но если даже и появлялась возможность получить постоянное место, я сам упускал ее. Видно, непоседливость и стремление к новому засели у меня в крови.
Одно время я работал в Нексе у тюремного смотрителя, который совмещал эту должность с ремеслом сапожника. Мастерская его помещалась на чердаке ратуши, как раз над камерами арестантов. Все вечера я проводил с Якобом, он обтесал мой доморощенный немецкий язык и научил меня правильному произношению. До чего же плодотворным было для меня это время! Якоба беспокоило мое здоровье, он таскал меня на прогулки, в хорошую погоду мы забирались очень далеко, а по пути он учил меня; феноменальная память Якоба заменяла нам учебник. Иногда он говорил со мной на философские темы, занимавшие его в то время, а когда почему-либо был недоволен мною, то переходил от беседы к длинным поучениям и вколачивал их в меня, барабаня костяшками пальцев по моему плечу.
Многое из того, что накопилось во мне от упорного, но беспорядочного чтения и что до сих пор бесполезно хранила моя память, теперь пришло в движение. Мое сознание напоминало мировое пространство, где одно за другим образовывались небесные тела. Да, хорошее это было время, и я чувствовал себя очень счастливым.
И все же чего-то мне здесь недоставало; меня вдруг потянуло к друзьям в Дом Высшей народной школы, и я, уложив свои пожитки, отправился в Рэнне. Мать изругала меня, когда я зашел попрощаться и взять свое белье: дескать, куда это годится, удирать с хорошего места. Я возразил, что Георг удирает куда чаще.
— Так то Георг, а то ты. Он может делать что захочет.
В Рэнне я сразу же нашел работу у одного сапожника, который пообещал, если мы поладим друг с другом, оставить меня подмастерьем. Он занимал видное положение в одной из религиозных сект города, где был не то апостолом, не то пастырем или еще кем-то в этом роде; по воскресеньям, облачившись в красную ризу, он произносил проповеди и топтался перед алтарем. Он постоянно напоминал, что получает за это деньги; очень скоро я понял, что именно он имел в виду, говоря: «Если мы поладим друг с другом», — это означало просто: «Если ты примкнешь к секте».
— У нас бывает немало красивых девушек, — уговаривал он меня. Или рассуждал так: — Вот ты, говорят, вечно сидишь над книгами, и еще я слышал, что ты красноречив. Иди к нам, не пожалеешь.
Доводы его возмущали меня, и я не преминул сказать ему об этом.
— Поистине, ты обладаешь и верой и красноречием,— заявил он и поглядел на меня с нежностью и восхищением. — Смутил ты меня! Но ты непременно должен прийти к нам.
Он немного косил глазами, и это придавало его лицу добродушное выражение, которое совсем или почти совсем не соответствовало его истинному нраву.
— Да, но я ведь вольнодумец, — ответил я почти вызывающе, — все так говорят.
— Все равно, у тебя есть вера и гнев, потрясающий сердца, а это как раз то, что нужно. Я тебе признаюсь.— Он перегнулся через верстак и доверительно зашептал мне на ухо: — Во мне слишком мало гнева, и многие в нашей общине недовольны мной. А в тебе гнев есть.
Все это выглядело довольно заманчиво: может, тут-то и кроется возможность приобщиться к духовной жизни, хотя бы до некоторой степени. Верил ли я всерьез, что приобщаться к духовной жизни — это значит делать ритмические движения под звуки органа, облачившись в красное одеяние и повернувшись спиной к толпе духовно оскудевших людей, которые за неимением лучшего ищут здесь душевного возбуждения? И разве смог бы я заставить себя проделывать все эти фокусы? Трепать языком и городить, как бы в состоянии величайшего экстаза, бессмысленный вздор?
Хозяин во всяком случае думал именно так, он даже и не сомневался, что со временем я достигну высшего звания в секте общины, звания пресвитера.
— Смотри только не превратись в постника, — предостерегал он. — Девушками ты не увлекаешься, смеяться не смеешься. Кто хочет подать пример другим, тот и сам должен любить жизнь. И пошутить надо уметь.
Шутить он действительно умел. Если ему не дано было потрясать сердца гневными обличениями, то рассмешить он мог.
А я был постником, я сам это понимал. В Доме Высшей народной школы, ради которого я, собственно, и вернулся в город, я до сих пор даже не показывался. Мы ходили вместе с хозяином на собрания сектантов, но веселей мне от этого не становилось. Со мной происходило что-то неладное, началась тоска, настроение, непонятно почему, было прескверное. И жизнь казалась мне слишком тяжелой, и мир ничтожным, а сам я и вовсе никудышным.
Однажды, когда я окончательно раскис, в мастерской появился мой брат. Он работал в Хасле, но его выгнали, а может, он и сам ушел, не знаю. Как бы то ни было, он проста сиял от радости, что опять стал свободным человеком. Вот кто умел находить в жизни светлые стороны!
— Поедем со мной, — предложил он. — Я сейчас при деньгах, и погода хорошая.
— Полагается за две недели предупреждать об уходе, да и работа у меня недоделана, — отказывался я.
— Наплевать, пошли. Ты только посмотри, какое солнце.
Я никогда не мог устоять перед его уговорами, и бес бродяжничества мгновенно овладел мной.
— Дайте мне расчет, — сказал я хозяину, когда он заглянул в мастерскую, чтобы посмотреть, как у меня подвигается работа: я должен был к вечеру закончить белые туфли для подвенечного наряда.
— Да ты что, спятил? — рассвирепел хозяин. — Ты ведь только что взялся за туфли! И потом, ты обязан предупредить меня за две недели. Я пожалуюсь, и ты пойдешь под суд.
Он был вне себя.
— Дайте мне расчет, — упрямо повторил я.
Наконец хозяин, после того как я пообещал вернуться через некоторое время, сдался и пошел в город раздобывать деньги. Мое жалование, накопившееся за несколько месяцев, достигло огромной суммы: я получил на руки около тридцати крон. Хозяин огорченно посмотрел мне вслед, когда я вышел из мастерской; не знаю, что более удручало его — необходимость выплатить мне такую сумму или мысль о том, что нашей совместной работе во славу божью, по-видимому, пришел конец.
Но Георг радовался от души.
— У меня денег столько же. Ну и кутнем мы с тобой,— говорил он, ласково глядя на меня.— Ведь ты уже подмастерье, а мы до сих пор ни разу вместе не выпили. Я знаю тут одного человека... ты подожди меня здесь!
Он исчез, оставив меня посреди улицы, и вскоре подъехал в коляске, запряженной лошадью.
— Ну, теперь мы исколесим весь остров, побываем у моих дружков, а напоследок завернем в Окиркебю, это в глубине острова. Там живет одна девушка, я бы не прочь ее повидать, очень уж она мне по душе.
Мы поехали на север, в Хасле, там у Георга были приятели, — пусть они увидят нас в «собственном» экипаже. Знакомые оказались веселыми, беззаботными парнями, под стать самому Георгу, и больше мы в этот день никуда не поехали. На следующее утро двое из парней, уступая настойчивым просьбам Георга, отправились вместе с нами.
— Вы только взгляните на мою новую коляску,— говорил он.
По дороге мы не раз останавливались.
— Не мешало бы напоить лошадку, — заявляли они возле каждого кабака.
Со всеми людьми, которые попадались в кабачке, Георг с первого слова становился другом-приятелем и начинал говорить им «ты». И всех мы забирали с собой. Когда мы вечером подъехали к Алинге, в нашей маленькой коляске сидело семь человек. Я от души радовался. Хорошо было хоть раз в жизни послать все к чертям и повеселиться всласть. Когда мы поздно вечером укладывались спать в каком-то трактире, я был в превосходном настроении и — кажется, первый раз в жизни — немножко под хмельком.
Но Георг был мрачен. Таким мрачным я его еще никогда не видел. Он, не раздеваясь, сидел на краю постели и смотрел в одну точку.
— Ну как нам отделаться от них? — вслух размышлял он. — Ведь они теперь будут таскаться за нами по всему острову. Слушай, ты бы не мог сказать им, чтобы они убирались отсюда? Все равно ты их терпеть не можешь, это же сразу видно.
Но я отказался.
— Нет уж, выпутывайся сам; ты ведь их пригласил,— смеясь, ответил я.
— Да, тебе хорошо зубы скалить, а какого черта они к нам привязались? Стой, я придумал, что делать: мы смоемся ночью, ты только помалкивай!
— А платить кто будет?
— Я заплачу слуге, за двоих конечно.
Среди ночи Георг разбудил меня, и мы поехали дальше. Как он там расплатился, я не знаю, во всяком случае эта история не имела для меня никаких неприятных последствий.
Восточную часть острова Георг знал хуже, и мы добрались до Нексе только под вечер.
Когда наша коляска подъехала к дому, все кинулись к окнам; мать высоко подняла младшую сестренку, нашего «поскребышка», — пусть и она посмотрит.
Сестренке шел всего второй год. Это была крепенькая толстушка, никто бы не сказал, что она появилась на свет в то время, когда, собственно говоря, трудно было ожидать, что у матери родятся еще дети.
— Нас, верно, накормят ужином, — говорил Георг по пути. — А потом мы пригласим отца в трактир.
Но отец расхохотался нам в лицо: он не собирается принимать приглашения от таких сопляков, которые вдобавок ко всему — это же курам насмех! — приехали в чужой коляске, словно важные господа. Он сказал, что не дело выкидывать такие штучки, да еще в будний день, и повернулся к нам спиной. Мать огорчилась, а мы скоро распрощались и поехали дальше. В гостинице нас тоже приняли как-то странно и потребовали, чтобы мы заплатили вперед.
— Завтра утром вы меня, вероятно, не застанете,— елейным голосом сказала хозяйка. — Если господа не возражают, я попросила бы заплатить сейчас.
— Слышал? Она назвала нас господами! — гордо заметил Георг.
— Она просто издевалась над нами, вот что я слышал.
— Ну, ты во всем видишь только плохое, — нахмурился он.
Сначала мы собирались объехать весь остров, но прогулку по южной части пришлось отложить до следующего раза. Проснувшись утром, я увидел, что Георг сидит на постели и встряхивает пустой кошелек.
— У тебя сколько осталось? — быстро спросил он. Я подсчитал. Оказалось около двадцати эре.
— Ну, и у меня столько же. Самое время поворачивать оглобли.
Мы поехали по дороге, пересекавшей остров. Остановились только в Окиркебю: Георгу вздумалось навестить «тестя с тещей».
— Если я минут через пятнадцать не вернусь, значит все в порядке, можешь смело заходить.
Но вернулся он довольно скоро и сказал, что никого нет дома. При этом он почему-то глядел в сторону.
Мы здорово проголодались и поспешили обратно в Рэнне.
— Там мы всегда найдем какой-нибудь выход,— решил Георг.
Не знаю, что он имел в виду, ведь в Рэнне у нас не было теперь ни квартиры, ни работы. Я так и сказал ему.
— Что верно, то верно, и не будь с тобой меня, тогда... Но у того, кто умеет устраиваться в жизни, всегда найдется выход. Скажи спасибо, что ты со мной,
Однако, не доезжая до Рэнне, он вдруг остановил лошадь: он вспомнил, что у него есть знакомый на заводе в Рабекке.
— Загляну-ка я к нему.
— А коляска?
— А коляску отдашь ты. — Он сунул вожжи мне в руки. — И скажи, что я потом зайду расплачусь.
Но мне это вовсе не улыбалось.
— Ведь коляску-то брал ты?
— Ну так что ж из этого? А впрочем, если не хочешь, давай оставим ее здесь, лошадь и сама найдет дорогу. — И он зашагал по полю.
Я выпрыгнул из коляски и пошел в противоположную сторону; отдавать коляску и краснеть за бессовестного Георга я не имел ни малейшего желания. Пройдя несколько шагов, я прыгнул в придорожную канаву и спрятался за кустом. Я видел, как Георг шел по полю, уже выкинув из головы и меня, и лошадь, и коляску. Он шагал бодро, не оглядываясь, сбивал палкой головки цветов и, наверно, весело насвистывал. Тогда я выбрался из канавы, сел в коляску и поехал в Рэнне. Не могу сказать, чтобы все .это было очень приятным делом.
На моем месте уже работал другой, и я опять оказался свободным. К счастью, каморка на чердаке тоже была свободна: в ней просто никто не хотел жить — говорили, что там полно клопов. Никаких клопов я там не видел и провел в этой каморке лучшие часы своей жизни, сражаясь с думами и непонятными книгами.
Сколько раз я запутывался, топтался на месте с тем же чувством безысходности, с каким когда-то, маленький и тщедушный, возил в непроглядной тьме тяжелую тачку с навозом по узенькой доске. Но здесь я не увязал все глубже и глубже оттого, что старался изо всех сил,— ведь мозг человеческий работает совсем по-другому. Человек может стать в тупик перед обыкновенной тачкой, не будучи в состоянии даже сдвинуть ее, и вдруг разом справляется не только с ней, но и со всеми остальными делами. Иногда ум возится с какой-нибудь задачей, как мышь с яйцом, — крутит, ворочает, вскакивает наверх, скатывается кубарем, пока наконец яйцо не разобьется и тут уж его приходится немедля съесть. Но бывает и так, что вдруг, словно по волшебству,— раз! — и готово: решение найдено. Вообще работать головой очень увлекательно. Если начистить ботинки, заблестят только они сами; но когда мой ум освещал один-единственный предмет, связывал его с другим, наполнял его жизнью — все кругом оживало и светилось.
Я снова уютно устроился на своем чердаке со скошенными стенами, хотя меня несколько смущало сознание, что лучше всего я чувствую себя именно в одиночестве. Веселиться в обществе я не умел; даже если мне случалось с самыми лучшими намерениями проникнуть в какую-нибудь компанию, я как-то незаметно выскальзывал из нее, точно инородное тело, и вдруг снова оказывался в одиночестве.
Нельзя сказать, чтобы это огорчало меня. Я вернулся к прежнему образу жизни, время от времени подрабатывал в мастерских, кое-что чинил на дому и — читал. По субботним вечерам я ходил в Дом Высшей народной школы на лекции и доклады, остальное время сидел в своей каморке. Изредка, после очередного увольнения, забегал Георг и просился переночевать.
— Чего ради ты корчишь из себя паиньку? — говорил он, заметив, как туго у меня с едой и деньгами. — Ты ведь еще бедней, чем я, у тебя даже знакомой кухарки нет, которая бы тебя подкармливала.
Он не задерживался у меня — со мной ему было не очень-то весело. Да и я не скучал без него, как вообще не скучал без людей. В те времена я еще не чувствовал себя одиноким, — вероятно, это приходит с годами.
Чем тесней становятся границы твоего внутреннего мира, тем больше ищешь чисто внешнего общения. А в то время я совсем не интересовался отдельными! людьми, я скорбел за все человечество. И предпочитал оставаться наедине со своей мировой скорбью.
Меня считали просто-напросто бездельником; я это знал. Если не кормит ремесло, которому тебя выучили, надо работать в порту или уходить в море. А тут человек ничего не делает, читает книги и живет впроголодь. Я не без удовольствия замечал, что люди жалеют меня куда меньше, чем я сам жалею их и весь мир.
Даже Карен Хольм, заведующая Домом Высшей народной школы, осуждала мой образ жизни.
— Ты все худеешь, кашляешь, наверно у тебя нет ни еды, ни дров. — Она приглашала меня бывать у них и обедать с другими мальчиками. — Заодно подышишь свежим воздухом, слишком уж ты много сидишь взаперти. А заплатишь за это потом, когда выбьешься на дорогу. Мы все верим в тебя!
— А как же! Ведь он у нас счастливчик, — заметил молодой каменотес, Якоб Могенсен.
Я никак не мог назвать себя счастливчиком, но слышать это тем не менее было приятно. Самолюбие и мещанская щепетильность боролись во мне с голодом; с тех пор как я начал ползать, я сам зарабатывал свой хлеб, а получать его как подаяние, из чужих рук, не желал. Страх, что тебя будут кормить из милости, в те времена глубоко укоренился в сердцах бедняков; даже если человек работал, он все равно думал, что получает хлеб по милости тех, кому лучше живется.
Я продолжал кое-как перебиваться. Под Новый год Карен Хольм сообщила мне, что Высшей народной школе в Эстермари требуется истопник до конца зимы. Школа предоставит стол и квартиру, кроме того, мне разрешат посещать занятия.
По правде говоря, мне не очень хотелось расставаться с моей бедной каморкой и с моим отшельническим житьем, но я понял из слов Карен, что от этого предложения нельзя отказываться. Уже много времени спустя я догадался, что должность истопника была только предлогом, — во всяком случае топить печи мне так и не пришлось.
Очень скоро я втянулся в школьную жизнь. Преподавание здесь, правда, никуда не годилось; на всю школу был только один настоящий учитель — сам директор. Другим учителем был разорившийся хуторянин из южной Ютландии, до школы он одно время служил кладовщиком в потребительской кооперации. Теперь он зимой преподавал всеобщую историю и мировую литературу в нескольких школах, а летом служил коммивояжером, сбывая маргарин и искусственные удобрения. Будучи уроженцем «отторгнутой земли», лежащей к югу от Королевской реки, он как бы олицетворял связь между школой и остальным миром.
«Этот вопрос необходимо рассмотреть в мировом масштабе»,— то и дело повторял он на уроках, которые в расписании именовались лекциями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Одно время я работал в Нексе у тюремного смотрителя, который совмещал эту должность с ремеслом сапожника. Мастерская его помещалась на чердаке ратуши, как раз над камерами арестантов. Все вечера я проводил с Якобом, он обтесал мой доморощенный немецкий язык и научил меня правильному произношению. До чего же плодотворным было для меня это время! Якоба беспокоило мое здоровье, он таскал меня на прогулки, в хорошую погоду мы забирались очень далеко, а по пути он учил меня; феноменальная память Якоба заменяла нам учебник. Иногда он говорил со мной на философские темы, занимавшие его в то время, а когда почему-либо был недоволен мною, то переходил от беседы к длинным поучениям и вколачивал их в меня, барабаня костяшками пальцев по моему плечу.
Многое из того, что накопилось во мне от упорного, но беспорядочного чтения и что до сих пор бесполезно хранила моя память, теперь пришло в движение. Мое сознание напоминало мировое пространство, где одно за другим образовывались небесные тела. Да, хорошее это было время, и я чувствовал себя очень счастливым.
И все же чего-то мне здесь недоставало; меня вдруг потянуло к друзьям в Дом Высшей народной школы, и я, уложив свои пожитки, отправился в Рэнне. Мать изругала меня, когда я зашел попрощаться и взять свое белье: дескать, куда это годится, удирать с хорошего места. Я возразил, что Георг удирает куда чаще.
— Так то Георг, а то ты. Он может делать что захочет.
В Рэнне я сразу же нашел работу у одного сапожника, который пообещал, если мы поладим друг с другом, оставить меня подмастерьем. Он занимал видное положение в одной из религиозных сект города, где был не то апостолом, не то пастырем или еще кем-то в этом роде; по воскресеньям, облачившись в красную ризу, он произносил проповеди и топтался перед алтарем. Он постоянно напоминал, что получает за это деньги; очень скоро я понял, что именно он имел в виду, говоря: «Если мы поладим друг с другом», — это означало просто: «Если ты примкнешь к секте».
— У нас бывает немало красивых девушек, — уговаривал он меня. Или рассуждал так: — Вот ты, говорят, вечно сидишь над книгами, и еще я слышал, что ты красноречив. Иди к нам, не пожалеешь.
Доводы его возмущали меня, и я не преминул сказать ему об этом.
— Поистине, ты обладаешь и верой и красноречием,— заявил он и поглядел на меня с нежностью и восхищением. — Смутил ты меня! Но ты непременно должен прийти к нам.
Он немного косил глазами, и это придавало его лицу добродушное выражение, которое совсем или почти совсем не соответствовало его истинному нраву.
— Да, но я ведь вольнодумец, — ответил я почти вызывающе, — все так говорят.
— Все равно, у тебя есть вера и гнев, потрясающий сердца, а это как раз то, что нужно. Я тебе признаюсь.— Он перегнулся через верстак и доверительно зашептал мне на ухо: — Во мне слишком мало гнева, и многие в нашей общине недовольны мной. А в тебе гнев есть.
Все это выглядело довольно заманчиво: может, тут-то и кроется возможность приобщиться к духовной жизни, хотя бы до некоторой степени. Верил ли я всерьез, что приобщаться к духовной жизни — это значит делать ритмические движения под звуки органа, облачившись в красное одеяние и повернувшись спиной к толпе духовно оскудевших людей, которые за неимением лучшего ищут здесь душевного возбуждения? И разве смог бы я заставить себя проделывать все эти фокусы? Трепать языком и городить, как бы в состоянии величайшего экстаза, бессмысленный вздор?
Хозяин во всяком случае думал именно так, он даже и не сомневался, что со временем я достигну высшего звания в секте общины, звания пресвитера.
— Смотри только не превратись в постника, — предостерегал он. — Девушками ты не увлекаешься, смеяться не смеешься. Кто хочет подать пример другим, тот и сам должен любить жизнь. И пошутить надо уметь.
Шутить он действительно умел. Если ему не дано было потрясать сердца гневными обличениями, то рассмешить он мог.
А я был постником, я сам это понимал. В Доме Высшей народной школы, ради которого я, собственно, и вернулся в город, я до сих пор даже не показывался. Мы ходили вместе с хозяином на собрания сектантов, но веселей мне от этого не становилось. Со мной происходило что-то неладное, началась тоска, настроение, непонятно почему, было прескверное. И жизнь казалась мне слишком тяжелой, и мир ничтожным, а сам я и вовсе никудышным.
Однажды, когда я окончательно раскис, в мастерской появился мой брат. Он работал в Хасле, но его выгнали, а может, он и сам ушел, не знаю. Как бы то ни было, он проста сиял от радости, что опять стал свободным человеком. Вот кто умел находить в жизни светлые стороны!
— Поедем со мной, — предложил он. — Я сейчас при деньгах, и погода хорошая.
— Полагается за две недели предупреждать об уходе, да и работа у меня недоделана, — отказывался я.
— Наплевать, пошли. Ты только посмотри, какое солнце.
Я никогда не мог устоять перед его уговорами, и бес бродяжничества мгновенно овладел мной.
— Дайте мне расчет, — сказал я хозяину, когда он заглянул в мастерскую, чтобы посмотреть, как у меня подвигается работа: я должен был к вечеру закончить белые туфли для подвенечного наряда.
— Да ты что, спятил? — рассвирепел хозяин. — Ты ведь только что взялся за туфли! И потом, ты обязан предупредить меня за две недели. Я пожалуюсь, и ты пойдешь под суд.
Он был вне себя.
— Дайте мне расчет, — упрямо повторил я.
Наконец хозяин, после того как я пообещал вернуться через некоторое время, сдался и пошел в город раздобывать деньги. Мое жалование, накопившееся за несколько месяцев, достигло огромной суммы: я получил на руки около тридцати крон. Хозяин огорченно посмотрел мне вслед, когда я вышел из мастерской; не знаю, что более удручало его — необходимость выплатить мне такую сумму или мысль о том, что нашей совместной работе во славу божью, по-видимому, пришел конец.
Но Георг радовался от души.
— У меня денег столько же. Ну и кутнем мы с тобой,— говорил он, ласково глядя на меня.— Ведь ты уже подмастерье, а мы до сих пор ни разу вместе не выпили. Я знаю тут одного человека... ты подожди меня здесь!
Он исчез, оставив меня посреди улицы, и вскоре подъехал в коляске, запряженной лошадью.
— Ну, теперь мы исколесим весь остров, побываем у моих дружков, а напоследок завернем в Окиркебю, это в глубине острова. Там живет одна девушка, я бы не прочь ее повидать, очень уж она мне по душе.
Мы поехали на север, в Хасле, там у Георга были приятели, — пусть они увидят нас в «собственном» экипаже. Знакомые оказались веселыми, беззаботными парнями, под стать самому Георгу, и больше мы в этот день никуда не поехали. На следующее утро двое из парней, уступая настойчивым просьбам Георга, отправились вместе с нами.
— Вы только взгляните на мою новую коляску,— говорил он.
По дороге мы не раз останавливались.
— Не мешало бы напоить лошадку, — заявляли они возле каждого кабака.
Со всеми людьми, которые попадались в кабачке, Георг с первого слова становился другом-приятелем и начинал говорить им «ты». И всех мы забирали с собой. Когда мы вечером подъехали к Алинге, в нашей маленькой коляске сидело семь человек. Я от души радовался. Хорошо было хоть раз в жизни послать все к чертям и повеселиться всласть. Когда мы поздно вечером укладывались спать в каком-то трактире, я был в превосходном настроении и — кажется, первый раз в жизни — немножко под хмельком.
Но Георг был мрачен. Таким мрачным я его еще никогда не видел. Он, не раздеваясь, сидел на краю постели и смотрел в одну точку.
— Ну как нам отделаться от них? — вслух размышлял он. — Ведь они теперь будут таскаться за нами по всему острову. Слушай, ты бы не мог сказать им, чтобы они убирались отсюда? Все равно ты их терпеть не можешь, это же сразу видно.
Но я отказался.
— Нет уж, выпутывайся сам; ты ведь их пригласил,— смеясь, ответил я.
— Да, тебе хорошо зубы скалить, а какого черта они к нам привязались? Стой, я придумал, что делать: мы смоемся ночью, ты только помалкивай!
— А платить кто будет?
— Я заплачу слуге, за двоих конечно.
Среди ночи Георг разбудил меня, и мы поехали дальше. Как он там расплатился, я не знаю, во всяком случае эта история не имела для меня никаких неприятных последствий.
Восточную часть острова Георг знал хуже, и мы добрались до Нексе только под вечер.
Когда наша коляска подъехала к дому, все кинулись к окнам; мать высоко подняла младшую сестренку, нашего «поскребышка», — пусть и она посмотрит.
Сестренке шел всего второй год. Это была крепенькая толстушка, никто бы не сказал, что она появилась на свет в то время, когда, собственно говоря, трудно было ожидать, что у матери родятся еще дети.
— Нас, верно, накормят ужином, — говорил Георг по пути. — А потом мы пригласим отца в трактир.
Но отец расхохотался нам в лицо: он не собирается принимать приглашения от таких сопляков, которые вдобавок ко всему — это же курам насмех! — приехали в чужой коляске, словно важные господа. Он сказал, что не дело выкидывать такие штучки, да еще в будний день, и повернулся к нам спиной. Мать огорчилась, а мы скоро распрощались и поехали дальше. В гостинице нас тоже приняли как-то странно и потребовали, чтобы мы заплатили вперед.
— Завтра утром вы меня, вероятно, не застанете,— елейным голосом сказала хозяйка. — Если господа не возражают, я попросила бы заплатить сейчас.
— Слышал? Она назвала нас господами! — гордо заметил Георг.
— Она просто издевалась над нами, вот что я слышал.
— Ну, ты во всем видишь только плохое, — нахмурился он.
Сначала мы собирались объехать весь остров, но прогулку по южной части пришлось отложить до следующего раза. Проснувшись утром, я увидел, что Георг сидит на постели и встряхивает пустой кошелек.
— У тебя сколько осталось? — быстро спросил он. Я подсчитал. Оказалось около двадцати эре.
— Ну, и у меня столько же. Самое время поворачивать оглобли.
Мы поехали по дороге, пересекавшей остров. Остановились только в Окиркебю: Георгу вздумалось навестить «тестя с тещей».
— Если я минут через пятнадцать не вернусь, значит все в порядке, можешь смело заходить.
Но вернулся он довольно скоро и сказал, что никого нет дома. При этом он почему-то глядел в сторону.
Мы здорово проголодались и поспешили обратно в Рэнне.
— Там мы всегда найдем какой-нибудь выход,— решил Георг.
Не знаю, что он имел в виду, ведь в Рэнне у нас не было теперь ни квартиры, ни работы. Я так и сказал ему.
— Что верно, то верно, и не будь с тобой меня, тогда... Но у того, кто умеет устраиваться в жизни, всегда найдется выход. Скажи спасибо, что ты со мной,
Однако, не доезжая до Рэнне, он вдруг остановил лошадь: он вспомнил, что у него есть знакомый на заводе в Рабекке.
— Загляну-ка я к нему.
— А коляска?
— А коляску отдашь ты. — Он сунул вожжи мне в руки. — И скажи, что я потом зайду расплачусь.
Но мне это вовсе не улыбалось.
— Ведь коляску-то брал ты?
— Ну так что ж из этого? А впрочем, если не хочешь, давай оставим ее здесь, лошадь и сама найдет дорогу. — И он зашагал по полю.
Я выпрыгнул из коляски и пошел в противоположную сторону; отдавать коляску и краснеть за бессовестного Георга я не имел ни малейшего желания. Пройдя несколько шагов, я прыгнул в придорожную канаву и спрятался за кустом. Я видел, как Георг шел по полю, уже выкинув из головы и меня, и лошадь, и коляску. Он шагал бодро, не оглядываясь, сбивал палкой головки цветов и, наверно, весело насвистывал. Тогда я выбрался из канавы, сел в коляску и поехал в Рэнне. Не могу сказать, чтобы все .это было очень приятным делом.
На моем месте уже работал другой, и я опять оказался свободным. К счастью, каморка на чердаке тоже была свободна: в ней просто никто не хотел жить — говорили, что там полно клопов. Никаких клопов я там не видел и провел в этой каморке лучшие часы своей жизни, сражаясь с думами и непонятными книгами.
Сколько раз я запутывался, топтался на месте с тем же чувством безысходности, с каким когда-то, маленький и тщедушный, возил в непроглядной тьме тяжелую тачку с навозом по узенькой доске. Но здесь я не увязал все глубже и глубже оттого, что старался изо всех сил,— ведь мозг человеческий работает совсем по-другому. Человек может стать в тупик перед обыкновенной тачкой, не будучи в состоянии даже сдвинуть ее, и вдруг разом справляется не только с ней, но и со всеми остальными делами. Иногда ум возится с какой-нибудь задачей, как мышь с яйцом, — крутит, ворочает, вскакивает наверх, скатывается кубарем, пока наконец яйцо не разобьется и тут уж его приходится немедля съесть. Но бывает и так, что вдруг, словно по волшебству,— раз! — и готово: решение найдено. Вообще работать головой очень увлекательно. Если начистить ботинки, заблестят только они сами; но когда мой ум освещал один-единственный предмет, связывал его с другим, наполнял его жизнью — все кругом оживало и светилось.
Я снова уютно устроился на своем чердаке со скошенными стенами, хотя меня несколько смущало сознание, что лучше всего я чувствую себя именно в одиночестве. Веселиться в обществе я не умел; даже если мне случалось с самыми лучшими намерениями проникнуть в какую-нибудь компанию, я как-то незаметно выскальзывал из нее, точно инородное тело, и вдруг снова оказывался в одиночестве.
Нельзя сказать, чтобы это огорчало меня. Я вернулся к прежнему образу жизни, время от времени подрабатывал в мастерских, кое-что чинил на дому и — читал. По субботним вечерам я ходил в Дом Высшей народной школы на лекции и доклады, остальное время сидел в своей каморке. Изредка, после очередного увольнения, забегал Георг и просился переночевать.
— Чего ради ты корчишь из себя паиньку? — говорил он, заметив, как туго у меня с едой и деньгами. — Ты ведь еще бедней, чем я, у тебя даже знакомой кухарки нет, которая бы тебя подкармливала.
Он не задерживался у меня — со мной ему было не очень-то весело. Да и я не скучал без него, как вообще не скучал без людей. В те времена я еще не чувствовал себя одиноким, — вероятно, это приходит с годами.
Чем тесней становятся границы твоего внутреннего мира, тем больше ищешь чисто внешнего общения. А в то время я совсем не интересовался отдельными! людьми, я скорбел за все человечество. И предпочитал оставаться наедине со своей мировой скорбью.
Меня считали просто-напросто бездельником; я это знал. Если не кормит ремесло, которому тебя выучили, надо работать в порту или уходить в море. А тут человек ничего не делает, читает книги и живет впроголодь. Я не без удовольствия замечал, что люди жалеют меня куда меньше, чем я сам жалею их и весь мир.
Даже Карен Хольм, заведующая Домом Высшей народной школы, осуждала мой образ жизни.
— Ты все худеешь, кашляешь, наверно у тебя нет ни еды, ни дров. — Она приглашала меня бывать у них и обедать с другими мальчиками. — Заодно подышишь свежим воздухом, слишком уж ты много сидишь взаперти. А заплатишь за это потом, когда выбьешься на дорогу. Мы все верим в тебя!
— А как же! Ведь он у нас счастливчик, — заметил молодой каменотес, Якоб Могенсен.
Я никак не мог назвать себя счастливчиком, но слышать это тем не менее было приятно. Самолюбие и мещанская щепетильность боролись во мне с голодом; с тех пор как я начал ползать, я сам зарабатывал свой хлеб, а получать его как подаяние, из чужих рук, не желал. Страх, что тебя будут кормить из милости, в те времена глубоко укоренился в сердцах бедняков; даже если человек работал, он все равно думал, что получает хлеб по милости тех, кому лучше живется.
Я продолжал кое-как перебиваться. Под Новый год Карен Хольм сообщила мне, что Высшей народной школе в Эстермари требуется истопник до конца зимы. Школа предоставит стол и квартиру, кроме того, мне разрешат посещать занятия.
По правде говоря, мне не очень хотелось расставаться с моей бедной каморкой и с моим отшельническим житьем, но я понял из слов Карен, что от этого предложения нельзя отказываться. Уже много времени спустя я догадался, что должность истопника была только предлогом, — во всяком случае топить печи мне так и не пришлось.
Очень скоро я втянулся в школьную жизнь. Преподавание здесь, правда, никуда не годилось; на всю школу был только один настоящий учитель — сам директор. Другим учителем был разорившийся хуторянин из южной Ютландии, до школы он одно время служил кладовщиком в потребительской кооперации. Теперь он зимой преподавал всеобщую историю и мировую литературу в нескольких школах, а летом служил коммивояжером, сбывая маргарин и искусственные удобрения. Будучи уроженцем «отторгнутой земли», лежащей к югу от Королевской реки, он как бы олицетворял связь между школой и остальным миром.
«Этот вопрос необходимо рассмотреть в мировом масштабе»,— то и дело повторял он на уроках, которые в расписании именовались лекциями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18