотьями иной раз ходит среди нас драгоценная форма. Бывало часто так: придет модель в мастерскую с нелепейшей физиономией. Вяло, чтоб не обидеть пришедшую, предложишь ей раздеться, и — ахнешь, увидя ее голую, тому, как такая неуклюжая голова могла возникнуть на удивительно стройном теле, полном выразительности. И, наоборот,—вот экспрессивная голова, уже, конечно, думаешь,— такой цветок должен иметь прекрасный стержень! Нетерпеливо ждешь из-за ширмы выхода модели, а когда она появится,— не знаешь, куда от стыда и жалости к несчастному уродству себя деть.
Кто не помнит в Париже, за время моего пребывания там, знаменитую Леа, натурщицу, двигавшую за собой толпы живописцев в ту академию, где она позировала. Ей тогда уже было лет сорок пять, голова ее, стареющей женщины, была самая неприглядная, но когда она сбрасывала с себя костюм, то единственным, кажется, словом — благоговением можно было назвать то чувство, которое испытывали рисующие с нее. Это тело казалось прошедшим через все каноны мирового искусства, и из всей пластической анатомии взяло оно лучший синтез человеческой формы.
Надо сказать о моделях высокой квалификации, что у них была особенная заботливость о гигиене тела, которой они подчиняли и питание, и самую жизнь; они подвижнически носили и охраняли врученную им природой драгоценность...
Костюм и изоляция от непосредственного общения с воздухом и солнцем дали прозрачность, хрупкость, нежность коже и специальный цвет перламутра. В пейзаже, на воздухе тело человека выглядит неестественно, как диссонанс синеве неба, зелени и грунту. Отшлифованное костюмом, оно становится отражающим падающие на него и контрастирующие с ним цвета; отсюда импрессионисты разложили его на спектр, опрозрачнили и сделали представление о совершенном аппарате животного мира сбивчивым, сделали из него функцию света, а не объемной массы, выдержавшей тысячелетия борьбы за выработку своего вида.
Обесцвеченное тело людей северного полушария особенно поражает среди цветных рас. Оно кажется непрочной и неустойчивой формой где-нибудь в Африке, в толпе нумидийцев, выдерживающих любые силуэты на солнце. Как парниковое растение среди чертополоха, выглядит белый среди своих чернокожих и смуглых братьев.
Труд, привычки и внутреннее свое содержание изобличает тело, но еще более выразительно оно своей структурой, которой оно превозмогло пространство, выдерживая головой и плечами переданное в бедра и в колонны ног земное притяжение и давление атмосферы.
Эта выразительность особенно заметна, когда наблюдаешь человека в движении, когда каждый жест, каждый мускул излагает огромную работу отталкивания, приподнятия от почвы, продвижения вперед и спирального вращения-балансировки среди сложных контрастных сил гравитации и кинетики.
В какие бы дребезги взорвался человек, не сдерживаемый пленом законов, формирующих тело.
Тело, как и лицо, по его выражению бывает умным, глупым, нахальным и деликатным. Иногда оно бывает смешным, как лицо комика, и грустным, как плакучая ива. Патологические признаки на нем не менее выпуклы, чем на лице. Не говоря уже о наглядных пороках обжорства, похоти, не сдерживаемой романтикой, даже более скрытые дефекты, как трусость, тунеядство, лживость, проявлены бывают на теле человека с такой же точностью, как и на лице; как бы эти пороки ни были затемнены условиями жизни и труда их владельца, они документируются его телом.
Современные гимнастика и танцы, по моим наблюдениям, уродуют тело, вводят путаницу и односторонность в мускульную выразительность, а если иногда и стройнят тело, то так же вычурно, как призовую лошадь, тренируемую на условное движение.
Из многих сотен, не считая банных и купальных, а наблюденных через живопись и рисунок, встреч я заметил, что мужская выразительность превалирует над женской, условия груди и бедер женщины, взаимоотношения торса и ног чаще, чем у мужчин, отклоняют от стройности женское тело.
В переходном периоде обычно гармоничнее бывают юноши, чем девушки, но зато в последующий период девушки затмевают стройностью начинающих быть кудластыми и неуклюжими юношей.
Тело вызревает, и наконец, наступает момент остановки роста, и оно как бы окристаллизовывает и уточняет выработанную во время роста форму. Труд и жизнь уберут лишнюю мягкость очертаний, каждый мускул заговорит о проделанной за годы работе, углубятся шейно-ключичные впадины, грудные мускулы решительно подхватят уставшие плети рук, впадет оплотневший живот, выставится бедро с упором на коленную чашку, выступит анатомия, и обозначится скелет мудро улаженными костями, как основа и последняя самозащита человеческого аппарата...
Дальше начнется период распада и пригиба к земле,— потянет она отработанный костяк к недрам своим.
Кончится поэма одной формы, и вольется она в океан космических форм.
С Анжеликой меня познакомил горбоносый и предложил написать ее.
Анжелика с первого впечатления на людях показалась мне несколько заносчивой: у нее был взрывчатый смех и недобрый оскал зубов при смехе, изобличающий некоторую хищность. Но кроме этого в ее лице было нечто от голов Александра Иванова: пытливая открытость глаз на окружающее и законченный до совершенства итальянский тип с матовой смуглостью кожи.
Одета она была просто и со вкусом. Ей уже случилось позировать для скульптуры...
Недалеко от Испанской площади нашел я для работы небольшую мастерскую. Односветные наши помещения располагают к работе, они изолируют живописца. Накаленная железная печь в полчаса поднимает температуру до необходимых для обнаженного тела градусов. Верхний свет равномерно укрывает светлосерый сарайчик с голыми стенами и сосредоточивает все внимание у мольберта.
Встреча с Анжеликой заняла у меня немного времени, но резонанс от нее остался надолго. До этой встречи, очевидно, я абстрагировал и компоновал «от себя», как говорится в живописи, некоторые человеческие отношения...
Первый выход у модели всегда сопровождается легким смущением; когда бы он или она ни были уверены за свои формы, у них всегда явится некоторое: а вдруг они не создадут должного впечатления?
В скромной нейтральной по окраске мастерской появление обнаженного тела производит впечатление цветовой вспышки; ведь для живописца голизна, в профессиональном подходе к ней, является тем же натюрмортом, букетом цветов, пейзажем, средством живописной выразительности, и только в процессе работы специфицируются эти разнозначи-мости: возникает идея предмета, со всеми привходящими в него функциями внутреннего, физиологического, психологического содержания.
Живописцу дана внешняя оболочка предмета, по ней и не срываясь с нее, он исчерпывает полноту предмета. Поэтому анатомическое прощупывание, иллюзорная многослойность покровов кожи, вен так же губительно действует на цельность и убедительность, как и внешние характеристики блеска, налета случайных рефлексов, уже перестающих определять объем тела. Немногие, даже из очень некультурных живописцев, возьмут для этюда, например, плавающий слой нефти на поверхности реки для изображения воды, ибо здесь встречаются два признака, мешающие взаимному определению: масса воды не проявится под радужным слоем, а радужность не явится выразительной для массы нефти. Эта дилемма и ставит перед живописцем трудную задачу сохранить самоценность краски, образующей произведение, не ослабить и не перескочить доступные живописи средства и все-таки исчерпывающе рассказать о том, что есть предмет.
Точно так же подтвердили мне об этой изобразительной этике И мастера Возрождения.
Глубины удаляющихся форм они ограничили заранее установленным цветным грунтом холста; это им помогало избегать чернот и «дыр», которыми зазияют потом Болонская академия и Рибера с неаполитанской школой, уже прибегшие к черной краске как к определителю глубины живописного пространства.
Светотень и цветосила были и есть всегдашние наши философские и технические камни преткновения. Абсолюты света и тьмы природы для живописи иные, но она также может вызвать образ бездонной глубины ночи и сияющей яркости дня, не прибегая к натуралистическим контрастам.
Нет живописца в истории, который бы не оставил в своем творчестве образа женщины как канона форм материнства, любви или женщины-товарища, и нет народного эпоса, в котором не было бы «красной девицы» и «добра молодца», представляющих образцы исторических совершенств для своего времени, творящих жизнь и потомство. По этим типовым представлениям можно разобраться во многих органических качествах и дефектах целых эпох, где образ женщины претерпевает метаморфозы от Изиды до Нана, от матриархата до женщины-безделушки, от Беатриче Данта до пошлости девятнадцатого века, с его орнаментальной женщиной, обезличенной и в труде, и в материнстве, и даже в любовничестве.
Анжелика оказалась совсем не такой, какой мелькнула она мне на людях.
С первой же установки ее на позу я понял, что ее надо взять такой, какая она есть, без обозначения ее формами побочного сюжета.
Остановился я на позе незавершенного движения: на ходу Анжелика сбрасывала с себя белую ткань, оттенившую ее колорит. Голова ее была повернута на зрителя, где как бы происходило некое интересующее ее событие, но событие не волнующее и не смущающее.
Ноги Анжелики представляли небольшой разворот, а ступни подсказывали дальнейшее направление движения. Левая нога была на подъеме, с приподнятой слегка пяткой и опирающимися о пол пальцами.
Вероятно, по классической традиции и только итальянцы могут иметь такие ноги, с длинными, обделанными хождением по холмам их страны пальцами, легко и бодро несущими торс и голову. Да к тому же, пожалуй, только у восточных людей да в Италии жители не портят обувью свои ноги и дают им возможность нормального роста.
Очень быстро начал я бороться живописью с моей привязанностью к Анжелике. И скоро почувствовал, как бессилел мой холст и все мои силы уходили в нее, в живую.
Однажды, прощаясь со мной, еще не расставшись рукопожатиями, Анжелика сказала:
— Амико, не сделаем несчастья из нашей дружбы! Моя жизнь слишком сложна, а может быть, и ваша не проще моей...
Легко говорить, благоразумить себя до прыжка, но я уже сорвался от одного края над расщелиной, и не все ли мне уже стало равно, когда после ее ухода не знал я, что мне делать и куда девать себя: нити моих мыслей тянулись за ней, обшаривая Рим и отыскивая тот уголок, где жила Анжелика. Где и в каких условиях она жила, я не знал. То рисовалась мне бесшабашная бандитская обстановка, со свирепым тираном-любовником, то рабочая, тихая семья, с обожающим Анжелику мужем, со стариками родителями, не чающими в ней души... То с сестрой-подростком живет она, коротая вечера за шитьем для заработка на существование. .. То изолированной, как в монашеской келье, виделась она мне в обстановке, где каждый предмет связан с ней, напоминает о ней.
Приметы ее внешности были самые разноречивые: то полновесный аметист на тонкой золотой нитке оцепит ее шею. То, как украдкой, блеснет в волосах драгоценный гребень, то кораллы обовьют запястье, а то нет больше украшений, и до убогости обеднится прекрасное тело Анжелики костюмом. Английского пледа пальто да темно-синяя шляпка с темно-серым пером и тонкое кольцо с рубином одни оставались неизменными.
Буйно развивалась моя привязанность, казалось, я вымещал всему моему длительному одиночеству. У меня мутилось в глазах, когда я представлял себе, что Анжелику я мог бы поцеловать. Кисть начинала глупить и бездарить на холсте — форма ускользала из-под моей власти.
Поистине от прямого признания меня только спасала и удерживала нагота Анжелики, ибо профессиональный такт, привычный для живописца, защищает модель лучше всяких костюмов от посторонних работе импульсов; он превращает тело в явление особого, рабочего порядка.
Уже, очевидно, так следует, что к любви, вздымающей бодрость и жизнерадостность, примешивается мучающее, принижающее жизнь чувство. Предвидит ли влюбленный грядущий отлив влечения или он ощущает порабощение, связанность волн и действий. Ведь в таком состоянии все интересы от внешнего мира отвращаются и сосредоточиваются на предмете привязанности.
Жизнь однобочится, вторая ее половина делается пустой, абстрактной, и чувствуешь себя скользящим по наклонной плоскости. Он и она похожи на две дождевые капли, катящиеся одна за другой,— тронет — не тронет одна другую, да и этого мало, надо, чтобы капли достаточно крепко ударились своими шариками и образовали одну. Счастливее или, вернее, спокойнее сторона, менее возбужденная встречей.
— Амико, насколько бы было лучше, если бы не случилось того, что случилось... — позднее говорила задумчиво Анжелика, трогая мою голову...
Теперь я писал другую Анжелику, вскрывшуюся для меня до конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35