Я громко плакал от жалости к себе, руки, потрескавшиеся и мокрые, невыносимо ныли от холода, кашель душил меня. Потом в дверях конюшни появлялся Петер Дам, он зорко вглядывался в темноту, уходил, чтобы натянуть высокие сапоги, а затем возвращался на двор. Какое это счастье, когда кто-нибудь помогает тебе в беде!
— Больно ты много накладываешь, — говорил он и, сам взявшись за тачку, поворачивал ее стоймя, так что весь навоз сразу вываливался через колесо в яму.
В этом и заключался весь фокус, чтобы вывалить навоз не через борт тачки — тогда он падал рядом с ямой и приходилось делать двойную работу, — а опрокинуть тачку через колесо. У меня так не выходило — не хватало ни сил, ни роста, да и сам я слишком мало весил, чтобы удержать полную тачку, поставленную на колесо. Частенько тачка перетягивала меня и срывалась в яму, так что я сам едва не летел вслед за ней. Тогда вся работа останавливалась, Анна и Бенгта кричали, что в коровнике грязно и нельзя доить, я не успевал вовремя накормить скотину и вообще ничего не успевал.
Только я было приноровился к этой работе и стал понемножку управляться с ней, как хозяину пришло в голову смешивать конский и коровий навоз. Он где-то вычитал, что это очень выгодно и что удобрение от этого становится вдвое лучше. Через яму перебросили две доски, по которым мне приходилось теперь возить груженую тачку то из конюшни, то из хлева. Тут возникала новая трудность: когда я вез тачку по доскам, колесо частенько вклинивалось между ними, и доски разъезжались в стороны. А сохранить равновесие на одной доске оказывалось невозможным — она была слишком узка. Доски не были скреплены между собой, и, чуть только ступишь на них, начинали ходить ходуном. Тачка вихляла из стороны в сторону и нередко, вырвавшись из моих рук, исчезала в яме,— тогда я падал на доски и крепко хватался за них, чтобы не полететь вслед за тачкой. Тут поднималась страшная суматоха: во двор выбегал полусонный хозяин и начинал ругаться, на все три хлева вешали фонари, приносили пожарную лестницу и клали ее поперек ямы, — после этого тачку медленно, с трудом вытаскивали из навозной жижи. Один раз хозяин особенно рассвирепел, он отшвырнул меня в сторону и сам взялся за тачку: пусть, мол, этот сопляк поучится, как легко и быстро можно убрать навоз! Он доверху нагрузил тачку и так быстро выкатил ее из дверей конюшни, что тачка проскочила мимо доски; мне пришлось ухватиться за колесо и снова направить его на доску. При этом я плакал навзрыд, не в силах справиться с охватившим меня отчаянием,— таким казалось мне все на свете.
— Да будет тебе реветь, — сказал хозяин и, снова взявшись за тачку, двинул ее вперед. Доски заходили под ним, тачка завихляла и — раз! — полетела в яму, а хозяин очутился верхом на досках. Я мигом перестал реветь и громко расхохотался—сам не знаю почему, должно быть от злорадства. Петер Дам взял меня за плечи и встряхнул, но это не подействовало, я так и не мог остановиться. И вдруг—у меня даже искры из глаз посыпались и в голове загудело—хозяин закатил мне здоровую оплеуху. Правда, ударил он меня в первый и последний раз, хотя частенько бывал недоволен мною.
Это была мучительная работа; каждое утро, когда я в четвертом часу вылезал из постели, она поджидала меня в темноте, неприступная, как гора. Иногда у меня опускались руки раньше, чем я принимался за дело, и работник помогал мне немного, пока я не раскачаюсь. Его работа была куда легче моей: до завтрака, за который мы садились в шесть часов, он должен был только вычистить и накормить восемь лошадей, а убирать конюшню приходилось мне.
Работа, которую я делал днем, уже не была столь непосильной, но все равно я кружился как белка в колесе с раннего утра до позднего вечера. У моих прежних хозяев вода подавалась прямо в конюшню, стоило только закрыть верхний кран колодца, — ты качаешь, и вода течет в поилки; а здесь напоить скотину было не так легко. Дробилки для жмыхов здесь тоже, не было, я сам разбивал их молотком, заливал горячей водой и размешивал в большой лохани.
Зато на молотьбе я отдыхал. Тут уж я по целым дням трусил за лошадьми по кругу в западной част двора. Ток был открытый, с поля дул ветер, наносило снег, я жестоко мерз в своей тонкой куртке, заскорузлой от навозной жижи, — и все же меня радовала молотьба, потому что в эти дни все помогали мне управляться с чисткой конюшен.
Считалось, что на нашем хуторе хозяйство поставлено хорошо, однако мы всегда и во всем запаздывали. Уборку урожая заканчивали только в ноябре, ко дню расчета с сезонными рабочими, — и то слава богу: у других хозяев хлеб до поздней осени гнил на полях. Не успевали кончить осеннюю пахоту, как уже надо было сеять озимые. Работа не спорилась ни у нас, ни у соседей, повсюду ругали батраков и брюзжали.
— Надо же им душу отвести, — говорил старик Бон, когда мне доставалось от хозяина. — С деньгами-то у наших крестьян туговато, вот они и выгадывают где могут, — работников нанимают мало, кормят плохо да еще ругают ни за что, ни про что. Доходы у хозяев никудышные, поневоле скажешь: слава богу, что у тебя нет ни кола ни двора. За весь хлеб не выручишь столько, сколько стоит одна молотьба, а если его скормить свиньям, все равно с американским салом не потягаешься. То на то и выходит, как ни крутись. Просто горе с этим хозяйством.
Того же мнения придерживался и старик хозяин. Помню, как однажды, когда мы с Боном веяли на гумне, он пнул сапогом кучу зерна и сказал:
— Раньше говорили, что это крестьянское золото, а теперь оно стоит не больше, чем грязь под ногами. Прежде за мной никаких долгов не числилось, потом пришлось заложить хутор за двадцать тысяч, чтобы помочь старшему сыну обзавестись своим хозяйством, а потом еще раз — для среднего сына. Теперь они оба бьются на своих участках, и все без толку; а младший вот остался здесь — и тоже радости мало. Еще слава богу, что за ним недоимок нет, а уж для нас со старухой, хоть нам и причитается за выдел, ничего не остается.
Старики жили в маленьком домике возле самой дороги, но питались у сына.
— Умники говорят, что надо кормить коров зерном и побольше заготовлять масла, — сказал Бон. — Собирать молоко со всего прихода, сливать в одну маслобойку и каждый день сбивать масло, даже по воскресеньям. Хотел бы я поглядеть, какая там бурда получится. Масла-то из этого никак не выйдет, ведь коровы все разные, уж так их господь бог сотворил.
— Да ведь и мы тоже сливаем вместе молоко от всех коров, так что это пустяки... Вот говорят, где-то возле Рэнне крестьяне решили все сообща открыть... как ее?., кооперативную молочную ферму. Недешево им станет эта ферма — слыхать, одна дымовая труба обойдется в тысячу крон.
— Да, добром это не кончится, — заметил Бон, коровы-то ведь все такие разные от природы.
Нет, ничего путного от сельского хозяйства ждать не приходится. Это я уже понял. Одно только было удивительно: как это другая страна на другом конце света виновата в том, что наши крестьяне разоряются и поджигают свои дома, чтобы как-то поправить дела.
Хотя я был еще мал, я, должно быть, любил труд и обладал достаточным запасом энергии, потому что мне всегда казалось, будто работа идет слишком медленно и вяло, будто слишком долго у нас раздумывают и раскачиваются. К рождеству начинали готовиться за несколько недель — пробовали, хорошо ли топится печь, в которой собирались стряпать, точили ножи и топоры для убоя скотины, собирали утварь. В последнюю неделю перед рождеством мы вставали в половине третьего. Во дворах царила такая суматоха, словно весь приход разом собрался рожать. Еще с вечера у дверей нашей прачечной устанавливали колоду. Но когда коров поили, они терлись о колоду и то и дело сдвигали ее с места, так что приходилось устанавливать все сызнова. Под конец старый хозяин потребовал, чтобы возле колоды поставили специального человека для охраны.
Инвентарь, и без того примитивный, был сильно изношен. Вся «механизация» хозяйства сводилась к конной молотилке и одной ручной веялке. Старик не уставал восторгаться хитроумным устройством веялки.
— Ты гляди, как она выплевывает зерно отдельно, мякину отдельно, — повторял он, — даже семена сорняков и те узнает. Ну так и кажется, что она все понимает.
Я лично менее бурно восхищался веялкой. И не мудрено: ведь крутить-то ее обычно приходилось мне, а кроме того, у моего прежнего хозяина была молотилка, которая заодно и веяла.
И вообще я перестал восхищаться крестьянами. Я видел, что дела у них плохи, где уж им щадить несчастного батрачонка!
С коровами приходилось очень много возиться, куда больше, чем мне было по силам, а молока они давали мало. Сливки снимали вручную и сливали вместе; каждые десять дней из них сбивали масло. Сбивали точно так же, как в дедовские времена, с той только разницей, что теперь маслобойку крутила лошадь. Делалось это по вечерам, уже после работы. Я ненавидел эти дни, и недаром: мне после бесконечно длинного трудового дня приходилось в темноте тащиться по кругу за лошадью. Круг этот находился в дальнем, западном углу двора, и мне начинало казаться, что темнота зловеще оживает и весь круг кишит чудовищами, одно другого страшнее. Вдали, на Голубином мысу, мигал новый маяк да вспыхивало то тут, то там зарево пожара. В лунные ночи я подбодрял себя пением, — пел во все горло, полчаса или час, пока не собьется масло; но в безлунные ночи темнота обступала и подкарауливала меня. Я видел огненные глаза, горящие во мраке. Являлись невидимые духи, они ходили следом за мной по кругу и что-то нашептывали мне в уши. «Подожги двор, подожги двор, — слышалось мне, — тогда ты будешь свободен. Стоит лишь сунуть спичку в стог сена... Может быть, и хозяину ты окажешь услугу».
Мне и в голову не приходило читать «Отче наш», я уже не верил в молитвы. Но зато я не раз поглядывал на веревку, висевшую в коровнике. И она словно стала моим талисманом; когда голоса искусителей осаждали меня, я думал об этой веревке — как легко перекинугь ее через балку и разом покончить со всем этим; куда проще, чем поджечь двор и погубить скотину, как недавно случилось на хуторе крестьянина Косее. Чтобы уйти от этих голосов, я погонял лошадь и сам припускал за нею, маслобойка бешено жужжала в сарае, и хозяин ругал меня: «Ты испортишь машину!»
Я замедлял шаг, но через минуту все начиналось сызнова. Потом хозяин вдруг откидывал крышку и радостным голосом кричал: «Стой!» Это значило, что масло готово.
Но бывало и так, что крутишь, крутишь, а масло не сбивается, особенно в светлые ночи. Тогда мы принимались ходить вдвоем; ходили час, полтора, пока хозяин не сдавался. Он сваливал все неудачи на луну. А я думал, что в темные ночи, когда мне мерещились чудовища, за меня вступаются добрые духи, они-то и помогают быстро сбивать масло. И, уж конечно, ни ему, ни мне даже в голову не приходило, что масло сбивается тем скорее, чем быстрее крутишь маслобойку.
Однажды ночью загорелся большой хутор за Рингборгом, в Перскере. Наутро хозяин спозаранку уехал на мельницу — узнать подробности, л за обедом обо всем рассказал нам Загорелось в овине; хозяева в это время были в гостях; «по счастливой случайности» они захватили с собой лучшие одеяла, подушки, перины и постельное белье.
— Небось когда уезжали, все назад оглядывались,— продолжал хозяин. — А надо бы по-осторожней. Самого-то отвезли в Нексе и посадили.
Крестьянин сам поджег свой двор,—так думали все; но вслух этого никто не говорил, все ограничивались намеками Более того, и это особенно удивляло меня, — все по-прежнему считали погорельца честным человеком. Семью его и уцелевшую скотину приютили соседи. Через несколько дней крестьянина выпустили, не предъявив ему никакого обвинения, и он как ни в чем не бывало стал объезжать соседей. На сходе было решено завезти погорельцу лес и камень для нового дома, а кроме того, обрабатывать его землю, пока он не станет на ноги; вот он теперь разъезжал по соседям и благодарил их.
Я сам видел из окна конюшни, как он слез с повозки и как мой хозяин пожимал ему руку. Я весь похолодел от ужаса и изумления. Ведь в огне погибло немало скотины, а старенькую бабушку вынесли из пылающего дома в одной рубашке! Еще детские книжки приучили меня смотреть на поджигателей, как на самых страшных преступников; теперь я впервые увидел поджигателя собственными глазами — и что же? — он оказался представительным, серьезным мужчиной, и мой хозяин даже пожимал ему руку.
— Ему и горя мало,— говорили люди, — страховка покроет почти все убытки, а соседи помогут отстроиться,
вот у него и новый дом и денежки в придачу.
На первый взгляд люди в деревне жили много дружнее, чем в городе, здесь все стояли друг за друга. Но дружили между собой только хозяева, на нас, батраков, это не распространялось. Мы здесь были чужие и вдобавок подвластные люди. И хозяева усердно помогали друг дружке следить за нами и чинить над нами расправу.
Тому, кого не приучили с колыбели к осторожности и недоверчивости, приходилось здесь очень туго — люди все были замкнутые и скрытные. Иногда человек считался бедняком, а на дне сундука у него хранились деньжонки; люди, слывшие хорошими и порядочными, имели на совести немало темных дел. Приходилось быть готовым к тому, что все имеет две стороны, — вся деревенская жизнь такая, казалось бы, простая и бесхитростная на первый взгляд. Под обыденной, мирной внешностью скрывались вражда и раздоры; я знал хутора, между которыми шла непрерывная война из-за клочка земли; знал случаи, когда родные братья не разговаривали друг с другом и отворачивались при встречах из-за того, что один брат получил когда-то периной больше, чем другой; были и такие хутора, о которых говорили шепотом, — потому ли, что ходили слухи о совершенных там убийствах, или потому, что владельцы их никогда не умирали своей смертью, а вешались на стропилах, когда приходил их срок.
И все это обволакивалось серенькой паутиной будней. Люди возделывали свои поля, ели и пили как ни в чем не бывало и обо всем говорили уклончиво, намеками. Вообще здешний народ был совсем не такой общительный, как в городе, — каждый замыкался в себе и скрывал радость, горе и ненависть; но все эти чувства были точно такие же, как и у горожан.
Мы, батраки, были здесь как перелетные птицы, как кочующие цыгане среди оседлого населения. Мы в счет не шли, на нас не распространялась та снисходительность, которую хуторские проявляли по отношению друг к другу. Мы подчинялись особым законам — рабским законам уложения о батраках, и с помощью этого уложения хозяева общими усилиями держали нас в узде. По закону мы не имели права ни днем, ни ночью покидать хутор без разрешения хозяина, а такое разрешение хозяева давали неохотно: нечего баловать народ! Работнику полагалось одно свободное воскресенье в месяц, но меня отпустили только после того, как я заявил, что мне совершенно необходимо сходить в церковь и послушать слово божие. Тут уж хозяин не нашелся, что возразить, и отпустил меня. Ни разу в жизни я не бегал так быстро, — даже в те времена, когда пастушонком учил уму-разуму корову Спасианну. Тоска по дому и маленьким сестренкам подгоняла меня. Но хозяева помогали друг другу следить за батраками, — не прошло и недели, как хозяин узнал, что в церковь я и не заглядывал. Это был серьезный проступок: ведь я обманул не только его, а самого господа бога. Не скоро удалось мне еще раз вырваться домой.
Наша рабочая сила тоже принадлежала хозяину круглые сутки; если телилась корова или поросилась свинья, само собой разумелось, что присматривать должен был работник или я.
— Так оно спокон века ведется, — говорил хозяин, если мы пытались возражать.
Работнику полагалась четвертинка водки в день— осьмушка к завтраку, осьмушка к полднику. Некоторые хозяева в нашей деревне стали рассчитываться с батраками так: вместо водки выдавали лишние восемь крон за полгода. Наш хозяин, который сам пил очень редко, предпочел бы и вовсе убрать водку со стола, но считал, что за это не стоит выплачивать деньги.
— Сейчас не те времена, — доказывал он. — Пьянствовать не достойно. Водка делает человека рабом.
— Не одна водка делает человека рабом, тогда уж заодно отменяйте рабство во всех его видах, — заметил Петер Дам.
Интересно, что он хотел этим сказать?
— А мне думается, у нас на хуторе никакого рабства нет, — обиженно возразил хозяин, — в кандалы здесь как будто никого не заковывают.
— Как же нет рабства, раз даже ночь и та тебе не принадлежит. Вот сегодня ночью мне пришлось распрягать лошадей, когда хозяин приехал из города. Чем же это не рабство?
Хозяин явно имел иное представление о рабском труде. Правда, с этих пор, если ему с женой приходилось поздно возвращаться, он сам распрягал лошадей и ставил на место повозку, но водки работнику давать не стал и денег за нее не платил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
— Больно ты много накладываешь, — говорил он и, сам взявшись за тачку, поворачивал ее стоймя, так что весь навоз сразу вываливался через колесо в яму.
В этом и заключался весь фокус, чтобы вывалить навоз не через борт тачки — тогда он падал рядом с ямой и приходилось делать двойную работу, — а опрокинуть тачку через колесо. У меня так не выходило — не хватало ни сил, ни роста, да и сам я слишком мало весил, чтобы удержать полную тачку, поставленную на колесо. Частенько тачка перетягивала меня и срывалась в яму, так что я сам едва не летел вслед за ней. Тогда вся работа останавливалась, Анна и Бенгта кричали, что в коровнике грязно и нельзя доить, я не успевал вовремя накормить скотину и вообще ничего не успевал.
Только я было приноровился к этой работе и стал понемножку управляться с ней, как хозяину пришло в голову смешивать конский и коровий навоз. Он где-то вычитал, что это очень выгодно и что удобрение от этого становится вдвое лучше. Через яму перебросили две доски, по которым мне приходилось теперь возить груженую тачку то из конюшни, то из хлева. Тут возникала новая трудность: когда я вез тачку по доскам, колесо частенько вклинивалось между ними, и доски разъезжались в стороны. А сохранить равновесие на одной доске оказывалось невозможным — она была слишком узка. Доски не были скреплены между собой, и, чуть только ступишь на них, начинали ходить ходуном. Тачка вихляла из стороны в сторону и нередко, вырвавшись из моих рук, исчезала в яме,— тогда я падал на доски и крепко хватался за них, чтобы не полететь вслед за тачкой. Тут поднималась страшная суматоха: во двор выбегал полусонный хозяин и начинал ругаться, на все три хлева вешали фонари, приносили пожарную лестницу и клали ее поперек ямы, — после этого тачку медленно, с трудом вытаскивали из навозной жижи. Один раз хозяин особенно рассвирепел, он отшвырнул меня в сторону и сам взялся за тачку: пусть, мол, этот сопляк поучится, как легко и быстро можно убрать навоз! Он доверху нагрузил тачку и так быстро выкатил ее из дверей конюшни, что тачка проскочила мимо доски; мне пришлось ухватиться за колесо и снова направить его на доску. При этом я плакал навзрыд, не в силах справиться с охватившим меня отчаянием,— таким казалось мне все на свете.
— Да будет тебе реветь, — сказал хозяин и, снова взявшись за тачку, двинул ее вперед. Доски заходили под ним, тачка завихляла и — раз! — полетела в яму, а хозяин очутился верхом на досках. Я мигом перестал реветь и громко расхохотался—сам не знаю почему, должно быть от злорадства. Петер Дам взял меня за плечи и встряхнул, но это не подействовало, я так и не мог остановиться. И вдруг—у меня даже искры из глаз посыпались и в голове загудело—хозяин закатил мне здоровую оплеуху. Правда, ударил он меня в первый и последний раз, хотя частенько бывал недоволен мною.
Это была мучительная работа; каждое утро, когда я в четвертом часу вылезал из постели, она поджидала меня в темноте, неприступная, как гора. Иногда у меня опускались руки раньше, чем я принимался за дело, и работник помогал мне немного, пока я не раскачаюсь. Его работа была куда легче моей: до завтрака, за который мы садились в шесть часов, он должен был только вычистить и накормить восемь лошадей, а убирать конюшню приходилось мне.
Работа, которую я делал днем, уже не была столь непосильной, но все равно я кружился как белка в колесе с раннего утра до позднего вечера. У моих прежних хозяев вода подавалась прямо в конюшню, стоило только закрыть верхний кран колодца, — ты качаешь, и вода течет в поилки; а здесь напоить скотину было не так легко. Дробилки для жмыхов здесь тоже, не было, я сам разбивал их молотком, заливал горячей водой и размешивал в большой лохани.
Зато на молотьбе я отдыхал. Тут уж я по целым дням трусил за лошадьми по кругу в западной част двора. Ток был открытый, с поля дул ветер, наносило снег, я жестоко мерз в своей тонкой куртке, заскорузлой от навозной жижи, — и все же меня радовала молотьба, потому что в эти дни все помогали мне управляться с чисткой конюшен.
Считалось, что на нашем хуторе хозяйство поставлено хорошо, однако мы всегда и во всем запаздывали. Уборку урожая заканчивали только в ноябре, ко дню расчета с сезонными рабочими, — и то слава богу: у других хозяев хлеб до поздней осени гнил на полях. Не успевали кончить осеннюю пахоту, как уже надо было сеять озимые. Работа не спорилась ни у нас, ни у соседей, повсюду ругали батраков и брюзжали.
— Надо же им душу отвести, — говорил старик Бон, когда мне доставалось от хозяина. — С деньгами-то у наших крестьян туговато, вот они и выгадывают где могут, — работников нанимают мало, кормят плохо да еще ругают ни за что, ни про что. Доходы у хозяев никудышные, поневоле скажешь: слава богу, что у тебя нет ни кола ни двора. За весь хлеб не выручишь столько, сколько стоит одна молотьба, а если его скормить свиньям, все равно с американским салом не потягаешься. То на то и выходит, как ни крутись. Просто горе с этим хозяйством.
Того же мнения придерживался и старик хозяин. Помню, как однажды, когда мы с Боном веяли на гумне, он пнул сапогом кучу зерна и сказал:
— Раньше говорили, что это крестьянское золото, а теперь оно стоит не больше, чем грязь под ногами. Прежде за мной никаких долгов не числилось, потом пришлось заложить хутор за двадцать тысяч, чтобы помочь старшему сыну обзавестись своим хозяйством, а потом еще раз — для среднего сына. Теперь они оба бьются на своих участках, и все без толку; а младший вот остался здесь — и тоже радости мало. Еще слава богу, что за ним недоимок нет, а уж для нас со старухой, хоть нам и причитается за выдел, ничего не остается.
Старики жили в маленьком домике возле самой дороги, но питались у сына.
— Умники говорят, что надо кормить коров зерном и побольше заготовлять масла, — сказал Бон. — Собирать молоко со всего прихода, сливать в одну маслобойку и каждый день сбивать масло, даже по воскресеньям. Хотел бы я поглядеть, какая там бурда получится. Масла-то из этого никак не выйдет, ведь коровы все разные, уж так их господь бог сотворил.
— Да ведь и мы тоже сливаем вместе молоко от всех коров, так что это пустяки... Вот говорят, где-то возле Рэнне крестьяне решили все сообща открыть... как ее?., кооперативную молочную ферму. Недешево им станет эта ферма — слыхать, одна дымовая труба обойдется в тысячу крон.
— Да, добром это не кончится, — заметил Бон, коровы-то ведь все такие разные от природы.
Нет, ничего путного от сельского хозяйства ждать не приходится. Это я уже понял. Одно только было удивительно: как это другая страна на другом конце света виновата в том, что наши крестьяне разоряются и поджигают свои дома, чтобы как-то поправить дела.
Хотя я был еще мал, я, должно быть, любил труд и обладал достаточным запасом энергии, потому что мне всегда казалось, будто работа идет слишком медленно и вяло, будто слишком долго у нас раздумывают и раскачиваются. К рождеству начинали готовиться за несколько недель — пробовали, хорошо ли топится печь, в которой собирались стряпать, точили ножи и топоры для убоя скотины, собирали утварь. В последнюю неделю перед рождеством мы вставали в половине третьего. Во дворах царила такая суматоха, словно весь приход разом собрался рожать. Еще с вечера у дверей нашей прачечной устанавливали колоду. Но когда коров поили, они терлись о колоду и то и дело сдвигали ее с места, так что приходилось устанавливать все сызнова. Под конец старый хозяин потребовал, чтобы возле колоды поставили специального человека для охраны.
Инвентарь, и без того примитивный, был сильно изношен. Вся «механизация» хозяйства сводилась к конной молотилке и одной ручной веялке. Старик не уставал восторгаться хитроумным устройством веялки.
— Ты гляди, как она выплевывает зерно отдельно, мякину отдельно, — повторял он, — даже семена сорняков и те узнает. Ну так и кажется, что она все понимает.
Я лично менее бурно восхищался веялкой. И не мудрено: ведь крутить-то ее обычно приходилось мне, а кроме того, у моего прежнего хозяина была молотилка, которая заодно и веяла.
И вообще я перестал восхищаться крестьянами. Я видел, что дела у них плохи, где уж им щадить несчастного батрачонка!
С коровами приходилось очень много возиться, куда больше, чем мне было по силам, а молока они давали мало. Сливки снимали вручную и сливали вместе; каждые десять дней из них сбивали масло. Сбивали точно так же, как в дедовские времена, с той только разницей, что теперь маслобойку крутила лошадь. Делалось это по вечерам, уже после работы. Я ненавидел эти дни, и недаром: мне после бесконечно длинного трудового дня приходилось в темноте тащиться по кругу за лошадью. Круг этот находился в дальнем, западном углу двора, и мне начинало казаться, что темнота зловеще оживает и весь круг кишит чудовищами, одно другого страшнее. Вдали, на Голубином мысу, мигал новый маяк да вспыхивало то тут, то там зарево пожара. В лунные ночи я подбодрял себя пением, — пел во все горло, полчаса или час, пока не собьется масло; но в безлунные ночи темнота обступала и подкарауливала меня. Я видел огненные глаза, горящие во мраке. Являлись невидимые духи, они ходили следом за мной по кругу и что-то нашептывали мне в уши. «Подожги двор, подожги двор, — слышалось мне, — тогда ты будешь свободен. Стоит лишь сунуть спичку в стог сена... Может быть, и хозяину ты окажешь услугу».
Мне и в голову не приходило читать «Отче наш», я уже не верил в молитвы. Но зато я не раз поглядывал на веревку, висевшую в коровнике. И она словно стала моим талисманом; когда голоса искусителей осаждали меня, я думал об этой веревке — как легко перекинугь ее через балку и разом покончить со всем этим; куда проще, чем поджечь двор и погубить скотину, как недавно случилось на хуторе крестьянина Косее. Чтобы уйти от этих голосов, я погонял лошадь и сам припускал за нею, маслобойка бешено жужжала в сарае, и хозяин ругал меня: «Ты испортишь машину!»
Я замедлял шаг, но через минуту все начиналось сызнова. Потом хозяин вдруг откидывал крышку и радостным голосом кричал: «Стой!» Это значило, что масло готово.
Но бывало и так, что крутишь, крутишь, а масло не сбивается, особенно в светлые ночи. Тогда мы принимались ходить вдвоем; ходили час, полтора, пока хозяин не сдавался. Он сваливал все неудачи на луну. А я думал, что в темные ночи, когда мне мерещились чудовища, за меня вступаются добрые духи, они-то и помогают быстро сбивать масло. И, уж конечно, ни ему, ни мне даже в голову не приходило, что масло сбивается тем скорее, чем быстрее крутишь маслобойку.
Однажды ночью загорелся большой хутор за Рингборгом, в Перскере. Наутро хозяин спозаранку уехал на мельницу — узнать подробности, л за обедом обо всем рассказал нам Загорелось в овине; хозяева в это время были в гостях; «по счастливой случайности» они захватили с собой лучшие одеяла, подушки, перины и постельное белье.
— Небось когда уезжали, все назад оглядывались,— продолжал хозяин. — А надо бы по-осторожней. Самого-то отвезли в Нексе и посадили.
Крестьянин сам поджег свой двор,—так думали все; но вслух этого никто не говорил, все ограничивались намеками Более того, и это особенно удивляло меня, — все по-прежнему считали погорельца честным человеком. Семью его и уцелевшую скотину приютили соседи. Через несколько дней крестьянина выпустили, не предъявив ему никакого обвинения, и он как ни в чем не бывало стал объезжать соседей. На сходе было решено завезти погорельцу лес и камень для нового дома, а кроме того, обрабатывать его землю, пока он не станет на ноги; вот он теперь разъезжал по соседям и благодарил их.
Я сам видел из окна конюшни, как он слез с повозки и как мой хозяин пожимал ему руку. Я весь похолодел от ужаса и изумления. Ведь в огне погибло немало скотины, а старенькую бабушку вынесли из пылающего дома в одной рубашке! Еще детские книжки приучили меня смотреть на поджигателей, как на самых страшных преступников; теперь я впервые увидел поджигателя собственными глазами — и что же? — он оказался представительным, серьезным мужчиной, и мой хозяин даже пожимал ему руку.
— Ему и горя мало,— говорили люди, — страховка покроет почти все убытки, а соседи помогут отстроиться,
вот у него и новый дом и денежки в придачу.
На первый взгляд люди в деревне жили много дружнее, чем в городе, здесь все стояли друг за друга. Но дружили между собой только хозяева, на нас, батраков, это не распространялось. Мы здесь были чужие и вдобавок подвластные люди. И хозяева усердно помогали друг дружке следить за нами и чинить над нами расправу.
Тому, кого не приучили с колыбели к осторожности и недоверчивости, приходилось здесь очень туго — люди все были замкнутые и скрытные. Иногда человек считался бедняком, а на дне сундука у него хранились деньжонки; люди, слывшие хорошими и порядочными, имели на совести немало темных дел. Приходилось быть готовым к тому, что все имеет две стороны, — вся деревенская жизнь такая, казалось бы, простая и бесхитростная на первый взгляд. Под обыденной, мирной внешностью скрывались вражда и раздоры; я знал хутора, между которыми шла непрерывная война из-за клочка земли; знал случаи, когда родные братья не разговаривали друг с другом и отворачивались при встречах из-за того, что один брат получил когда-то периной больше, чем другой; были и такие хутора, о которых говорили шепотом, — потому ли, что ходили слухи о совершенных там убийствах, или потому, что владельцы их никогда не умирали своей смертью, а вешались на стропилах, когда приходил их срок.
И все это обволакивалось серенькой паутиной будней. Люди возделывали свои поля, ели и пили как ни в чем не бывало и обо всем говорили уклончиво, намеками. Вообще здешний народ был совсем не такой общительный, как в городе, — каждый замыкался в себе и скрывал радость, горе и ненависть; но все эти чувства были точно такие же, как и у горожан.
Мы, батраки, были здесь как перелетные птицы, как кочующие цыгане среди оседлого населения. Мы в счет не шли, на нас не распространялась та снисходительность, которую хуторские проявляли по отношению друг к другу. Мы подчинялись особым законам — рабским законам уложения о батраках, и с помощью этого уложения хозяева общими усилиями держали нас в узде. По закону мы не имели права ни днем, ни ночью покидать хутор без разрешения хозяина, а такое разрешение хозяева давали неохотно: нечего баловать народ! Работнику полагалось одно свободное воскресенье в месяц, но меня отпустили только после того, как я заявил, что мне совершенно необходимо сходить в церковь и послушать слово божие. Тут уж хозяин не нашелся, что возразить, и отпустил меня. Ни разу в жизни я не бегал так быстро, — даже в те времена, когда пастушонком учил уму-разуму корову Спасианну. Тоска по дому и маленьким сестренкам подгоняла меня. Но хозяева помогали друг другу следить за батраками, — не прошло и недели, как хозяин узнал, что в церковь я и не заглядывал. Это был серьезный проступок: ведь я обманул не только его, а самого господа бога. Не скоро удалось мне еще раз вырваться домой.
Наша рабочая сила тоже принадлежала хозяину круглые сутки; если телилась корова или поросилась свинья, само собой разумелось, что присматривать должен был работник или я.
— Так оно спокон века ведется, — говорил хозяин, если мы пытались возражать.
Работнику полагалась четвертинка водки в день— осьмушка к завтраку, осьмушка к полднику. Некоторые хозяева в нашей деревне стали рассчитываться с батраками так: вместо водки выдавали лишние восемь крон за полгода. Наш хозяин, который сам пил очень редко, предпочел бы и вовсе убрать водку со стола, но считал, что за это не стоит выплачивать деньги.
— Сейчас не те времена, — доказывал он. — Пьянствовать не достойно. Водка делает человека рабом.
— Не одна водка делает человека рабом, тогда уж заодно отменяйте рабство во всех его видах, — заметил Петер Дам.
Интересно, что он хотел этим сказать?
— А мне думается, у нас на хуторе никакого рабства нет, — обиженно возразил хозяин, — в кандалы здесь как будто никого не заковывают.
— Как же нет рабства, раз даже ночь и та тебе не принадлежит. Вот сегодня ночью мне пришлось распрягать лошадей, когда хозяин приехал из города. Чем же это не рабство?
Хозяин явно имел иное представление о рабском труде. Правда, с этих пор, если ему с женой приходилось поздно возвращаться, он сам распрягал лошадей и ставил на место повозку, но водки работнику давать не стал и денег за нее не платил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18