только три черновика были скомканы и брошены в корзину под стол, и моя модель окончила свое письмо. Мы направились вниз, к портрету.
Прошел час, два или больше, когда вошла к нам девушка и сообщила выдержанным тоном, что в доме пожар, что горит в кабинете госпожи.
— Не волнуйтесь — может быть, пустяки,—сказал я и побежал наверх в башню.
В кабинете пылало женское ухищрение. Огоньки деликатно обвивали тюль занавесок и бегали шаловливо с предмета на предмет. На столе были очажки огня на бумагах и на букете сухих цветов.
Я закрыл за собой дверь, чтобы уменьшить приток воздуха в помещение, и коврами и подушками стал глушить пламя. Сорвал занавески и разбросил в стороны все излишне горючее. Кто-то вовремя подал мне бутыль нашатырного спирта, который я разлил полом. Пожар, казалось, был ликвидирован: ни пламени, ни дыма больше не было.
— Кажется, на этом дело кончилось,— сказал я, вводя в кабинет владелицу.
О пожаре напоминали только слегка закоптевшие косяки окон да полировка письменного стола, и даже ковыль не был затронут огнем.
Золотились сосной стены с циновками, и потолок был чист... Потолок был чист, но что было там, за ним!..
В щелях между вагоночными тесинами бушевал огонь, выше, к чердаку, под водяными баками, снабжающими дом...
Я бросился на террасу к пожарным рукавам. Мимо меня пробежали наверх к огню лакей и буфетчик с топором.
По дому сновали домашние, Уже чувствовалась растерянность: они выносили через балконные двери металлические кровати и мебель и спускали их наружу: очевидно, борьба с огнем уже была понята невозможной.
Внизу из-под горы ожесточенно трещал мотор — машинист подавал воду.
На другом пролете хозяйка охапкой тащила сверток с медными оправами пожарных рукавов на соединение с моими.
Башня пылала, когда струя воды моего брандспойта затрещала по стенам башни-кабинета.
— Идиоты!!!— закричал я в отчаянии, когда увидел прорубленной насквозь изоляцию двойного потолка башни, что и дало полный простор огню и пробило его кверху. Сруб становился огненным. Пожар, уж властный, только радовался щекотке воды. Костер ширился, возвещая по степи несчастье и развлечение.
Обрадовался и застывший от дневной жары воздух: притоками, волнами понесся он на людскую нелепицу. Закружился, засвистел террасами и коридорами, смерчами завиваясь вокруг башни, он гнал пламя на дом под крыши и вниз...
Возвращавшиеся с купанья дети увидели вулкан огня на месте их детских комнат. Они погоняли мисс и пони, чтоб узнать, что стало с их мамой.
Снизу, в пересек моей, работала струя садовника, старавшегося отрезать огню дорогу к нам, верхним.
Глоталось сосновым дымом, и сыпались искры.
Когда упавшая на балкон головня фейерверком разлетелась близ меня, в этот же момент жалобно зашипел мой брандспойт, заплевал и выпустил воздух. Кипящая вода полилась каркасом башни: водяной бак рушился, и вхолостую тикал мотор нагнетательной машины из-под горы.
Пламя разлилось хозяином и зарыскало чердаком, проходами, вырываясь в окна и двери, когда я помогал спуститься вниз хозяйке горящего дома.
Под пылающим потолком вышли мы на ветреную сторону пожарища. Уход наш был вовремя: начались взрывы и залпы охотничьих запасов Синей Бороды в его нижнем кабинете. Это и было окончательным крушением, когда скелет башни лениво присел и любовно склонился к дому, и их огненное действо стало общим.
Я вспомнил о портрете и побежал в обход пожара к нижней гостиной. Вечерело дымное небо. Раскаленность вокруг пожарища была такая сильная, что и на пять саженей не мог я приблизиться к обугленному зданию. Внутри и снаружи сверлило пламя, и тут же при мне осела рухнувшая крыша. Как осунувшиеся в самовар угли, уплотнил жару осевший горючий материал.
Я отскочил к выездным воротам усадьбы...
Здесь я увидел новых действующих лиц огненного пира: по откосу за изгородью торчали головы и плечи мужиков, их туловища свисали под гору. Бороды всех мастей и форм торчали на меня. Мужики напоминали волков, ощерившихся на неприступную добычу. Внизу за дорогой с понурыми лошаденками расположился их обоз. Меня удивило, как быстро они слетелись, ведь на расстоянии двенадцати верст не было ни одной деревни.
— Ну, что, мужики? —крикнул я им.
-- Да-к, больно оченно жарко! Он на нас прет, огонь-то!
— А зачем он вам?
С помочью приехали... Чать, не каждый день лиминация такая бывает!—Мужики улыбались, слонясь руками от летящих искр. Я подошел ближе.
Возле них были мешки, топоры и веревки.
— Вот из этой угловой комнаты не стащил кто из вас, картинку — вот такую (показываю размер)?
Из линии поднялось лицо парня в рябинах, как наперсток, и с одним глазом.
— Баба на ей была? — спросил парень.
— Да! — отвечаю.
— На распорке такой стояла?
— Да, да!
Парень махнул рукой:
— Куды тут!.. Лизануло полымем так ее, что и ни, ни...
В трубку даже скорежило... — и парень обратился к своим:
— Морда самая на сторону полезла, пра, ей-богу, как живая: миг-миг, будто да на меня, подлюга, ощерилась вся... пра ей-богу!..
Мужики захохотали. Парень, довольный успехом, еще раз повторил веселый рассказ об агонии моей работы.
Последний, да и тот одноглазый, был зрителем ее.
На следующий день, в полуверсте от усадьбы, нашел я ящик с красками. По его разбитости видно было, что он сброшен с воза. Тюбы были почти все целы, и только некоторые из них были надорваны и с выпущенной краской. Ведь продукция Лефрана очень аппетитна,— не принял ли их похититель за конфеты: пососал, сплюнул и сбросил с воза вместе с ящиком.
В версте от пожарища дворовый мальчик нашел мой велосипед,— и в этой ерундистике цивилизации не нашли, видно, мужики проку!..
Мои этюды и дневники от пребывания в Мюнхене и весь мой багаж сгорели.
Вечером, верхом на коне, пригарцевал бравый помещик. Он уговаривал владелицу пожарища поехать к нему. Всячески соболезновал, но нескрываемо было его внутреннее удовольствие от напасти, постигшей соседа. Хозяйка отказалась от приглашения, потому что дети уже были отправлены к другим соседям, куда поедет и она...
Ночь разукрасила пожаром степь: незаметные холмики и увалы при необычном нижнем освещении волнились, убегая во тьму,— как живая шерстилась среди синего золотом степь.
Еще шарахались голуби, потерявшие гнезда и. птенцов, не то головни, не то они вспыхивали вверху, попадая в луч света.
Черное, без синя, было небо над пожаром. Удивительно малым оказалось пространство, занимаемое бывшим замком Синей Бороды,— не представить было по нему внутренних лабиринтов жилья.
Мне под ногу попалась вещь: я поднял обгоревшую куклу с еще сохранившимся лицом из тонкого фарфора. Кукольная гримаса ее, с закрывающимися глазами, была такая жалостная, что я глупо прижал куклу к себе, как ребенка, и долго слонялся с ней, накаливая подошвы моих сапог...
Из темноты вынырнула на меня женская фигура.
— А я вас разыскиваю, пойдемте откушать с нами (я узнал прачку)... Да что это у вас такое на руках? .. Фу, господи, я думала, ребенка какого обгорелого нашли!
Мне стало неловко в позе няни.
— Нашел возле детской... Хочу детям на память передать.
Женщина наклонилась к кукле.
— У-у, обгорела как! Ведь третьего дня только крахмалила я ее костюмчик...
Кухня и конюшни были в стороне, и пожар их не коснулся. Среди домочадцев почти все были в сборе.
— А где же галантерея наша? — спросила прачка.
— Они в каретнике устроились, Марфа Осиповна, на голову жалуются... — ответил дворовый мальчик.
— Замучился,— дыру огню прорубал... И ты тоже, умная голова,— не унималась прачка, набрасываясь на буфетчика.
— Да ведь он сказал,— непременно водой зальем оттуда! — оправдывался буфетчик.
— Он бы тебе керосином пообещал заливать,— ты бы тоже бросился...
Сожалели о погоревшем добре и о самих себе. С пожарища ухнуло каким-то обвалом. Женщины ахнули, закрестились. Кто-то сказал:
— Последний дух покойник испускает...
— Эх, опять, видно в Баке поганой на обормотов белье стирать! — гневно на кого-то сказала прачка.
— Да, пожили на ковыль-траве! — ответили ей.
Для многих пожар перестраивал их жизнь.
Я вышел в ночь и побрел целиной в степь.
Вскоре запахло чередой, полынью и затрещали кузнечики. Где-то вдали крякнула птица — сова или ночной ястреб.
Догорающий замок Синей Бороды уже недохватывал до меня своим светом.
Глава тринадцатая
ДАНЬ ВРЕМЕНИ
Педагогикой я начал заниматься рано, не потому, что имел к ней особенное влечение, а скорее для заработка. Последнее соображение не мешало мне всерьез увлекаться передачей моих знаний другим.
С первых лет школой была отмечена моя якобы склонность к преподаванию, и запросы часто направлялись ко мне. Так и этот урок попал в мои руки.
В Полуектовом переулке был небольшой особняк-квартира с антресолями, выходившими во двор. Внизу жил брат, холостяк, а наверху его сестра, вдова с детьми.
Это была семья московских университетских сфер с известными работниками по земству, по медицине и по юриспруденции. Традицией московской культуры девятнадцатого века веяло от этих людей, всегда немного нервно прислушивавшихся к Петербургу и считавших его плохо разбиравшимся в чаяниях страны.
Сюда приглашен был я на уроки рисования для двух мальчиков-гимназистов. Мальчики были хорошие, и заниматься с ними было нескучно, а в доме чувствовались простота и сердечность.
Мать моих учеников, со всегдашней папиросой между двух пальцев, имела способность быстро приветить к себе нового человека.
Еще до близкого вхождения в этот дом от мальчиков да и от матери я уже наслышался о старшей ее дочери от первого брака. В доме было какое-то существо, которым они все жили.
Проходя коридором в комнату, отведенную для уроков, в открытую дверь я увидел девичью комнату, холодную, строгую не по-девичьи. На письменном столе у окна в четком равнодушии лежали книги и тетради. В углу безучастная икона богоматери еще больше холодила жилище девушки. И только одна роскошь по цвету — пурпурное атласное одеяло оживляло эту келью...
Иногда в конце урока слышал я шаги в коридоре и закрывшуюся дверь: «Леля пришла» — сообщали мне мальчики.
Она кончала в это время гимназию.
Первоначальное обучение рисованию заключается в том, чтобы перевести внимание подростка на графический материал. Очень легко и сразу дети бросаются на предмет, минуя изобразительные средства, они начинают его усердно выцарапывать на бумаге, чернить и мусолить.
Лучшим упражнением являлась работа не сразу с натуры, а непосредственно с белизной бумаги и с чернящим инструментом,— к этой системе я пришел в раннюю пору моей преподавательской практики.
Для возбуждения интереса в учениках пускался я на разные выдумки, чтоб помочь им загореться магическим действием черного на белом.
Один из сумбуров в головах не умеющих рисовать получается от недоумения: что же, в сущности, действует в рисунке — белизна бумаги или тушевка на ней, потому обращение листа посредством карандаша в разноплоскостные состояния очень убедительно действует на начинающего. А когда эта первичная иллюзорность озадачивает и взрослых в семье,— эффект и запоминание того, какими средствами он достигается, делается основательным. Подпуск к предмету вообще я производил очень осторожно. Научить построению предмета, принятому в обиходе, нетрудно, но это может и в дальнейшем остаться как механический прием при восприятии видимости, и непосредственное общение с предметом этим приемом затормозится. К тому же свойства каждых глаз настолько отличны друг от друга и так, подчас, своеобразны, что нельзя варварски нарушить их, не дав им возможности углубиться и уточнить присущее глазам свойство.
Я учитывал: будет или нет ученик художником, руководитель должен дать ему исследовательскую сноровку при анализе предмета через изображение.
Я уже тогда возмущался системами наших общих школ, делающих из рисования забаву, мучительную для ребят.
— Петя Петров, нарисуй, что ты сегодня видел по дороге в школу?
Или:
— Белеет парус одинокий в тумане моря голубом... — с пафосом продекламирует он или она классу и:
— Вот нарисуйте, дети, эту картину.
Беда не в том, что ребятишки еще не видели никогда моря, можно упражняться и с серым козликом, жившим у бабушки,— результат будет тот же: ребенка через изображение сталкивают с ложью масштаба, дают ему непосильный символ вещи и отстраняют и заглушают надолго встречу с непосредственным, захватывающим действием изобразительного материала.
Когда я проводил опытные занятия в одном из детских приютов, у меня был такой случай: к рисующему малышу лет трех подошла няня и предложила ему нарисовать дом; карапуз удивленно поднял на нее лицо и сказал:
— А где мне взять такую большую бумагу? — подумал и прибавил: — Да еще не бумажную, а каменную...
Малыш был на верном пути, из него выйдет толк: он сумеет дощупать предмет основательно.
Однажды в комнату, где мы занимались, вошла мать и с ней девушка лет семнадцати.
— Я привела мою дочь познакомиться... Сегодня день ее рождения, и мы вас просим пообедать с нами! — сказала мать.
Мальчуганы обрадовались этому сообщению, побросали карандаши и потащили меня мыть руки, а оттуда в столовую.
За столом было молодо: подруги девушки, их братья, студенты и гимназисты, и среди них вкраплено несколько взрослых родственников.
Леля сидела наискосок передо мной.
Длинного разреза глаза с темными зрачками, сильно опушенные ресницами, недооткрывавшиеся веки и черные брови, незаконченные у переносья, придавали некоторую нерусскость ее лицу. Темные, с пробором посередине волосы очерчивали небольшой лоб. Прямой, с легким выступом над губами нос, с четко развитыми крыльями, при улыбке давал выражение некоторой заносчивости, которая встречается у избалованных детей. Губы девушки, совершенно неправильные по симметрии, говорили о ее легкой смущаемости, а когда эти губы упрятывались толщинками их змеек к зубам, то они выражали скрытность характера их владелицы.
Лицо Лели казалось недоделанным: какие-то физические импульсы словно не добрались обработкой формы до внешних их за полнении, казалось, двое художников рисовали одну голову, исправляя ее друг за другом.
Коричневое платье с отложным кружевом на воротнике казалось без воли девушки сшитым и надетым на нее.
Весной они уехали в деревню, а я поехал с приятелями на роспись, которую мы получили в Саратове.
Не могу понять, откуда у провинциального подрядчика-иконописца нашлась смелость поручить нам эту работу, подрывавшую нашей конкуренцией экономику местных иконников.
Взялись мы за дело рьяно, с юношескою развязностью объявили войну всему захолустному убожеству. Слетелись мы в нижневолжскую столицу победителями заранее над дурным вкусом и над рутиной. Наскоро оборудовали леса, прочности которых мы менее доверяли, чем собственной ловкости и балансировке на них, и приступили к работе.
Это было время, когда Васнецов прогремел своими композициями Владимирского собора в Киеве. Его модернизованный византизм вызвал уже подражания в среде росписчиков. Уже появились расширенные глаза у церковных персонажей и лилии в орнаментах — от Васнецова и лилово-зелено-коричневый колорит — от декадентства.
Это было время «Весов» и «Скорпионов», утончающих и разлагающих на спектры видимость. Время симфоний Андрея Белого с их дурманящими нежностями недощупа и недогляда, время Бердслея, когда запунктирились и загирляндились кружочками все книги, журналы и альманахи передовых издательств. И это было время, когда венский модерн с беспозвоночной кривой и с болотным колером вышел на улицы: Ярославским вокзалом, купеческими особняками и «бледными ногами» Брюсова — и приобрел, казалось, полные права гражданства.
С другого конца происходило иное.
Дошла ли беспозвоночная линия модернизма до низовых обитателей, живущих слухами, приметами и скукой, от некуда силы излить, но в низах уже забурчали говоры о том, что страну их рушить замышляют, что хотят «изничтожить истинно русское естество». На Волге, на этой родине электрической лампы и разбоя, повеяло хмельной черной удалью.
Гермоген был тогда викарным епископом Саратова. Подкупающая внешность, светская образованность и активность способствовали его популярности на Поволжье и авторитету среди черного духовенства безликого синода.
Под крылом Гермогена в Царицыне подрастал баловень черной стаи, неистовый Илиодор.
Страна начинала уподобляться человеку, у которого в Москве чешется голова, а пятки ему щекочут на Волге.
В такой атмосфере начали мы проводить нашу живописную линию на стенах старинной саратовской церкви в пекле низовых замыслов.
Центральными вещами мы наметили «Нагорную проповедь» на западной стене. «Хождение по водам» — на южной, «Христос и грешница» — на северной и парусных евангелистов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Прошел час, два или больше, когда вошла к нам девушка и сообщила выдержанным тоном, что в доме пожар, что горит в кабинете госпожи.
— Не волнуйтесь — может быть, пустяки,—сказал я и побежал наверх в башню.
В кабинете пылало женское ухищрение. Огоньки деликатно обвивали тюль занавесок и бегали шаловливо с предмета на предмет. На столе были очажки огня на бумагах и на букете сухих цветов.
Я закрыл за собой дверь, чтобы уменьшить приток воздуха в помещение, и коврами и подушками стал глушить пламя. Сорвал занавески и разбросил в стороны все излишне горючее. Кто-то вовремя подал мне бутыль нашатырного спирта, который я разлил полом. Пожар, казалось, был ликвидирован: ни пламени, ни дыма больше не было.
— Кажется, на этом дело кончилось,— сказал я, вводя в кабинет владелицу.
О пожаре напоминали только слегка закоптевшие косяки окон да полировка письменного стола, и даже ковыль не был затронут огнем.
Золотились сосной стены с циновками, и потолок был чист... Потолок был чист, но что было там, за ним!..
В щелях между вагоночными тесинами бушевал огонь, выше, к чердаку, под водяными баками, снабжающими дом...
Я бросился на террасу к пожарным рукавам. Мимо меня пробежали наверх к огню лакей и буфетчик с топором.
По дому сновали домашние, Уже чувствовалась растерянность: они выносили через балконные двери металлические кровати и мебель и спускали их наружу: очевидно, борьба с огнем уже была понята невозможной.
Внизу из-под горы ожесточенно трещал мотор — машинист подавал воду.
На другом пролете хозяйка охапкой тащила сверток с медными оправами пожарных рукавов на соединение с моими.
Башня пылала, когда струя воды моего брандспойта затрещала по стенам башни-кабинета.
— Идиоты!!!— закричал я в отчаянии, когда увидел прорубленной насквозь изоляцию двойного потолка башни, что и дало полный простор огню и пробило его кверху. Сруб становился огненным. Пожар, уж властный, только радовался щекотке воды. Костер ширился, возвещая по степи несчастье и развлечение.
Обрадовался и застывший от дневной жары воздух: притоками, волнами понесся он на людскую нелепицу. Закружился, засвистел террасами и коридорами, смерчами завиваясь вокруг башни, он гнал пламя на дом под крыши и вниз...
Возвращавшиеся с купанья дети увидели вулкан огня на месте их детских комнат. Они погоняли мисс и пони, чтоб узнать, что стало с их мамой.
Снизу, в пересек моей, работала струя садовника, старавшегося отрезать огню дорогу к нам, верхним.
Глоталось сосновым дымом, и сыпались искры.
Когда упавшая на балкон головня фейерверком разлетелась близ меня, в этот же момент жалобно зашипел мой брандспойт, заплевал и выпустил воздух. Кипящая вода полилась каркасом башни: водяной бак рушился, и вхолостую тикал мотор нагнетательной машины из-под горы.
Пламя разлилось хозяином и зарыскало чердаком, проходами, вырываясь в окна и двери, когда я помогал спуститься вниз хозяйке горящего дома.
Под пылающим потолком вышли мы на ветреную сторону пожарища. Уход наш был вовремя: начались взрывы и залпы охотничьих запасов Синей Бороды в его нижнем кабинете. Это и было окончательным крушением, когда скелет башни лениво присел и любовно склонился к дому, и их огненное действо стало общим.
Я вспомнил о портрете и побежал в обход пожара к нижней гостиной. Вечерело дымное небо. Раскаленность вокруг пожарища была такая сильная, что и на пять саженей не мог я приблизиться к обугленному зданию. Внутри и снаружи сверлило пламя, и тут же при мне осела рухнувшая крыша. Как осунувшиеся в самовар угли, уплотнил жару осевший горючий материал.
Я отскочил к выездным воротам усадьбы...
Здесь я увидел новых действующих лиц огненного пира: по откосу за изгородью торчали головы и плечи мужиков, их туловища свисали под гору. Бороды всех мастей и форм торчали на меня. Мужики напоминали волков, ощерившихся на неприступную добычу. Внизу за дорогой с понурыми лошаденками расположился их обоз. Меня удивило, как быстро они слетелись, ведь на расстоянии двенадцати верст не было ни одной деревни.
— Ну, что, мужики? —крикнул я им.
-- Да-к, больно оченно жарко! Он на нас прет, огонь-то!
— А зачем он вам?
С помочью приехали... Чать, не каждый день лиминация такая бывает!—Мужики улыбались, слонясь руками от летящих искр. Я подошел ближе.
Возле них были мешки, топоры и веревки.
— Вот из этой угловой комнаты не стащил кто из вас, картинку — вот такую (показываю размер)?
Из линии поднялось лицо парня в рябинах, как наперсток, и с одним глазом.
— Баба на ей была? — спросил парень.
— Да! — отвечаю.
— На распорке такой стояла?
— Да, да!
Парень махнул рукой:
— Куды тут!.. Лизануло полымем так ее, что и ни, ни...
В трубку даже скорежило... — и парень обратился к своим:
— Морда самая на сторону полезла, пра, ей-богу, как живая: миг-миг, будто да на меня, подлюга, ощерилась вся... пра ей-богу!..
Мужики захохотали. Парень, довольный успехом, еще раз повторил веселый рассказ об агонии моей работы.
Последний, да и тот одноглазый, был зрителем ее.
На следующий день, в полуверсте от усадьбы, нашел я ящик с красками. По его разбитости видно было, что он сброшен с воза. Тюбы были почти все целы, и только некоторые из них были надорваны и с выпущенной краской. Ведь продукция Лефрана очень аппетитна,— не принял ли их похититель за конфеты: пососал, сплюнул и сбросил с воза вместе с ящиком.
В версте от пожарища дворовый мальчик нашел мой велосипед,— и в этой ерундистике цивилизации не нашли, видно, мужики проку!..
Мои этюды и дневники от пребывания в Мюнхене и весь мой багаж сгорели.
Вечером, верхом на коне, пригарцевал бравый помещик. Он уговаривал владелицу пожарища поехать к нему. Всячески соболезновал, но нескрываемо было его внутреннее удовольствие от напасти, постигшей соседа. Хозяйка отказалась от приглашения, потому что дети уже были отправлены к другим соседям, куда поедет и она...
Ночь разукрасила пожаром степь: незаметные холмики и увалы при необычном нижнем освещении волнились, убегая во тьму,— как живая шерстилась среди синего золотом степь.
Еще шарахались голуби, потерявшие гнезда и. птенцов, не то головни, не то они вспыхивали вверху, попадая в луч света.
Черное, без синя, было небо над пожаром. Удивительно малым оказалось пространство, занимаемое бывшим замком Синей Бороды,— не представить было по нему внутренних лабиринтов жилья.
Мне под ногу попалась вещь: я поднял обгоревшую куклу с еще сохранившимся лицом из тонкого фарфора. Кукольная гримаса ее, с закрывающимися глазами, была такая жалостная, что я глупо прижал куклу к себе, как ребенка, и долго слонялся с ней, накаливая подошвы моих сапог...
Из темноты вынырнула на меня женская фигура.
— А я вас разыскиваю, пойдемте откушать с нами (я узнал прачку)... Да что это у вас такое на руках? .. Фу, господи, я думала, ребенка какого обгорелого нашли!
Мне стало неловко в позе няни.
— Нашел возле детской... Хочу детям на память передать.
Женщина наклонилась к кукле.
— У-у, обгорела как! Ведь третьего дня только крахмалила я ее костюмчик...
Кухня и конюшни были в стороне, и пожар их не коснулся. Среди домочадцев почти все были в сборе.
— А где же галантерея наша? — спросила прачка.
— Они в каретнике устроились, Марфа Осиповна, на голову жалуются... — ответил дворовый мальчик.
— Замучился,— дыру огню прорубал... И ты тоже, умная голова,— не унималась прачка, набрасываясь на буфетчика.
— Да ведь он сказал,— непременно водой зальем оттуда! — оправдывался буфетчик.
— Он бы тебе керосином пообещал заливать,— ты бы тоже бросился...
Сожалели о погоревшем добре и о самих себе. С пожарища ухнуло каким-то обвалом. Женщины ахнули, закрестились. Кто-то сказал:
— Последний дух покойник испускает...
— Эх, опять, видно в Баке поганой на обормотов белье стирать! — гневно на кого-то сказала прачка.
— Да, пожили на ковыль-траве! — ответили ей.
Для многих пожар перестраивал их жизнь.
Я вышел в ночь и побрел целиной в степь.
Вскоре запахло чередой, полынью и затрещали кузнечики. Где-то вдали крякнула птица — сова или ночной ястреб.
Догорающий замок Синей Бороды уже недохватывал до меня своим светом.
Глава тринадцатая
ДАНЬ ВРЕМЕНИ
Педагогикой я начал заниматься рано, не потому, что имел к ней особенное влечение, а скорее для заработка. Последнее соображение не мешало мне всерьез увлекаться передачей моих знаний другим.
С первых лет школой была отмечена моя якобы склонность к преподаванию, и запросы часто направлялись ко мне. Так и этот урок попал в мои руки.
В Полуектовом переулке был небольшой особняк-квартира с антресолями, выходившими во двор. Внизу жил брат, холостяк, а наверху его сестра, вдова с детьми.
Это была семья московских университетских сфер с известными работниками по земству, по медицине и по юриспруденции. Традицией московской культуры девятнадцатого века веяло от этих людей, всегда немного нервно прислушивавшихся к Петербургу и считавших его плохо разбиравшимся в чаяниях страны.
Сюда приглашен был я на уроки рисования для двух мальчиков-гимназистов. Мальчики были хорошие, и заниматься с ними было нескучно, а в доме чувствовались простота и сердечность.
Мать моих учеников, со всегдашней папиросой между двух пальцев, имела способность быстро приветить к себе нового человека.
Еще до близкого вхождения в этот дом от мальчиков да и от матери я уже наслышался о старшей ее дочери от первого брака. В доме было какое-то существо, которым они все жили.
Проходя коридором в комнату, отведенную для уроков, в открытую дверь я увидел девичью комнату, холодную, строгую не по-девичьи. На письменном столе у окна в четком равнодушии лежали книги и тетради. В углу безучастная икона богоматери еще больше холодила жилище девушки. И только одна роскошь по цвету — пурпурное атласное одеяло оживляло эту келью...
Иногда в конце урока слышал я шаги в коридоре и закрывшуюся дверь: «Леля пришла» — сообщали мне мальчики.
Она кончала в это время гимназию.
Первоначальное обучение рисованию заключается в том, чтобы перевести внимание подростка на графический материал. Очень легко и сразу дети бросаются на предмет, минуя изобразительные средства, они начинают его усердно выцарапывать на бумаге, чернить и мусолить.
Лучшим упражнением являлась работа не сразу с натуры, а непосредственно с белизной бумаги и с чернящим инструментом,— к этой системе я пришел в раннюю пору моей преподавательской практики.
Для возбуждения интереса в учениках пускался я на разные выдумки, чтоб помочь им загореться магическим действием черного на белом.
Один из сумбуров в головах не умеющих рисовать получается от недоумения: что же, в сущности, действует в рисунке — белизна бумаги или тушевка на ней, потому обращение листа посредством карандаша в разноплоскостные состояния очень убедительно действует на начинающего. А когда эта первичная иллюзорность озадачивает и взрослых в семье,— эффект и запоминание того, какими средствами он достигается, делается основательным. Подпуск к предмету вообще я производил очень осторожно. Научить построению предмета, принятому в обиходе, нетрудно, но это может и в дальнейшем остаться как механический прием при восприятии видимости, и непосредственное общение с предметом этим приемом затормозится. К тому же свойства каждых глаз настолько отличны друг от друга и так, подчас, своеобразны, что нельзя варварски нарушить их, не дав им возможности углубиться и уточнить присущее глазам свойство.
Я учитывал: будет или нет ученик художником, руководитель должен дать ему исследовательскую сноровку при анализе предмета через изображение.
Я уже тогда возмущался системами наших общих школ, делающих из рисования забаву, мучительную для ребят.
— Петя Петров, нарисуй, что ты сегодня видел по дороге в школу?
Или:
— Белеет парус одинокий в тумане моря голубом... — с пафосом продекламирует он или она классу и:
— Вот нарисуйте, дети, эту картину.
Беда не в том, что ребятишки еще не видели никогда моря, можно упражняться и с серым козликом, жившим у бабушки,— результат будет тот же: ребенка через изображение сталкивают с ложью масштаба, дают ему непосильный символ вещи и отстраняют и заглушают надолго встречу с непосредственным, захватывающим действием изобразительного материала.
Когда я проводил опытные занятия в одном из детских приютов, у меня был такой случай: к рисующему малышу лет трех подошла няня и предложила ему нарисовать дом; карапуз удивленно поднял на нее лицо и сказал:
— А где мне взять такую большую бумагу? — подумал и прибавил: — Да еще не бумажную, а каменную...
Малыш был на верном пути, из него выйдет толк: он сумеет дощупать предмет основательно.
Однажды в комнату, где мы занимались, вошла мать и с ней девушка лет семнадцати.
— Я привела мою дочь познакомиться... Сегодня день ее рождения, и мы вас просим пообедать с нами! — сказала мать.
Мальчуганы обрадовались этому сообщению, побросали карандаши и потащили меня мыть руки, а оттуда в столовую.
За столом было молодо: подруги девушки, их братья, студенты и гимназисты, и среди них вкраплено несколько взрослых родственников.
Леля сидела наискосок передо мной.
Длинного разреза глаза с темными зрачками, сильно опушенные ресницами, недооткрывавшиеся веки и черные брови, незаконченные у переносья, придавали некоторую нерусскость ее лицу. Темные, с пробором посередине волосы очерчивали небольшой лоб. Прямой, с легким выступом над губами нос, с четко развитыми крыльями, при улыбке давал выражение некоторой заносчивости, которая встречается у избалованных детей. Губы девушки, совершенно неправильные по симметрии, говорили о ее легкой смущаемости, а когда эти губы упрятывались толщинками их змеек к зубам, то они выражали скрытность характера их владелицы.
Лицо Лели казалось недоделанным: какие-то физические импульсы словно не добрались обработкой формы до внешних их за полнении, казалось, двое художников рисовали одну голову, исправляя ее друг за другом.
Коричневое платье с отложным кружевом на воротнике казалось без воли девушки сшитым и надетым на нее.
Весной они уехали в деревню, а я поехал с приятелями на роспись, которую мы получили в Саратове.
Не могу понять, откуда у провинциального подрядчика-иконописца нашлась смелость поручить нам эту работу, подрывавшую нашей конкуренцией экономику местных иконников.
Взялись мы за дело рьяно, с юношескою развязностью объявили войну всему захолустному убожеству. Слетелись мы в нижневолжскую столицу победителями заранее над дурным вкусом и над рутиной. Наскоро оборудовали леса, прочности которых мы менее доверяли, чем собственной ловкости и балансировке на них, и приступили к работе.
Это было время, когда Васнецов прогремел своими композициями Владимирского собора в Киеве. Его модернизованный византизм вызвал уже подражания в среде росписчиков. Уже появились расширенные глаза у церковных персонажей и лилии в орнаментах — от Васнецова и лилово-зелено-коричневый колорит — от декадентства.
Это было время «Весов» и «Скорпионов», утончающих и разлагающих на спектры видимость. Время симфоний Андрея Белого с их дурманящими нежностями недощупа и недогляда, время Бердслея, когда запунктирились и загирляндились кружочками все книги, журналы и альманахи передовых издательств. И это было время, когда венский модерн с беспозвоночной кривой и с болотным колером вышел на улицы: Ярославским вокзалом, купеческими особняками и «бледными ногами» Брюсова — и приобрел, казалось, полные права гражданства.
С другого конца происходило иное.
Дошла ли беспозвоночная линия модернизма до низовых обитателей, живущих слухами, приметами и скукой, от некуда силы излить, но в низах уже забурчали говоры о том, что страну их рушить замышляют, что хотят «изничтожить истинно русское естество». На Волге, на этой родине электрической лампы и разбоя, повеяло хмельной черной удалью.
Гермоген был тогда викарным епископом Саратова. Подкупающая внешность, светская образованность и активность способствовали его популярности на Поволжье и авторитету среди черного духовенства безликого синода.
Под крылом Гермогена в Царицыне подрастал баловень черной стаи, неистовый Илиодор.
Страна начинала уподобляться человеку, у которого в Москве чешется голова, а пятки ему щекочут на Волге.
В такой атмосфере начали мы проводить нашу живописную линию на стенах старинной саратовской церкви в пекле низовых замыслов.
Центральными вещами мы наметили «Нагорную проповедь» на западной стене. «Хождение по водам» — на южной, «Христос и грешница» — на северной и парусных евангелистов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35