.. В общем, так. Хочешь быть моей женой, поехали на стан».
Она сложила в узелок свои платьица, села на мотоцикл позади него, крепко ухватилась за его плечи, и они помчались. Только ветер свистел в ушах.
Люди по природе своей нерешительны. Поэтому история женитьбы Цехновицера, где все произошло «как в кино», трогала всех и вызывала у многих завистливый вздох.
Пока вагонетка везла их наверх, Стах разглядывал главного механика. Они оба изрядно измазались, но Цехновицер выглядел еще черней, потому что был черен по природе. Черные кустистые брови, черные глаза. Руки и грудь поросли черными волосами. Стах знал это, потому что не раз мылся с Цехновицером в душе.
«Решительный человек,— думал Стах.— Я никогда не был таким с Томкой. Не умел быть таким. Я всегда слишком церемонился с ней. И тогда, семь лет назад, когда мы встретились и я узнал, что она вышла замуж».
Тогда она тоже пришла на вокзал. Прибежала.
Она показалась ему чужой в тот раз. Более чужой, чем теперь.
Когда он хотел обнять ее, она отстранилась. И, помолчав, сказала: «Не надо». И, еще помолчав, добавила строго: «У меня будет ребенок». Он посмотрел на нее и не поверил. Он знал, как выглядят те, у кого должен родиться ребенок. Она выглядела не так. Она даже стала тоньше в талии. Еще тоньше, чем была. Он тогда решил, что она обманывает. И это охладило его. А она, наверно, вообразила, что он испугался ее слов о ребенке. Но разве он мог испугаться этого? Он просто не представлял себе этого тогда и слабо представляет даже сейчас. Она показала ему фотографию сына. Но кудрявый мальчик на фотографии и она плохо связывались между собой. Чья-то мать и чья-то жена, для него она была просто Томкой, которую он любил. Любил и теперь, когда в ней мало осталось от прежней Томки и даже имя «Томка» не подходило к ней больше.
Он смотрел на Цехновицера и думал: «А если бы я тогда, семь лет назад, сказал ей: «Поедем со мной». Бросила бы она все? Не знаю. И не узнаю никогда. Потому что я не сказал ей этих слов.
А почему я теперь не сказал? — подумал он вдруг.— Разве теперь я не хочу этого? Почему я не сказал их там, за столиком в кафе, когда она сказала, что не выдержит без меня. Был подходящий момент. Нет, я не хотел ловить ее на слове...»
Они поднялись на поверхность. Цехновицер понес Забазлаеву «вещественное доказательство». Угаров пошел в душевую.
Солнце скрылось за облаками, но после темноты и такой рассеянный свет резал глаза. До наряда на вторую смену оставалось меньше часа. Он перекусил в буфете на шахте.
Взял сосиски и кефир, а также двести граммов фиников,— буфетчица называла их «фениками».
Покончив с этим, он вышел на шахтный двор и, присев на низкую каменную ограду, закурил. Солнце выглянуло из-за облака и жарким светом облило двор, желтые постройки гидроблока и пыльную дорогу, ведущую в поселок.
Голубая, слегка припорошенная пылью, блестела стеклами «Волга» Забазлаева. Вид этой ожидающей машины как бы выражал нетерпение ее хозяина, вечно куда-то спешащего. Во дворе было людно, как бывает всегда в пересменок, когда одни еще ждут автобуса, другие стоят кучками, обсуждая новости дня, третьи пришли на работу загодя и, сидя в холодке, покуривают в ожидании наряда.
По дороге, между тремя точками — поселком, гидрошахтой и обогатительной фабрикой, сновали грузовики и мотоциклы. Вдали показался красный мотоцикл. Он мчал на предельной скорости, поднимая пыль. Сквозь марево поднятой им пыли было видно, что едут двое. Стах узнал мойщика отсадочной машины Петро Хабанца. Позади него, положив руки ему на плечи, на мотоцикле мчалась Мая Реутова. Ее всегда подвозил кто-нибудь из фабричных; чаще других это был Петро, кряжистый парень лет двадцати шести, с крутым уступчатым лбом и глубоко посаженными упрямыми глазами. Мая нравилась Хабанцу, и он, видимо, не терял надежды если и не жить вместе, то хотя бы вдвоем разбиться. Иначе не гонял бы на такой бешеной скорости.
Мотоцикл резко затормозил возле гидрошахты. Мая соскочила на землю, сказала что-то Хабанцу. Он включил зажигание, и мотоцикл помчался к фабрике, а Мая направилась к каменной ограде, на которой сидел Угаров.
Она была в сапогах и брюках, заправленных в голенища. В клетчатой синей рубашке, которую она носила в жару вместо спецовки. Мая шла не спеша, с той особой тяжеловатой грацией, которую придают женской походке сапоги.
— Ты неплохо устроился,— сказала она, подойдя, и, слегка подтянувшись на руках, села на ограду рядом с ним.— Покурим? Дай папироску...
Ее ноги не доставали до земли, и она сидела, болтая ими, напоминая позой репинскую «Стрекозу».
— Я сегодня отомстила Бородину,— сказала она.— Звоню утром с фабрики, спрашиваю: почему шахта не работает? Он говорит, дробилка сломалась. Ну, молодцы, говорю. Старайтесь. Его тоном говорю. Так он, видишь ли, обиделся. Трубку бросил.
— Игрушки все это,— сказал Стах.— Подумаешь, отомстила. Разве в этом дело? И почему он должен давать тебе отчет?
— Потому, что мы связаны одной веревочкой. Шахта стоит, и фабрике делать нечего. Только и занимались все утро тем, что качали шлам из отстойников. А потом окажется, что мы не выполнили план. И вановата будет фабрика, а не шахта. Вот увидишь. Потому, что он больше любит шахту.
— Что же поделать,— сказал Стах,— раз он ее любит. Зачем ему грубить?
— Лучше грубить начальству, - чем подчиненным,— сказала Мая.
— Лучше выполнять план,— сказал Стах.
Тени от облаков перемещались на зеленых холмах, за балкой, и казалось, не тени, а сами холмы движутся, плывут куда-то. Так бывает, когда смотришь из окна поезда.
Народ стекался к нарядной. Прошагал, вежливо поздоровавшись с Угаровым, молодой проходчик Стамескин, отрастивший в честь Фиделя Кастро черную бороду. В поселке и на шахте его и не называли иначе как Фидель. И всем это нравилось, потому что не выглядело простым щегольством, а напоминало о единстве с далекой революционной Кубой.
Стах и Мая проводили Стамескина взглядом.
— Говорят, на шахте восемь-бис тоже есть свой Фидель,— сказала Мая.
— Что ж, это неплохо. Чтобы всюду был свой Фидель.
— Почему ты вчера не пришел?
— Засиделся у Сергея. А потом у тебя в окне было темно.
— У нас в доме не было света. Я поставила свечку на окно. Наверно, ее задул ветер.
— Наверно...
— А сегодня ты дежуришь?
— Да.
Ему пора было идти. Он поднялся и помог ей спрыгнуть с ограды. Она не уходила. Ждала каких-то его слов, которых у него сейчас не было для нее. Вчера, возвращаясь домой, он почти обрадовался, что в окне темно. Ему не хотелось туда.
— Вон идет твой автобус,— сказал он. И оба почувствовали облегчение.
— До завтра?! — полуспросила она.
— До завтра,— сказал он.
Она тяжело побежала к остановке. Обернулась и помахала ему. Ее глаза просили о чем-то, чего он не мог выполнить. И он отвернулся, чтобы не мучить ее.
«До завтра». Как знать, что будет завтра? До него еще надо дожить. Томка обиделась, когда он сказал — «если будем живы». Или испугалась. «Почему бы нам умереть?» — спросила она. Никто не думает умирать, Томка. Просто такая привычка. Может быть, после той проклятой немецкой мины. Привычка думать о том, что надо дожить. Между тобой и мной, между сегодня и завтра еще столько будет всего.
Еще будет наряд, как всегда напряженный после простоя шахты. Вечный спор из-за воды, которой пока не хватает, чтобы смывать одновременно забои и квершлаг. Внушение проходчикам, бросающим где попало хомуты. Для этого на наряд придут Величкин и Цехновицер. Цехно-вицер принесет расплющенный хомут. Величкин скажет, что после отпалки надо тщательно проверять, не осталось ли невзорвавшихся шпуров.
Потом все разойдутся по рабочим местам, шахтеры спустятся в шахту, и вскоре в забои затребуют воду. Диспетчер нажмет кнопку на пульте, и шахта оживет.
Опустеет двор на гидроблоке, растворится в голубой дали голубая «Волга» Забазлаева, и уляжется поднятая ею пыль.
Угаров будет сидеть в кабинете с надписью на двери: «Дежурный по шахте», отвечать на телефонные звонки, подписывать бумаги и отдавать распоряжения.
Потом в кабинет дежурного по шахте ввалится проходчик Говорков и будет шуметь и доказывать, что начальник вентиляции Рябинин несправедливо задержал его при осмотре на папиросы и не дал ему спуститься в шахту. И придется позвать Рябинина.
— Почему ты его задержал, Рябинин?
— Он не дал себя обыскать. Мы с горным мастером производили проверку на папиросы. Заметив это, Говорков стал быстро протискиваться назад. Я догнал его, но он вырвался. И еще матюгнул меня.
— А ты не хватай! Не хватай!
Угаров переводит взгляд с Рябинина на Говоркова и опять на Рябинина. Рябинину двадцать три, Говоркову сорок шесть. Рябинин первый год на шахте. Говорков двадцать шестой год. Говорков опытный проходчик, недаром ему поручена ответственная проходка — углубка ствола. Но именно такие, опытные шахтеры чаще нарушают правила. Курение под землей — тяжелая провинность. Но что, если Рябинину померещилось?
— Ты не имеешь права отказываться от обыска на папиросы,— говорит Угаров Говоркову.— Выйди на минутку,— говорит он Рябинину. С глазу на глаз беседовать легче.— Сознайся, Говорков. Курил в стволе?
— Не курил. Просто старый коробок от спичек у меня в спецовке завалялся. Я и пошел его выбросить...
— Матом начальника вентиляции крыл?
— Было, Станислав Тимофеевич.
— Стыдно, Говорков. Рябинин молодой специалист. Он же людей будет бояться, дичиться. Он за тебя отвечает. У нас выработки короткие. Метан взорвется, погубишь себя и всю смену.
— Что я, маленький? Не понимаю?..
— А если понимаешь, то завтра извинишься перед Рябининым. Утром, на большом наряде. А еще раз будешь замечен, переведем горнорабочим на участок вентиляции. Сегодня к работе допущен не будешь. Всё. Позови мне Рябинина.
— Зайди, Рябинин. Завтра на утреннем наряде он извинится перед тобой...
Рябинин — мальчишка. Он требует уважения к себе, но не очень умеет уважать других. С шахтерами у него часто бывают столкновения. И тогда кончается инженерия и начинается педагогика.
Педагогика — самое трудное дело для горняка.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Она долго сидела перед зеркалом и мастерила новую прическу. Проблема прически! Кто бы знал, что для начальника обогатительного цеха это одна из главных и неразрешимых проблем. У нее были каштановые волосы с рыжинкой, вьющиеся и жестковатые. На солнце они отливали медью и каждый в отдельности походил на тончайшую медную проволоку.
Она зачесывала их надо лбом, закручивала в жгут на затылке и кончила тем, что опять заплела косички.
Когда-то ей заплетала их мать. Она помнит прикосновение ее рук, теплых и добрых. Больше помнит, чем ее лицо.
По радио передавали музыку. Концерт по заявкам работников угольной промышленности. Все заказывали классику. «Танец маленьких лебедей». Арию Тоски. Увертюру Римского-Корсакова. Серьезный народ эти работники угольной промышленности. Нет чтобы заказать лирическую песенку или что-нибудь джазовое. Или веселую, «с блатнинкой», какие по праздникам поет весь Донбасс. Нет. Хотят показать свою образованность.
За окном лил теплый летний дождь, и от этого в комнате было хмуро. Тучи, низкие, напитанные дождем, ползли, почти цепляясь за холмы позади балки.
Четыре отдельно растущих дерева, всегда такие четкие на голубом, теперь смутно виднелись в дождевой мгле. И на душе было смутно. Она сама не знала почему. Потому ли, что на фабрике потеряли утро — шахта стояла. Или потому, что Стах вчера не пришел. «Конечно, ветер задул свечу. Стах решил, что я сплю». Можно думать так. Очень хочется думать так.
Он изменился после Москвы. Раньше он много рассказывал Мае о своем прошлом. Тогда ей не хотелось слушать. Теперь ей приходилось вытягивать из него каждое слово. Может быть, прошлое перестало для него быть только прошлым?..
В дверь постучали. Пришла Лариса Величкина, жена Саши.
— Можно к тебе? Меня дождь захватил в хлебном. Она отряхнула плащ в передней, разулась и в одних
чулках вошла в комнату.
— Твой дежурит сегодня? — спросила она, как спрашивают о мужьях.
Мае было это приятно. Вообще она была рада Ларисе. С Ларисой было просто. Проще, чем с Ольгой. Может быть, потому, что Лариса была старше их всех, в том числе своего мужа Саши, на шесть лет. Она была учительницей, но в поселковой школе свободного места не нашлось, и Лариса пошла работать в книжный магазин. Она была в нем и директором, и уборщицей, и продавцом, и кассиром,— последнее пугало ее.
Магазин был на отшибе, в недостроенном доме на бугре, от которого со временем пойдет новая, четвертая улица поселка. Покупателей было мало,— шахтеры предпочитали брать книги в библиотеке, на фабрике. За весь день зайдет человека три. Ну и конечно детвора. Школьники и совсем малыши. Они подолгу стоят у прилавка, до которого едва достают подбородком. Те, кто постарше, просят, чтобы тетя дала им какую-нибудь книжку «почитать».
Другие протягивают принесенные из дому копейки и требуют перо или тетрадь. Иногда копеек не хватает, и тогда Лариса доплачивает за них сама.
После работы Мая часто сворачивает к недостроенному дому, на бугре, где в ожидании покупателей за прилавком сидит Лариса, читает книгу и лузгает семечки, аккуратно собирая в ладонь шелуху. Лариса отсыпает Мае семечек, и они беседуют о поселковых новостях, после чего Мая покупает книжку, иногда совсем ненужную. Просто чтобы доставить удовольствие Ларисе.
— Сегодня был удачный день,— говорит Лариса.— Шесть человек заходило.
Она стесняется, что покупателей мало и ее могут считать бездельницей. Возможно, она придумала этих шестерых.
— А вчера я прямо отчаялась,— говорит она.— Никто не идет, хоть магазин закрывай... Между прочим, был твой Стах. Зашел, полистал, что на прилавке лежит. Потом спрашивает: «Стендаль есть у тебя?» — «Нет, говорю, Стендаля. Вот Бальзака возьми. «Отец Горио».— «Спасибо, говорит, я читал». Ну скажи, Мая, зачем ему Стендаль?..
«Я-то знаю,— думает Мая.— Ему нужен Стендаль. И Пикассо. Ему нужно все, к чему хоть когда-нибудь прикоснулись ее глаза или руки».
В стеклянной вазе на столе стоят ромашки. В сумраке комнаты они кажутся особенно белыми.
— Хорошо у тебя,— говорит Лариса.— Порядок. Верно в частушке поется: «Что хотите говорите, холостому легче жить. С вечера табак положишь, как проснулся — он лежит...» Саша у меня как дитя. Где что снимет, там и кинет.
— Завидуешь?
— Да нет. Все же вдвоем веселее. Только вы что-то не торопитесь.
— Я уже раз поторопилась,— говорит Мая. Лариса сидит на стуле, скрестив на полу ноги в чулках,
и в упор смотрит на Маю. Мая вынимает из букета ромашку. Один за другим падают в пепельницу лепестки.
— Как его звали? — спрашивает Лариса.— У тебя есть карточка?
— Нет. Ничего у меня нет. Ни карточки, ни писем. Я не люблю сувениры. Потому что они остаются тогда, когда уже ничего не значат.
— Чудачка,— говорит Лариса.— У людей альбомы. Полистаешь — и вся жизнь перед глазами. А так что ж... Как будто и не жил. Как будто и не было ничего.
— И лучше, если бы не было,— говорит Мая и бросает голую ромашку за окно.— Альбомы,— говорит она.— Ненавижу семейные альбомы. Разве они отражают жизнь? Ребенок ползает на животе. Через три страницы он снят с женой. Еще две — и у него внуки. Тоска берет. Листаешь и думаешь: черт побери! Неужели жизнь так примитивна?..
— Чудачка,— говорит Лариса.
За окном льет дождь. Косыми полосами перечеркнуто все — небо, холмы, поселок. Ее прошлое. И прошлое Стаха. Она не любит оглядываться. Она хочет жить настоящим. Как его звали? Не все ли равно.
Щедрый дождь поливает бесплодную донецкую степь. Ничего не родит она, кроме угля. Бабы на рынке торгуют привозной картошкой. Говорят, оправдываясь: «Хиба ж це Украина? Це ж Донбасс!»
Зато угля хватит им на весь век. И ей, и Стаху. И Сергею Бородину. Всем, кто связал с ним свою судьбу и выбрал самое трудное — уголь. И все же Мая любит эту степь и скалистый камень, что выступает из-под травы, эту «кость» земли, ее «лопатки» и «ключицы».
Ей нравится здесь все. Даже название этого края. Донбасс. Дон... Басе... Это звучит как удары колокола. Будит что-то в душе.
— Его звали Алеша,— говорит Мая.
— Это было в Караганде?
— Да.
— Он был тоже горняк?
— Кем еще он мог быть?
— Он был женат?
— Да. И у него был сын. Он говорил, что не любит жену, но жалеет сына. И я жалела его сына. И не торопила его. А он моего сына не пожалел.
— Твоего сына? У тебя был сын?
— Мог быть. Когда я сказала ему об этом, он побледнел. Потом засмеялся. Потом сказал: «Этого не будет. Слышишь? Если ты не хочешь, чтобы все между нами было кончено». И я послушалась его. Но с тех пор я не могла его видеть.
Лариса сидела неподвижно, словно боясь спугнуть внезапную откровенность Май.
— Я презирала мужчин. Я знала о них все. Они не любят жен и жалеют сыновей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Она сложила в узелок свои платьица, села на мотоцикл позади него, крепко ухватилась за его плечи, и они помчались. Только ветер свистел в ушах.
Люди по природе своей нерешительны. Поэтому история женитьбы Цехновицера, где все произошло «как в кино», трогала всех и вызывала у многих завистливый вздох.
Пока вагонетка везла их наверх, Стах разглядывал главного механика. Они оба изрядно измазались, но Цехновицер выглядел еще черней, потому что был черен по природе. Черные кустистые брови, черные глаза. Руки и грудь поросли черными волосами. Стах знал это, потому что не раз мылся с Цехновицером в душе.
«Решительный человек,— думал Стах.— Я никогда не был таким с Томкой. Не умел быть таким. Я всегда слишком церемонился с ней. И тогда, семь лет назад, когда мы встретились и я узнал, что она вышла замуж».
Тогда она тоже пришла на вокзал. Прибежала.
Она показалась ему чужой в тот раз. Более чужой, чем теперь.
Когда он хотел обнять ее, она отстранилась. И, помолчав, сказала: «Не надо». И, еще помолчав, добавила строго: «У меня будет ребенок». Он посмотрел на нее и не поверил. Он знал, как выглядят те, у кого должен родиться ребенок. Она выглядела не так. Она даже стала тоньше в талии. Еще тоньше, чем была. Он тогда решил, что она обманывает. И это охладило его. А она, наверно, вообразила, что он испугался ее слов о ребенке. Но разве он мог испугаться этого? Он просто не представлял себе этого тогда и слабо представляет даже сейчас. Она показала ему фотографию сына. Но кудрявый мальчик на фотографии и она плохо связывались между собой. Чья-то мать и чья-то жена, для него она была просто Томкой, которую он любил. Любил и теперь, когда в ней мало осталось от прежней Томки и даже имя «Томка» не подходило к ней больше.
Он смотрел на Цехновицера и думал: «А если бы я тогда, семь лет назад, сказал ей: «Поедем со мной». Бросила бы она все? Не знаю. И не узнаю никогда. Потому что я не сказал ей этих слов.
А почему я теперь не сказал? — подумал он вдруг.— Разве теперь я не хочу этого? Почему я не сказал их там, за столиком в кафе, когда она сказала, что не выдержит без меня. Был подходящий момент. Нет, я не хотел ловить ее на слове...»
Они поднялись на поверхность. Цехновицер понес Забазлаеву «вещественное доказательство». Угаров пошел в душевую.
Солнце скрылось за облаками, но после темноты и такой рассеянный свет резал глаза. До наряда на вторую смену оставалось меньше часа. Он перекусил в буфете на шахте.
Взял сосиски и кефир, а также двести граммов фиников,— буфетчица называла их «фениками».
Покончив с этим, он вышел на шахтный двор и, присев на низкую каменную ограду, закурил. Солнце выглянуло из-за облака и жарким светом облило двор, желтые постройки гидроблока и пыльную дорогу, ведущую в поселок.
Голубая, слегка припорошенная пылью, блестела стеклами «Волга» Забазлаева. Вид этой ожидающей машины как бы выражал нетерпение ее хозяина, вечно куда-то спешащего. Во дворе было людно, как бывает всегда в пересменок, когда одни еще ждут автобуса, другие стоят кучками, обсуждая новости дня, третьи пришли на работу загодя и, сидя в холодке, покуривают в ожидании наряда.
По дороге, между тремя точками — поселком, гидрошахтой и обогатительной фабрикой, сновали грузовики и мотоциклы. Вдали показался красный мотоцикл. Он мчал на предельной скорости, поднимая пыль. Сквозь марево поднятой им пыли было видно, что едут двое. Стах узнал мойщика отсадочной машины Петро Хабанца. Позади него, положив руки ему на плечи, на мотоцикле мчалась Мая Реутова. Ее всегда подвозил кто-нибудь из фабричных; чаще других это был Петро, кряжистый парень лет двадцати шести, с крутым уступчатым лбом и глубоко посаженными упрямыми глазами. Мая нравилась Хабанцу, и он, видимо, не терял надежды если и не жить вместе, то хотя бы вдвоем разбиться. Иначе не гонял бы на такой бешеной скорости.
Мотоцикл резко затормозил возле гидрошахты. Мая соскочила на землю, сказала что-то Хабанцу. Он включил зажигание, и мотоцикл помчался к фабрике, а Мая направилась к каменной ограде, на которой сидел Угаров.
Она была в сапогах и брюках, заправленных в голенища. В клетчатой синей рубашке, которую она носила в жару вместо спецовки. Мая шла не спеша, с той особой тяжеловатой грацией, которую придают женской походке сапоги.
— Ты неплохо устроился,— сказала она, подойдя, и, слегка подтянувшись на руках, села на ограду рядом с ним.— Покурим? Дай папироску...
Ее ноги не доставали до земли, и она сидела, болтая ими, напоминая позой репинскую «Стрекозу».
— Я сегодня отомстила Бородину,— сказала она.— Звоню утром с фабрики, спрашиваю: почему шахта не работает? Он говорит, дробилка сломалась. Ну, молодцы, говорю. Старайтесь. Его тоном говорю. Так он, видишь ли, обиделся. Трубку бросил.
— Игрушки все это,— сказал Стах.— Подумаешь, отомстила. Разве в этом дело? И почему он должен давать тебе отчет?
— Потому, что мы связаны одной веревочкой. Шахта стоит, и фабрике делать нечего. Только и занимались все утро тем, что качали шлам из отстойников. А потом окажется, что мы не выполнили план. И вановата будет фабрика, а не шахта. Вот увидишь. Потому, что он больше любит шахту.
— Что же поделать,— сказал Стах,— раз он ее любит. Зачем ему грубить?
— Лучше грубить начальству, - чем подчиненным,— сказала Мая.
— Лучше выполнять план,— сказал Стах.
Тени от облаков перемещались на зеленых холмах, за балкой, и казалось, не тени, а сами холмы движутся, плывут куда-то. Так бывает, когда смотришь из окна поезда.
Народ стекался к нарядной. Прошагал, вежливо поздоровавшись с Угаровым, молодой проходчик Стамескин, отрастивший в честь Фиделя Кастро черную бороду. В поселке и на шахте его и не называли иначе как Фидель. И всем это нравилось, потому что не выглядело простым щегольством, а напоминало о единстве с далекой революционной Кубой.
Стах и Мая проводили Стамескина взглядом.
— Говорят, на шахте восемь-бис тоже есть свой Фидель,— сказала Мая.
— Что ж, это неплохо. Чтобы всюду был свой Фидель.
— Почему ты вчера не пришел?
— Засиделся у Сергея. А потом у тебя в окне было темно.
— У нас в доме не было света. Я поставила свечку на окно. Наверно, ее задул ветер.
— Наверно...
— А сегодня ты дежуришь?
— Да.
Ему пора было идти. Он поднялся и помог ей спрыгнуть с ограды. Она не уходила. Ждала каких-то его слов, которых у него сейчас не было для нее. Вчера, возвращаясь домой, он почти обрадовался, что в окне темно. Ему не хотелось туда.
— Вон идет твой автобус,— сказал он. И оба почувствовали облегчение.
— До завтра?! — полуспросила она.
— До завтра,— сказал он.
Она тяжело побежала к остановке. Обернулась и помахала ему. Ее глаза просили о чем-то, чего он не мог выполнить. И он отвернулся, чтобы не мучить ее.
«До завтра». Как знать, что будет завтра? До него еще надо дожить. Томка обиделась, когда он сказал — «если будем живы». Или испугалась. «Почему бы нам умереть?» — спросила она. Никто не думает умирать, Томка. Просто такая привычка. Может быть, после той проклятой немецкой мины. Привычка думать о том, что надо дожить. Между тобой и мной, между сегодня и завтра еще столько будет всего.
Еще будет наряд, как всегда напряженный после простоя шахты. Вечный спор из-за воды, которой пока не хватает, чтобы смывать одновременно забои и квершлаг. Внушение проходчикам, бросающим где попало хомуты. Для этого на наряд придут Величкин и Цехновицер. Цехно-вицер принесет расплющенный хомут. Величкин скажет, что после отпалки надо тщательно проверять, не осталось ли невзорвавшихся шпуров.
Потом все разойдутся по рабочим местам, шахтеры спустятся в шахту, и вскоре в забои затребуют воду. Диспетчер нажмет кнопку на пульте, и шахта оживет.
Опустеет двор на гидроблоке, растворится в голубой дали голубая «Волга» Забазлаева, и уляжется поднятая ею пыль.
Угаров будет сидеть в кабинете с надписью на двери: «Дежурный по шахте», отвечать на телефонные звонки, подписывать бумаги и отдавать распоряжения.
Потом в кабинет дежурного по шахте ввалится проходчик Говорков и будет шуметь и доказывать, что начальник вентиляции Рябинин несправедливо задержал его при осмотре на папиросы и не дал ему спуститься в шахту. И придется позвать Рябинина.
— Почему ты его задержал, Рябинин?
— Он не дал себя обыскать. Мы с горным мастером производили проверку на папиросы. Заметив это, Говорков стал быстро протискиваться назад. Я догнал его, но он вырвался. И еще матюгнул меня.
— А ты не хватай! Не хватай!
Угаров переводит взгляд с Рябинина на Говоркова и опять на Рябинина. Рябинину двадцать три, Говоркову сорок шесть. Рябинин первый год на шахте. Говорков двадцать шестой год. Говорков опытный проходчик, недаром ему поручена ответственная проходка — углубка ствола. Но именно такие, опытные шахтеры чаще нарушают правила. Курение под землей — тяжелая провинность. Но что, если Рябинину померещилось?
— Ты не имеешь права отказываться от обыска на папиросы,— говорит Угаров Говоркову.— Выйди на минутку,— говорит он Рябинину. С глазу на глаз беседовать легче.— Сознайся, Говорков. Курил в стволе?
— Не курил. Просто старый коробок от спичек у меня в спецовке завалялся. Я и пошел его выбросить...
— Матом начальника вентиляции крыл?
— Было, Станислав Тимофеевич.
— Стыдно, Говорков. Рябинин молодой специалист. Он же людей будет бояться, дичиться. Он за тебя отвечает. У нас выработки короткие. Метан взорвется, погубишь себя и всю смену.
— Что я, маленький? Не понимаю?..
— А если понимаешь, то завтра извинишься перед Рябининым. Утром, на большом наряде. А еще раз будешь замечен, переведем горнорабочим на участок вентиляции. Сегодня к работе допущен не будешь. Всё. Позови мне Рябинина.
— Зайди, Рябинин. Завтра на утреннем наряде он извинится перед тобой...
Рябинин — мальчишка. Он требует уважения к себе, но не очень умеет уважать других. С шахтерами у него часто бывают столкновения. И тогда кончается инженерия и начинается педагогика.
Педагогика — самое трудное дело для горняка.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Она долго сидела перед зеркалом и мастерила новую прическу. Проблема прически! Кто бы знал, что для начальника обогатительного цеха это одна из главных и неразрешимых проблем. У нее были каштановые волосы с рыжинкой, вьющиеся и жестковатые. На солнце они отливали медью и каждый в отдельности походил на тончайшую медную проволоку.
Она зачесывала их надо лбом, закручивала в жгут на затылке и кончила тем, что опять заплела косички.
Когда-то ей заплетала их мать. Она помнит прикосновение ее рук, теплых и добрых. Больше помнит, чем ее лицо.
По радио передавали музыку. Концерт по заявкам работников угольной промышленности. Все заказывали классику. «Танец маленьких лебедей». Арию Тоски. Увертюру Римского-Корсакова. Серьезный народ эти работники угольной промышленности. Нет чтобы заказать лирическую песенку или что-нибудь джазовое. Или веселую, «с блатнинкой», какие по праздникам поет весь Донбасс. Нет. Хотят показать свою образованность.
За окном лил теплый летний дождь, и от этого в комнате было хмуро. Тучи, низкие, напитанные дождем, ползли, почти цепляясь за холмы позади балки.
Четыре отдельно растущих дерева, всегда такие четкие на голубом, теперь смутно виднелись в дождевой мгле. И на душе было смутно. Она сама не знала почему. Потому ли, что на фабрике потеряли утро — шахта стояла. Или потому, что Стах вчера не пришел. «Конечно, ветер задул свечу. Стах решил, что я сплю». Можно думать так. Очень хочется думать так.
Он изменился после Москвы. Раньше он много рассказывал Мае о своем прошлом. Тогда ей не хотелось слушать. Теперь ей приходилось вытягивать из него каждое слово. Может быть, прошлое перестало для него быть только прошлым?..
В дверь постучали. Пришла Лариса Величкина, жена Саши.
— Можно к тебе? Меня дождь захватил в хлебном. Она отряхнула плащ в передней, разулась и в одних
чулках вошла в комнату.
— Твой дежурит сегодня? — спросила она, как спрашивают о мужьях.
Мае было это приятно. Вообще она была рада Ларисе. С Ларисой было просто. Проще, чем с Ольгой. Может быть, потому, что Лариса была старше их всех, в том числе своего мужа Саши, на шесть лет. Она была учительницей, но в поселковой школе свободного места не нашлось, и Лариса пошла работать в книжный магазин. Она была в нем и директором, и уборщицей, и продавцом, и кассиром,— последнее пугало ее.
Магазин был на отшибе, в недостроенном доме на бугре, от которого со временем пойдет новая, четвертая улица поселка. Покупателей было мало,— шахтеры предпочитали брать книги в библиотеке, на фабрике. За весь день зайдет человека три. Ну и конечно детвора. Школьники и совсем малыши. Они подолгу стоят у прилавка, до которого едва достают подбородком. Те, кто постарше, просят, чтобы тетя дала им какую-нибудь книжку «почитать».
Другие протягивают принесенные из дому копейки и требуют перо или тетрадь. Иногда копеек не хватает, и тогда Лариса доплачивает за них сама.
После работы Мая часто сворачивает к недостроенному дому, на бугре, где в ожидании покупателей за прилавком сидит Лариса, читает книгу и лузгает семечки, аккуратно собирая в ладонь шелуху. Лариса отсыпает Мае семечек, и они беседуют о поселковых новостях, после чего Мая покупает книжку, иногда совсем ненужную. Просто чтобы доставить удовольствие Ларисе.
— Сегодня был удачный день,— говорит Лариса.— Шесть человек заходило.
Она стесняется, что покупателей мало и ее могут считать бездельницей. Возможно, она придумала этих шестерых.
— А вчера я прямо отчаялась,— говорит она.— Никто не идет, хоть магазин закрывай... Между прочим, был твой Стах. Зашел, полистал, что на прилавке лежит. Потом спрашивает: «Стендаль есть у тебя?» — «Нет, говорю, Стендаля. Вот Бальзака возьми. «Отец Горио».— «Спасибо, говорит, я читал». Ну скажи, Мая, зачем ему Стендаль?..
«Я-то знаю,— думает Мая.— Ему нужен Стендаль. И Пикассо. Ему нужно все, к чему хоть когда-нибудь прикоснулись ее глаза или руки».
В стеклянной вазе на столе стоят ромашки. В сумраке комнаты они кажутся особенно белыми.
— Хорошо у тебя,— говорит Лариса.— Порядок. Верно в частушке поется: «Что хотите говорите, холостому легче жить. С вечера табак положишь, как проснулся — он лежит...» Саша у меня как дитя. Где что снимет, там и кинет.
— Завидуешь?
— Да нет. Все же вдвоем веселее. Только вы что-то не торопитесь.
— Я уже раз поторопилась,— говорит Мая. Лариса сидит на стуле, скрестив на полу ноги в чулках,
и в упор смотрит на Маю. Мая вынимает из букета ромашку. Один за другим падают в пепельницу лепестки.
— Как его звали? — спрашивает Лариса.— У тебя есть карточка?
— Нет. Ничего у меня нет. Ни карточки, ни писем. Я не люблю сувениры. Потому что они остаются тогда, когда уже ничего не значат.
— Чудачка,— говорит Лариса.— У людей альбомы. Полистаешь — и вся жизнь перед глазами. А так что ж... Как будто и не жил. Как будто и не было ничего.
— И лучше, если бы не было,— говорит Мая и бросает голую ромашку за окно.— Альбомы,— говорит она.— Ненавижу семейные альбомы. Разве они отражают жизнь? Ребенок ползает на животе. Через три страницы он снят с женой. Еще две — и у него внуки. Тоска берет. Листаешь и думаешь: черт побери! Неужели жизнь так примитивна?..
— Чудачка,— говорит Лариса.
За окном льет дождь. Косыми полосами перечеркнуто все — небо, холмы, поселок. Ее прошлое. И прошлое Стаха. Она не любит оглядываться. Она хочет жить настоящим. Как его звали? Не все ли равно.
Щедрый дождь поливает бесплодную донецкую степь. Ничего не родит она, кроме угля. Бабы на рынке торгуют привозной картошкой. Говорят, оправдываясь: «Хиба ж це Украина? Це ж Донбасс!»
Зато угля хватит им на весь век. И ей, и Стаху. И Сергею Бородину. Всем, кто связал с ним свою судьбу и выбрал самое трудное — уголь. И все же Мая любит эту степь и скалистый камень, что выступает из-под травы, эту «кость» земли, ее «лопатки» и «ключицы».
Ей нравится здесь все. Даже название этого края. Донбасс. Дон... Басе... Это звучит как удары колокола. Будит что-то в душе.
— Его звали Алеша,— говорит Мая.
— Это было в Караганде?
— Да.
— Он был тоже горняк?
— Кем еще он мог быть?
— Он был женат?
— Да. И у него был сын. Он говорил, что не любит жену, но жалеет сына. И я жалела его сына. И не торопила его. А он моего сына не пожалел.
— Твоего сына? У тебя был сын?
— Мог быть. Когда я сказала ему об этом, он побледнел. Потом засмеялся. Потом сказал: «Этого не будет. Слышишь? Если ты не хочешь, чтобы все между нами было кончено». И я послушалась его. Но с тех пор я не могла его видеть.
Лариса сидела неподвижно, словно боясь спугнуть внезапную откровенность Май.
— Я презирала мужчин. Я знала о них все. Они не любят жен и жалеют сыновей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19