И душа моя тоже расцвела и поздоровела. Прежде у меня всегда было такое чувство, что она зияет, как открытая рана, и беззащитна, как брошенный младенец. Теперь она исцелилась, и все мое существо преисполнилось радости и покоя.
У хозяина было две лошади, а земельный надел состоял из мелких участков, разбросанных за чертой города, так что дела было хоть отбавляй. Но хозяин сам трудился не покладая рук, всегда помогал мне и брал на себя самую тяжелую часть работы. Он вставал раньше меня и строго следил за тем, чтобы я не перерабатывал больше установленного времени; меня никогда не будили раньше шести, и он сам старался устроить так, чтобы я мог вздремнуть после обеда.
— Ханс Даль — сама справедливость, — говорили люди.
Впрочем, это выражение было не совсем удачным. Отец мой тоже был справедлив в своем роде, он любил выслушать обе стороны, — но иногда это кончалось.
А Ханс Даль был не просто справедлив,—он до смерти боялся совершить несправедливость и всегда предпочитал брать вину на себя. Он принадлежал к так называемым «святым» из меллерианской секты. Я знал об этой секте еще со времен воскресной школы; набожности мне это не прибавило, секта скорее оттолкнула меня от религии. Члены секты предъявляли к людям непомерно высокие требования, осуждали всех направо и налево, но на мой взгляд, к самим себе относились далеко не столь строго. Они называли себя чадами божьими, а всех остальных считали детьми мирской суеты или даже порождением самого сатаны.
Но вот нашелся человек, который заставил меня призадуматься. Я старался понять своего хозяина, разгадать, что скрывается за его словами, выражением его лица и поступками. Я уже привык к тому, что побуждения не всегда соответствуют поступкам, что за похвалой и лаской часто таится корысть, но здесь весь мой опыт пошел насмарку.
Хозяин не хотел, чтобы я работал по воскресеньям.
— В писании сказано, что работать по воскресеньям грех, — говорил он. — Морить скотину голодом — тоже грех, за ней надо ухаживать каждый день. Но скот не твой, значит, не тебе и страдать от этого.
Он сам ухаживал за скотиной по воскресеньям, а меня отпускал со двора, и я с самого утра, нарядившись словно в церковь, весь день разгуливал в праздничном костюме.
— Это потому, что ты для него дитя греховного мира, а себя он считает ближе к господу богу, — объяснила мне мать; и я отлично понял ее. Но хозяин снимал бремя с моих плеч и перекладывал его на свои — это мне было в диковинку.
Сначала я думал, что он хочет таким путем заставить меня посещать молитвенные собрания секты; но хотя я и не посещал их, он не стал относиться ко мне хуже. Поэтому, чтобы доставить ему удовольствие, я решил время от времени все же бывать там. Ничего путного я оттуда не вынес.
Я еще не встречал в своей жизни человека, который так сильно занимал бы мои мысли, как новый хозяин. Здесь не приходилось думать только о самом себе и о том, как бы устроиться получше, — наоборот, у такого хозяина прежде всего нужно было заботиться о том, чтобы он сам себя не обидел.
Денег у меня в то время не водилось, — мне никогда даже в голову не приходило попросить вперед, в счет заработка, который к тому времени составлял уже двадцать пять крон в лето. И вдруг в один прекрасный день я обнаружил в своем кармане солидную сумму в несколько крон. Должно быть, я просто забыл вернуть хозяину сдачу после каких-нибудь покупок, решил я и, взяв деньги, отправился к нему, очень смущенный своей забывчивостью и уверенный, что на этот раз наконец получу взбучку. Но хозяин и слышать не хотел об этих деньгах, как я ни уверял его, что они никоим образом не могут быть моими.
— Не знаю, что это за деньги, — отвечал он. — Будь это мои, я б уж, наверное, вспомнил, не так их у меня много.
— Да ведь они же ваши, — в отчаянии твердил я. — У меня никогда не бывает денег.
— У тебя нет ни эре? — переспросил он и задумчиво поглядел на меня. — И все же ты хочешь вернуть мне деньги? Ну, так и быть, поделим их поровну — тогда никому не будет обидно.
Ну что с ним поделаешь! Нелегко мне было перейти от постоянной самозащиты к защите другого, — так сказать, к защите человека от него же самого Это перевернуло все мои представления о жизни. Я уже начал было обрастать плотной броней, которая должна была оградить меня от окружающего мира, а теперь она только мешала мне: ум и сердце стремились доверчиво раскрыться, а укоренившееся недоверие, к великому моему стыду и досаде, удерживало меня. Да, нелегко мне было в ту пору. Я уже понимал, что жизнь нельзя строить на одном только недоверии или доверии, но как же найти правильный средний путь, не обижая ни себя самого, ни своего ближнего?
По вечерам я мог делать что хотел, но домой ходил редко, — у меня были свои горести и заботы, и мне не хотелось огорчать родных. Да я уже и отвык от своих домашних; их заботы не трогали меня и казались мелкими и ничтожными по сравнению с моими. Вот, к примеру, бабушка. Я считал, что жить с ней под одной крышей — большая радость; я не забыл еще, как мы любили ходить к ней в гости. А у нас в доме она была, оказывается, всем в тягость; и мать и сестры жаловались, что с ней слишком много возни, — она впала в детство, и ее ни на минуту нельзя было оставить без присмотра. Вдобавок она никак не могла наесться. Только все кончат обедать, как бабушка уже спрашивает, скоро ли ужин. Мать это очень обижало.
— Как будто мы и так не кормим ее досыта, — жаловалась она. — Ты только посмотри на нее: пришла к нам как ощипанная курица, а теперь похожа на толстую колбасу.
Это было верно. Бабушка, несмотря на свои восемьдесят три года, стала кругленькая и плотная, окрепла как растение, пересаженное с песчаной почвы в чернозем. Только голова у нее работала плохо. Как ни странно, она, видимо, совсем не вспоминала про дедушку, хотя отлично знала, что он живет один-одинешенек в пустом домишке. Ее даже как будто радовало, что ей здесь лучше, чем ему. А ведь он жертвовал собой ради нее и отказывал себе в самом необходимом.
Много удивительного было на свете. Теперь у меня было довольно времени, чтобы подумать, и я собирал все, что видел и слышал, как птица собирает корм в свое гнездо. Я пробудился от духовной спячки, в которой пребывал, задавленный непосильной работой у прежнего хозяина, и снова начал присматриваться к окружающему миру. Тяжелый период жизни, к счастью, миновал раньше, чем тупое равнодушие успело целиком завладеть мною; теперь, когда исчезли условия, породившие защитную броню равнодушия, исчезло и само равнодушие. «Лучше умереть, чем быть рабом», — говорят люди; но для раба еще есть в жизни надежда, а для мертвеца — нет.
Почти все лето я был предоставлен самому себе. Ум мой дремал, вернее сказать — я просто набирался сил. На деньги, которые хозяин с такой непонятной щедростью заставил меня взять, я купил у старьевщика подержанную гармонь. Уже много лет мечтал я обзавестись гармонью — с тех самых пор, как услышал игру пекаря Йенса Вестергора; он играл на празднике урожая, и под его музыку крестьяне так отплясывали, что их куртки взмокали от пота. В детстве стоило мне положить голову на подушку, как у меня в ушах начинал звучать какой-то марш, похожий на ритмичный топот множества ног, а когда я выгонял стадо на пастбище, мне часто казалось, что воздух наполнен звуками,— словно это пел солнечный свет. И сейчас еще в солнечные дни у меня в ушах начинает звучать музыка, хотя я не могу отличить один мотив от другого. Но тогда я твердо верил, что научусь играть, было бы только на чем.
В то лето почти все свободное время я сидел у себя в каморке и терзал гармошку, пытаясь сыграть на ней «Старец Ной» и «Ах, мой милый Августин». Окно каморки выходило на улицу, и я нарочно распахивал его настежь, чтобы прохожие могли наслаждаться моей игрой. Сколько радости доставляла мне гармошка! Я выжимал из нее каждую мелодию, какую только мог припомнить. Но у нее оказалось странное свойство: сколько я ни играл — все выходило не лучше, чем вначале. «Старца Ноя» и другие вещи я в первый раз сыграл ничуть не хуже, чем в десятый или двадцатый, а с басами у меня совсем ничего не выходило.
Тем не менее я был совершенно счастлив, пока сестры не начали издеваться надо мной и спрашивать, скоро ли меня примут в оркестр братьев Кофод. Соседей тоже сердила моя музыка, и они в насмешку говорили матери, что Ханс Даль завел музыкальною свинку.
Хозяин утешал меня:
— Играй на здоровье, только прикрывай окно,— есть люди, которым не по нутру, когда кто-нибудь счастлив.
Однако, хотя и не без сожаления, я продал гармошку, да еще с огромным убытком: она обошлась мне в три кроны, а выручил я за нее всего полторы. Но и этих денег оказалось вполне достаточно, чтобы предопределить мою судьбу на много лет вперед.
Я убедился наконец, что музыканта из меня не получится. Быть крестьянином я тоже не хотел. Оставался только один путь — изучить какое-нибудь ремесло. Отец рассвирепел, едва я заикнулся о том, что батрачество не сулит мне никакого будущего, но я отнесся к этому довольно равнодушно, — в Нексе я все равно не хотел оставаться, я жаждал вырваться отсюда. Георг уже сбежал от хозяина, у которого был в ученье, и теперь устроился в Рэнне подручным у бондаря. Показаться домой он не решался, но мне написал:
— Приезжай, я позабочусь о тебе и найду хорошее место.
К счастью, у меня были деньги — все те же полторы кроны. Как раз столько брал за проезд до Рэнне и обратно мясник Глиструп. Он каждую субботу ездил туда с мясом на базар.
Осенним утром, в половине второго, Глиструп подъехал к нашему дому и постучал в окно; я быстро оделся.
— Если у тебя есть деньги, выкладывай сразу,— сказал он, прежде чем позволил мне взобраться на телегу. — Братец твой до сих пор мне должен.
— Он, наверно, принесет деньги сегодня, когда придет встречать меня, — ответил я, обиженный за Георга.
Мясник рассмеялся.
— Ах, он поможет тебе подыскать место, так, что ли? Боюсь только, что он даже не явится. Ну да ладно, обойдемся и без него.
Знал ли я сам, кем хочу быть? Мне казалось, что это не имеет значения, — у бедняка ведь нет выбора, он должен лезть в первую попавшуюся мышиную нору. Я знал только, кем я больше быть не хочу. Конечно, я мечтал о счастливом будущем, но где его искать, я себе не представлял. Впрочем, я уже говорил, что это не имело значения, хорошо было уже то, что начиналась новая жизнь.
Георг не явился на базар встречать меня. Но место я все-таки нашел. Городские ремесленники бегали от воза к возу, прицениваясь к мясу; мы стали их расспрашивать, и нам указали старичка лет семидесяти, в очках и круглой шапочке, — это был Йеппе, сапожных дел мастер и бывший цеховой старшина; в ноябре у него должно было освободиться место ученика. Я никогда не думал сделаться сапожником и предпочел бы что-нибудь позначительнее. Но ничего другого не нашлось,
и я вынужден был залезть именно в эту мышиную нору. Я поступил в ученье к бывшему заседателю и старшине, сапожнику Йеппе Келлеру, проживавшему на Бакергаде. Будущее мое было предопределено на много лет вперед.
И вот — я сапожник! Уличные мальчишки узнали об этом чуть ли не раньше меня самого; все они, большие и маленькие, словно свора собак, бросались следом за мной, стоило мне выйти из дому. А мне то и дело приходилось бегать по разным поручениям. Сначала я, недолго думая, ввязывался в драку. Мать учила меня, что своего надо добиваться — все равно как, — а я хотел заставить уважать себя. Но мальчишек было слишком много — чуть только треснешь как следует одного, на тебя набрасывается целая орава. В драке могла пострадать моя одежда и обувь, которую я разносил по домам, а перспектива попасться на глаза заказчикам, когда ты лежишь на спине в сточной канаве, а на тебя сверху навалилось двое-трое мальчишек, тоже сулила мало радости.
Как-то раз, когда я вернулся в мастерскую после очередной стычки, ко мне, пыхтя, подошел старый хозяин.
— Опять с кем-то сцепился? — строго спросил он.
Как я уже говорил, мой хозяин был когда-то присяжным заседателем, и теперь он смотрел на меня через очки, как настоящий судья.
— Ни с кем я не сцепился, они сами ко мне полезли, — обиделся я.
— Ну да, это каждый может сказать. Не хотел бы, так не стал бы драться.
— Выходит, на него напасть не могут, что ли, —заступился за меня молодой мастер, сын хозяина. — И что ему, бедняге, делать, раз к нему пристают? Ты, отец, верно, забыл, как сам был учеником.
— Когда я был учеником, сапожников дразнил весь город, даже взрослые. Так то ведь было в столице. А он... — Хозяин погрозил мне палкой.
Я заплакал.
— Ну, поревел и хватит, черт возьми! — с жалостью сказал молодой хозяин.—Бери лучше с собой какое-нибудь оружие, ты имеешь полное право треснуть по затылку всякого, кто к тебе сунется.-—Он протянул мне старую железную подковку.
При первом же нападении я пустил в ход свое новое оружие — стукнул по голове одного мальчишку, да так, что у него перекосилось лицо и он судорожно замахал руками.
Эта картина так сильно врезалась мне в память, что я уже не мог отделаться от нее — во время работы у меня вдруг все падало из рук, я начинал судорожно вздрагивать и гримасничать.
— Какого черта ты дергаешься? Припадочный ты, что ли? — кричал молодой хозяин.,— Неужели и того беднягу корчило? Значит, так драться нельзя... А как же быть-то? Знаешь что, попробовал бы ты с ними по-хорошему.
В следующий раз я оставил подковку дома. Но когда мальчишки приблизились, я сунул руку за пазуху — это удержало их на расстоянии. Мы стояли и переругивались. Слово за слово, я разговорился с двумя-тремя, а потом уже не стоило большого труда подружиться с остальными; после этого они потребовали, чтобы я вступил в их компанию.
Итак, мальчишки оставили меня в покое, я добился мира, но дорогой ценой. Вечерами шайка носилась по глухим улицам, по задворкам и хулиганила; чтобы окончательно завоевать ее доверие, мне приходилось участвовать во всех выходках. Вот уж не думал я стать «уличным мальчишкой»!
Бедняки вообще питают глубокое уважение к культуре и всем ее проявлениям, они полны самого горячего желания приобщиться к ней. И хотя я, как и все дети бедняков, относился к обществу враждебно, с вызовом, я предпочел бы в общении с людьми быть вежливым и обходительным. Брань только ожесточала меня, но одно теплое слово делало чудеса. Стоило молодому хозяину с укоризной посмотреть на меня, и я несколько дней чувствовал себя несчастным.
В Рэнне, так же как и в Нексе, никто не отличался излишним трудолюбием. Правда, рабочий день тянулся бесконечно долго — с шести утра до восьми вечера, с коротким перерывом на обед, которого едва хватало на то, чтобы наскоро проглотить еду. Но чем дольше мы работали, тем медленнее двигалось дело. Четырнадцать часов — это очень длинный рабочий день, инстинкт самосохранения заставлял нас сбавлять темп. Нам казалось, что день никогда не кончится, а когда он все-таки кончался, было уже пора ложиться спать. В работе мы не находили ничего увлекательного. Теперь за половину этого времени успевают сделать куда больше, а о качестве и говорить не приходится.
Хотя мы обычно заканчивали в восемь часов, официального права на это мы не имели. Так, например, в субботу мы работали до поздней ночи, а в воскресенье утром к нам прибегали заказчики и требовали срочно починить обувь до обеда. Таким людям хозяин никогда не отказывал, потому что они платили наличными. Зато мы устраивали себе выходной по понедельникам: подмастерье принаряжался и уходил в город, старшие ученики посылали за четвертинкой водки и садились играть в карты.
Особенно трудно приходилось нам в воскресные дни летом: в мастерскую то и дело врывались заказчики, некоторые просто усаживались тут же и подгоняли нас. Молодой хозяин не выходил из своей комнаты, и я служил посредником между ним и заказчиками.
— Опять все сбесились! Опять ошалели! Всем сразу приспичило в лес идти! Ты объяснил, что я болен? Скажи Петеру, пусть как-нибудь залатает башмак тому буяну, а на неделе он его опять занесет, тогда и починим по-настоящему. А ботинки шведа Андерса начисть как следует, денек он проходит, а потом тоже починим. — Молодой хозяин чертыхался и с надеждой глядел на меня.
Но полученная в понедельник обувь могла преспокойно проваляться у нас всю неделю, а в следующее воскресенье повторялась та же история. Заказы вечно залеживались, потому что работали мы вяло, нехотя. Клиенты обижались и шли к другим сапожникам, но и там было то же самое. В конце концов они возвращались к нам.
Во всем городе только в одной мастерской дело было поставлено как следует; помещалась она на Сторегаде и принадлежала Хансену, который был женат на старшей дочери нашего хозяина. Работы там хватало субботу и в понедельник, но по вечерам у Хансена никогда не работали, даже под троицу, когда бывало особенно много заказов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
У хозяина было две лошади, а земельный надел состоял из мелких участков, разбросанных за чертой города, так что дела было хоть отбавляй. Но хозяин сам трудился не покладая рук, всегда помогал мне и брал на себя самую тяжелую часть работы. Он вставал раньше меня и строго следил за тем, чтобы я не перерабатывал больше установленного времени; меня никогда не будили раньше шести, и он сам старался устроить так, чтобы я мог вздремнуть после обеда.
— Ханс Даль — сама справедливость, — говорили люди.
Впрочем, это выражение было не совсем удачным. Отец мой тоже был справедлив в своем роде, он любил выслушать обе стороны, — но иногда это кончалось.
А Ханс Даль был не просто справедлив,—он до смерти боялся совершить несправедливость и всегда предпочитал брать вину на себя. Он принадлежал к так называемым «святым» из меллерианской секты. Я знал об этой секте еще со времен воскресной школы; набожности мне это не прибавило, секта скорее оттолкнула меня от религии. Члены секты предъявляли к людям непомерно высокие требования, осуждали всех направо и налево, но на мой взгляд, к самим себе относились далеко не столь строго. Они называли себя чадами божьими, а всех остальных считали детьми мирской суеты или даже порождением самого сатаны.
Но вот нашелся человек, который заставил меня призадуматься. Я старался понять своего хозяина, разгадать, что скрывается за его словами, выражением его лица и поступками. Я уже привык к тому, что побуждения не всегда соответствуют поступкам, что за похвалой и лаской часто таится корысть, но здесь весь мой опыт пошел насмарку.
Хозяин не хотел, чтобы я работал по воскресеньям.
— В писании сказано, что работать по воскресеньям грех, — говорил он. — Морить скотину голодом — тоже грех, за ней надо ухаживать каждый день. Но скот не твой, значит, не тебе и страдать от этого.
Он сам ухаживал за скотиной по воскресеньям, а меня отпускал со двора, и я с самого утра, нарядившись словно в церковь, весь день разгуливал в праздничном костюме.
— Это потому, что ты для него дитя греховного мира, а себя он считает ближе к господу богу, — объяснила мне мать; и я отлично понял ее. Но хозяин снимал бремя с моих плеч и перекладывал его на свои — это мне было в диковинку.
Сначала я думал, что он хочет таким путем заставить меня посещать молитвенные собрания секты; но хотя я и не посещал их, он не стал относиться ко мне хуже. Поэтому, чтобы доставить ему удовольствие, я решил время от времени все же бывать там. Ничего путного я оттуда не вынес.
Я еще не встречал в своей жизни человека, который так сильно занимал бы мои мысли, как новый хозяин. Здесь не приходилось думать только о самом себе и о том, как бы устроиться получше, — наоборот, у такого хозяина прежде всего нужно было заботиться о том, чтобы он сам себя не обидел.
Денег у меня в то время не водилось, — мне никогда даже в голову не приходило попросить вперед, в счет заработка, который к тому времени составлял уже двадцать пять крон в лето. И вдруг в один прекрасный день я обнаружил в своем кармане солидную сумму в несколько крон. Должно быть, я просто забыл вернуть хозяину сдачу после каких-нибудь покупок, решил я и, взяв деньги, отправился к нему, очень смущенный своей забывчивостью и уверенный, что на этот раз наконец получу взбучку. Но хозяин и слышать не хотел об этих деньгах, как я ни уверял его, что они никоим образом не могут быть моими.
— Не знаю, что это за деньги, — отвечал он. — Будь это мои, я б уж, наверное, вспомнил, не так их у меня много.
— Да ведь они же ваши, — в отчаянии твердил я. — У меня никогда не бывает денег.
— У тебя нет ни эре? — переспросил он и задумчиво поглядел на меня. — И все же ты хочешь вернуть мне деньги? Ну, так и быть, поделим их поровну — тогда никому не будет обидно.
Ну что с ним поделаешь! Нелегко мне было перейти от постоянной самозащиты к защите другого, — так сказать, к защите человека от него же самого Это перевернуло все мои представления о жизни. Я уже начал было обрастать плотной броней, которая должна была оградить меня от окружающего мира, а теперь она только мешала мне: ум и сердце стремились доверчиво раскрыться, а укоренившееся недоверие, к великому моему стыду и досаде, удерживало меня. Да, нелегко мне было в ту пору. Я уже понимал, что жизнь нельзя строить на одном только недоверии или доверии, но как же найти правильный средний путь, не обижая ни себя самого, ни своего ближнего?
По вечерам я мог делать что хотел, но домой ходил редко, — у меня были свои горести и заботы, и мне не хотелось огорчать родных. Да я уже и отвык от своих домашних; их заботы не трогали меня и казались мелкими и ничтожными по сравнению с моими. Вот, к примеру, бабушка. Я считал, что жить с ней под одной крышей — большая радость; я не забыл еще, как мы любили ходить к ней в гости. А у нас в доме она была, оказывается, всем в тягость; и мать и сестры жаловались, что с ней слишком много возни, — она впала в детство, и ее ни на минуту нельзя было оставить без присмотра. Вдобавок она никак не могла наесться. Только все кончат обедать, как бабушка уже спрашивает, скоро ли ужин. Мать это очень обижало.
— Как будто мы и так не кормим ее досыта, — жаловалась она. — Ты только посмотри на нее: пришла к нам как ощипанная курица, а теперь похожа на толстую колбасу.
Это было верно. Бабушка, несмотря на свои восемьдесят три года, стала кругленькая и плотная, окрепла как растение, пересаженное с песчаной почвы в чернозем. Только голова у нее работала плохо. Как ни странно, она, видимо, совсем не вспоминала про дедушку, хотя отлично знала, что он живет один-одинешенек в пустом домишке. Ее даже как будто радовало, что ей здесь лучше, чем ему. А ведь он жертвовал собой ради нее и отказывал себе в самом необходимом.
Много удивительного было на свете. Теперь у меня было довольно времени, чтобы подумать, и я собирал все, что видел и слышал, как птица собирает корм в свое гнездо. Я пробудился от духовной спячки, в которой пребывал, задавленный непосильной работой у прежнего хозяина, и снова начал присматриваться к окружающему миру. Тяжелый период жизни, к счастью, миновал раньше, чем тупое равнодушие успело целиком завладеть мною; теперь, когда исчезли условия, породившие защитную броню равнодушия, исчезло и само равнодушие. «Лучше умереть, чем быть рабом», — говорят люди; но для раба еще есть в жизни надежда, а для мертвеца — нет.
Почти все лето я был предоставлен самому себе. Ум мой дремал, вернее сказать — я просто набирался сил. На деньги, которые хозяин с такой непонятной щедростью заставил меня взять, я купил у старьевщика подержанную гармонь. Уже много лет мечтал я обзавестись гармонью — с тех самых пор, как услышал игру пекаря Йенса Вестергора; он играл на празднике урожая, и под его музыку крестьяне так отплясывали, что их куртки взмокали от пота. В детстве стоило мне положить голову на подушку, как у меня в ушах начинал звучать какой-то марш, похожий на ритмичный топот множества ног, а когда я выгонял стадо на пастбище, мне часто казалось, что воздух наполнен звуками,— словно это пел солнечный свет. И сейчас еще в солнечные дни у меня в ушах начинает звучать музыка, хотя я не могу отличить один мотив от другого. Но тогда я твердо верил, что научусь играть, было бы только на чем.
В то лето почти все свободное время я сидел у себя в каморке и терзал гармошку, пытаясь сыграть на ней «Старец Ной» и «Ах, мой милый Августин». Окно каморки выходило на улицу, и я нарочно распахивал его настежь, чтобы прохожие могли наслаждаться моей игрой. Сколько радости доставляла мне гармошка! Я выжимал из нее каждую мелодию, какую только мог припомнить. Но у нее оказалось странное свойство: сколько я ни играл — все выходило не лучше, чем вначале. «Старца Ноя» и другие вещи я в первый раз сыграл ничуть не хуже, чем в десятый или двадцатый, а с басами у меня совсем ничего не выходило.
Тем не менее я был совершенно счастлив, пока сестры не начали издеваться надо мной и спрашивать, скоро ли меня примут в оркестр братьев Кофод. Соседей тоже сердила моя музыка, и они в насмешку говорили матери, что Ханс Даль завел музыкальною свинку.
Хозяин утешал меня:
— Играй на здоровье, только прикрывай окно,— есть люди, которым не по нутру, когда кто-нибудь счастлив.
Однако, хотя и не без сожаления, я продал гармошку, да еще с огромным убытком: она обошлась мне в три кроны, а выручил я за нее всего полторы. Но и этих денег оказалось вполне достаточно, чтобы предопределить мою судьбу на много лет вперед.
Я убедился наконец, что музыканта из меня не получится. Быть крестьянином я тоже не хотел. Оставался только один путь — изучить какое-нибудь ремесло. Отец рассвирепел, едва я заикнулся о том, что батрачество не сулит мне никакого будущего, но я отнесся к этому довольно равнодушно, — в Нексе я все равно не хотел оставаться, я жаждал вырваться отсюда. Георг уже сбежал от хозяина, у которого был в ученье, и теперь устроился в Рэнне подручным у бондаря. Показаться домой он не решался, но мне написал:
— Приезжай, я позабочусь о тебе и найду хорошее место.
К счастью, у меня были деньги — все те же полторы кроны. Как раз столько брал за проезд до Рэнне и обратно мясник Глиструп. Он каждую субботу ездил туда с мясом на базар.
Осенним утром, в половине второго, Глиструп подъехал к нашему дому и постучал в окно; я быстро оделся.
— Если у тебя есть деньги, выкладывай сразу,— сказал он, прежде чем позволил мне взобраться на телегу. — Братец твой до сих пор мне должен.
— Он, наверно, принесет деньги сегодня, когда придет встречать меня, — ответил я, обиженный за Георга.
Мясник рассмеялся.
— Ах, он поможет тебе подыскать место, так, что ли? Боюсь только, что он даже не явится. Ну да ладно, обойдемся и без него.
Знал ли я сам, кем хочу быть? Мне казалось, что это не имеет значения, — у бедняка ведь нет выбора, он должен лезть в первую попавшуюся мышиную нору. Я знал только, кем я больше быть не хочу. Конечно, я мечтал о счастливом будущем, но где его искать, я себе не представлял. Впрочем, я уже говорил, что это не имело значения, хорошо было уже то, что начиналась новая жизнь.
Георг не явился на базар встречать меня. Но место я все-таки нашел. Городские ремесленники бегали от воза к возу, прицениваясь к мясу; мы стали их расспрашивать, и нам указали старичка лет семидесяти, в очках и круглой шапочке, — это был Йеппе, сапожных дел мастер и бывший цеховой старшина; в ноябре у него должно было освободиться место ученика. Я никогда не думал сделаться сапожником и предпочел бы что-нибудь позначительнее. Но ничего другого не нашлось,
и я вынужден был залезть именно в эту мышиную нору. Я поступил в ученье к бывшему заседателю и старшине, сапожнику Йеппе Келлеру, проживавшему на Бакергаде. Будущее мое было предопределено на много лет вперед.
И вот — я сапожник! Уличные мальчишки узнали об этом чуть ли не раньше меня самого; все они, большие и маленькие, словно свора собак, бросались следом за мной, стоило мне выйти из дому. А мне то и дело приходилось бегать по разным поручениям. Сначала я, недолго думая, ввязывался в драку. Мать учила меня, что своего надо добиваться — все равно как, — а я хотел заставить уважать себя. Но мальчишек было слишком много — чуть только треснешь как следует одного, на тебя набрасывается целая орава. В драке могла пострадать моя одежда и обувь, которую я разносил по домам, а перспектива попасться на глаза заказчикам, когда ты лежишь на спине в сточной канаве, а на тебя сверху навалилось двое-трое мальчишек, тоже сулила мало радости.
Как-то раз, когда я вернулся в мастерскую после очередной стычки, ко мне, пыхтя, подошел старый хозяин.
— Опять с кем-то сцепился? — строго спросил он.
Как я уже говорил, мой хозяин был когда-то присяжным заседателем, и теперь он смотрел на меня через очки, как настоящий судья.
— Ни с кем я не сцепился, они сами ко мне полезли, — обиделся я.
— Ну да, это каждый может сказать. Не хотел бы, так не стал бы драться.
— Выходит, на него напасть не могут, что ли, —заступился за меня молодой мастер, сын хозяина. — И что ему, бедняге, делать, раз к нему пристают? Ты, отец, верно, забыл, как сам был учеником.
— Когда я был учеником, сапожников дразнил весь город, даже взрослые. Так то ведь было в столице. А он... — Хозяин погрозил мне палкой.
Я заплакал.
— Ну, поревел и хватит, черт возьми! — с жалостью сказал молодой хозяин.—Бери лучше с собой какое-нибудь оружие, ты имеешь полное право треснуть по затылку всякого, кто к тебе сунется.-—Он протянул мне старую железную подковку.
При первом же нападении я пустил в ход свое новое оружие — стукнул по голове одного мальчишку, да так, что у него перекосилось лицо и он судорожно замахал руками.
Эта картина так сильно врезалась мне в память, что я уже не мог отделаться от нее — во время работы у меня вдруг все падало из рук, я начинал судорожно вздрагивать и гримасничать.
— Какого черта ты дергаешься? Припадочный ты, что ли? — кричал молодой хозяин.,— Неужели и того беднягу корчило? Значит, так драться нельзя... А как же быть-то? Знаешь что, попробовал бы ты с ними по-хорошему.
В следующий раз я оставил подковку дома. Но когда мальчишки приблизились, я сунул руку за пазуху — это удержало их на расстоянии. Мы стояли и переругивались. Слово за слово, я разговорился с двумя-тремя, а потом уже не стоило большого труда подружиться с остальными; после этого они потребовали, чтобы я вступил в их компанию.
Итак, мальчишки оставили меня в покое, я добился мира, но дорогой ценой. Вечерами шайка носилась по глухим улицам, по задворкам и хулиганила; чтобы окончательно завоевать ее доверие, мне приходилось участвовать во всех выходках. Вот уж не думал я стать «уличным мальчишкой»!
Бедняки вообще питают глубокое уважение к культуре и всем ее проявлениям, они полны самого горячего желания приобщиться к ней. И хотя я, как и все дети бедняков, относился к обществу враждебно, с вызовом, я предпочел бы в общении с людьми быть вежливым и обходительным. Брань только ожесточала меня, но одно теплое слово делало чудеса. Стоило молодому хозяину с укоризной посмотреть на меня, и я несколько дней чувствовал себя несчастным.
В Рэнне, так же как и в Нексе, никто не отличался излишним трудолюбием. Правда, рабочий день тянулся бесконечно долго — с шести утра до восьми вечера, с коротким перерывом на обед, которого едва хватало на то, чтобы наскоро проглотить еду. Но чем дольше мы работали, тем медленнее двигалось дело. Четырнадцать часов — это очень длинный рабочий день, инстинкт самосохранения заставлял нас сбавлять темп. Нам казалось, что день никогда не кончится, а когда он все-таки кончался, было уже пора ложиться спать. В работе мы не находили ничего увлекательного. Теперь за половину этого времени успевают сделать куда больше, а о качестве и говорить не приходится.
Хотя мы обычно заканчивали в восемь часов, официального права на это мы не имели. Так, например, в субботу мы работали до поздней ночи, а в воскресенье утром к нам прибегали заказчики и требовали срочно починить обувь до обеда. Таким людям хозяин никогда не отказывал, потому что они платили наличными. Зато мы устраивали себе выходной по понедельникам: подмастерье принаряжался и уходил в город, старшие ученики посылали за четвертинкой водки и садились играть в карты.
Особенно трудно приходилось нам в воскресные дни летом: в мастерскую то и дело врывались заказчики, некоторые просто усаживались тут же и подгоняли нас. Молодой хозяин не выходил из своей комнаты, и я служил посредником между ним и заказчиками.
— Опять все сбесились! Опять ошалели! Всем сразу приспичило в лес идти! Ты объяснил, что я болен? Скажи Петеру, пусть как-нибудь залатает башмак тому буяну, а на неделе он его опять занесет, тогда и починим по-настоящему. А ботинки шведа Андерса начисть как следует, денек он проходит, а потом тоже починим. — Молодой хозяин чертыхался и с надеждой глядел на меня.
Но полученная в понедельник обувь могла преспокойно проваляться у нас всю неделю, а в следующее воскресенье повторялась та же история. Заказы вечно залеживались, потому что работали мы вяло, нехотя. Клиенты обижались и шли к другим сапожникам, но и там было то же самое. В конце концов они возвращались к нам.
Во всем городе только в одной мастерской дело было поставлено как следует; помещалась она на Сторегаде и принадлежала Хансену, который был женат на старшей дочери нашего хозяина. Работы там хватало субботу и в понедельник, но по вечерам у Хансена никогда не работали, даже под троицу, когда бывало особенно много заказов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18