А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Хватит,— сказала Ольга.— Вы прямо как молодогвардейцы.
— При чем тут молодогвардейцы? — спросил Павлик.
— При том, что они собирались на подпольные сходки под видом вечеринок. А вы тоже. Приходите, чтобы съесть кусок пирога и посмотреть телевизор, а сами устраиваете производственное совещание. Надоело.
Саша заспешил домой. Правда, Лариса никогда не ругала его, когда он засиживался у Бородиных. Но пора и честь знать. Павлик поднялся последним.
— Неврастеники,— сказал он, потягиваясь до хруста.
— Ты это о ком?
— Да все вы. И в частности Величкин. И что, его мало тогда придавило?..
— Злой ты,— сказала Ольга.
— Я-то? — он засмеялся.— Злой. Только злым ты меня еще не видала. Я когда злой бываю, семерых убиваю...
Ложась спать, Бородин перенес телефон, как всегда, из коридора в спальню и поставил на. полу, возле кровати. Так, чтобы до трубки можно было дотянуться.
— Знаешь, Стах видел ее,— сказала Ольга.— Зря. Теперь он мучается и мучает Майку.
— Что он рассказывал?
— Ничего. Только сказал, что видел. Неужели он все еще любит ее?
— Бедняга. Но я его скоро вылечу. У нас начинается скоростная проходка, и всем будет не до любви.
— А нам с тобой?
— Боюсь, что и нам.
— Грустно,— сказала Ольга. Ей и правда стало грустно. И она не знала, Стах, Майка или она сама тому виной.— Хотелось бы мне на нее посмотреть,— сказала Ольга.— Какая она стала...
Сергей уже спал. Он засыпал мгновенно и крепко, как засыпают люди, которым для сна отведено мало времени.
Но как бы крепко ни спал он, где-то в глубине его сознания постоянно жила тревога, ожидание телефонного пронзительного звонка, без которого обходилась редкая ночь.
Они шли по главной улице поселка. Было темно. Только окна светились. Небо тоже было темное — ни луны, ни звезд. В западной его стороне темнота дергалась беглым отсветом дальнего огня,— где-то за гидрошахтой шла электросварка.
На углу они остановились. Здесь она жила. Сейчас в ее окне было темно. Она жила одна. Когда он возвращался поздно, то всегда смотрел на ее окно. Если свет горел, значит, она ждала его. И свет горел всегда. Даже в тот раз, когда была авария и он пришел в три часа.
Она даже дверь не заперла, боясь, что уснет и не услышит, как он постучит. И она уснула. Наверно, потому, что сильно устала за день.
Она спала на спине, закинув руку под голову, как спят в поле в жаркую пору жатвы.
Тогда он впервые подумал: «Зачем я морочу ее? Разве это ей надо? Ей нужен муж. Человек, который придет обязательно, даже если в окне не будет света и дверь будет заперта».
Мая ни разу не спросила, что будет дальше. Казалось, она жила, как и он, тем, что есть, и не заглядывала вперед. Она только не любила, когда он оглядывался назад. Она боялась прошлого.
И теперь она стояла рядом с ним и держала его за руку. И чувствовала, что рука его холодна, а мысли далеко.
— Зайдешь ко мне?
— Если хочешь.
— Да, я хочу.
Она сказала это с отчаянной решимостью. И он послушно поднялся за ней на второй этаж.
У нее была маленькая квартира — одна комната и кухня. Кухней она почти не пользовалась,— обедала в столовой. Зато в комнате было уютно, крашеный пол блестел, а на окне висела белоснежная занавеска.
В первое время он стеснялся этой чистоты. После своей комнаты в доме приезжих, где он жил уже полгода, уступая право получать квартиры тем, кто имел семью, после окон, завешенных газетой, окурков на блюдце и кривой тумбочки, на которой стояло радио — его единственная «одушевленная» собственность,— после всего этого здесь, среди занавесок и салфеток, белизны и блеска, он чувствовал себя неуверенно.
За дни его отсутствия здесь ничего не изменилось. Только на столе в синей стеклянной вазе вместо букета черемухи стоял теперь букет сирени.
Мебель была казенная — стол, стулья, узкая железная кровать. На стене над кроватью фотография — гидрорудник, снятый с вертолета. На снимке хорошо получилась обогатительная фабрика, где Мая работала начальником цеха.
Он вспомнил, как сидел в этой комнате перед отъездом
в Москву. В кармане лежал билет и квитанция телеграммы. Мая обнимала его за шею, заглядывала в глаза. Спрашивала:
— Боишься? Утешала:
— Не бойся. В жизни все проще, чем кажется издали. Может быть, она утешала и себя.
Теперь она боялась спрашивать. Она ждала, что он все расскажет сам. Она не торопила его.
Да, тогда он сидел здесь с билетом в кармане и все было впереди. Теперь все позади. Позади Москва, волнения, бестолковые встречи и разговоры. Все было не так, как надо. И вместе с тем именно так, как только и могло быть.
Теперь все это было где-то. За тысячу километров. А может быть, все это просто приснилось, как снилось когда-то в госпитале.
Надо было жить настоящим. А оно было здесь, в этой комнате, из которой он будто и не уходил,— просто переменили букет на столе.
— Обними меня,— сказала Мая.
У нее были сильные плечи. Немного более сильные, чем положено женщине. Раньше она занималась спортом — плавала и метала диск. У нее была слабо развита грудь, и она не носила летом лифчики. И почему-то гордилась этим.
— Подожди,— сказала она.— Я погашу свет...
Потом он лежал на ее кровати, поверх одеяла, и курил. Мая сидела рядом. Взошла луна, и было светло за окном и в комнате от ее голубоватого, неверного света.
— Тебе не приходило в голову, что люди могут одновременно жить в разных веках? — говорил Стах.— Один в атомном, другой — в каменном. Или — в лучшем случае — в веке пара и электричества.
— Это она выбирала тебе рубашку? — спросила Мая.— Ничего. У нее есть вкус.
— Ты знаешь такого художника — Пикассо?..— продолжал Стах.— Да, конечно. Ты знаешь его плакат «Голубь мира». Но он писал не только плакаты.
— Она убила тебя своей ученостью. Ты даже решил, что живешь в каменном веке. А на самом деле ты просто давно не был в музеях...
— Понимаешь, мы как-то иначе живем. Мы слушаем радио, читаем книги. И все же мы отстаем, утрачиваем что-то. Потому что нас радует и волнует только одно — уголь...
— Пусть проживет она без угля в своем атомном веке!..
— ...но уголь это средство существования. Для других. А для нас это — цель...
— У каждого своя цель, Стах. Мы выбрали уголь, только и всего. Могли, наверно, выбрать полегче, но выбрали уголь. Я иногда сама думаю — почему? Почему я полезла сюда? Почему он будет теперь всю жизнь скрипеть на зубах, пачкать лицо, руки? И почему я не променяю эту жизнь ни на какую другую?..
— Ответить тебе?
— Ну, ответь.
— Потому что есть две психологии. Одна: «Почему самое трудное — мне?» А другая: «Почему самое трудное должен делать кто-то, а не я сам?..»
— Мы опять говорим об угле,— сказала Мая.— Расскажи мне лучше о ней. Она красивая?
— Не знаю. Мне трудно судить.
— Хотелось бы мне на нее посмотреть.
— Зачем?
— Знать, какая она. Твоя первая любовь. Должна же она быть какая-то особенная, если ты не можешь забыть ее столько лет.
— Это трудно понять со стороны — что один человек находит в другом.
— Да. Наверно.
Они замолчали. Лунный свет наполнил комнату. Он казался плотным — так много его было, и он так заполнил собой все пространство комнаты, что предметы казались невесомыми и плавали в лунном свете, как в воде.
Стах курил и думал о странностях судьбы. Давно ли он был в Москве? И вот опять вокруг тишина, и эта женщина, о которой в Москве он почти не вспоминал, сидит рядом с ним в одной рубашке и кофточке, накинутой на плечи. Сидит и гладит его руку своей рукой — маленькой и жесткой, с коротко остриженными широкими ногтями.
Он слишком помнил еще другие руки, и поэтому прикосновение этих было ему неприятно. Они были чересчур энергичны и властны для женщины и не давали забыть о том, что хозяйка этих рук — инженер, начальник обогатительного цеха,
— Чего ты вздыхаешь? — спросила она.— Смотри, какая луна. Разве есть такая в Москве?..
Завтра она будет гонять по фабрике, вверх и вниз по металлическим лесенкам, в спецовке и брюках, заправленных в сапоги. Лицо ее будет в угле и копоти, руки черны и исцарапаны. Она будет напрягать горло, чтобы перекрыть гром и скрежет машин. Будет отчитывать кого-то, в упор глядя светлыми ясными глазами, и кого-то хвалить, и хлопать дружески по плечу, выбивая угольную пыль, и кричать: «Давай жми!»
Она даже курить начала, чтобы ребята в цехе считали ее «своим парнем».
Но этой лунной ночью она была только женщиной и хотела быть счастливой. Ее счастье зависело от него, и он с горечью думал о том, что они не могут быть счастливы в равной мере. Он думал о том, какой могла быть прекрасной эта ночь, и этот лунный свет, и букет на столе.
— Тамара,— сказала Мая.— Ты так и зовешь ее? Или как-нибудь по-иному?
— Когда-то я звал ее Томкой.
— А сейчас?
— Теперь это к ней не подходит.
— Как же ты звал ее теперь?
— Никак.
За окном кричали первые петухи. Сначала пропел один — где-то далеко, наверно в старой Полыновке. И сейчас же откликнулся молодой, горластый в новой Полыновке. И уже хрипло орал третий — бог весть откуда.
«Цепная реакция»,— подумал Стах. И засмеялся. Нет, в каменном веке нашли бы другое сравнение. Выходит, от своего века никуда не уйдешь.
Он вернулся к себе, когда начинало светать. На улице было свежо и пустынно. Пахло мятой, полынью и еще какими-то травами, названий которых он не знал. Он шел по спящему поселку, и его трогала тишина и открытые настежь окна. Здесь уважали сон, поэтому даже в праздники по ночам не шумели на улице. Кто хотел по-шуметь, уходил с гармошкой в степь или в балку.
Люди спали, и сон их был крепок, но чуток. Каждый неожиданный ночной звук и крик здесь, на руднике, мог быть вестником беды на шахте, где сейчас трудилась третья смена и шла проходка.
В нарядной стоял гул, было смрадно и накурено. Ждали начальника шахты Забазлаева. Он сказал, что придет на наряд, и теперь опаздывал. Будь это кто другой, его бы помянули не раз крепким словом. Но Забазлаева шахтеры любили. Каждый из этих людей, уходивших сейчас во вторую смену, знал, что пройдет еще пять или десять минут, и в нарядную решительным бодрым шагом войдет начальник шахты, высокий, смуглый, в рубашке с засученными до локтей рукавами.
Он будет шутить, называть проходчиков по именам и каждый, уходя из нарядной, унесет на лице улыбку.
Он будет говорить, доверительно глядя в глаза:
«Слушай, прошу тебя, нарасти гидромонитор, чтобы сразу
можно было взять вруб. Лучше крепить будешь потом...»
Все его приказы звучат как личная просьба. Как просьба друга, которому нельзя отказать. Которого нельзя подвести.
Шахтеры сидели на длинных лавках, переговаривались. Здесь были молодые ребята, еще не проходившие службу в армии, и бывалые, пережившие войну и оккупацию Донбасса, чуть ли не в отцы годные начальнику участка Угарову, а также и начальнику шахты Забазлаеву и самому Бородину — начальнику рудника.
Но не зря, видно, говорят, что чин прибавляет года. А верней сказать, не чин, а чувство ответственности, которое получаешь вместе с чином.
Угаров давно не воспринимал себя молодым. Может быть, потому, что жизнь не баловала его. Он слишком много пережил и передумал. И сейчас, сидя за столом в нарядной в ожидании Забазлаева, он ощущал себя ближе к пожилым, чем к парням-зубоскалам, которые даже здесь, на наряде, садились, как в кино, в последнем ряду, чтобы чувствовать себя посвободнее.
Из неровного гула выплывали отдельные фразы.
—- А я ему говорю: «Это, братец, как работать. Я в спецовке мокрый, а тебе в ватнике холодно...» Он ватник скинул, а там у него тормоз в кармане лежал — хлеб с колбасой. Так его крысы утащили. А он на ребят подумал.
— Не пойму все же, чем эти твари держатся? На тормоз им не каждый день везет. И почему они белые? Старые, что ли?
— Подземный стаж сказывается. Пигменту не хватает.
— Я и сам замечаю. Что-то седеть начал.
— Ничего. Тебе седина пойдет.
— Я это кино еще в войну смотрел. Нам в госпитале показывали. Только тогда другой конец был.
— Брешешь. Так не бывает. А какой был конец?
— Тут его насмерть убивают, так? А в том кино только ранили его, и он домой, к жене вернулся. На Первое мая...
— Угаров посмотрел на часы. Забазлаев опаздывал на двенадцать минут. «Если он не придет через три минуты,— подумал он,— я начну наряд без него».
— Эй, там, на галерке! Снимите кепки! — сказал он резко. Резче, чем хотел,— он был зол на Забазлаева.
Парни в последнем ряду поспешно повиновались. Угарова побаивались. Он был вспыльчив, несдержан. Но он любил этих людей. Пожилых, с лицами, изрезанными морщинами. С углем, въевшимся в поры. И особенно тех, молодых, с последних скамеек. Губастых, грубоватых, самоуверенных, даже порой нахальных от молодости, от избытка сил и неверного представления о том, каким должен быть шахтер.
Он любил их, но они вряд ли догадывались об этом. И сейчас они примолкли и поглядывали на начальника подземного участка настороженно, исподлобья.
Забазлаев опоздал на пятнадцать минут. Он пришел не один. С ним был главный инженер Величкин. Рядом с Павликом Саша Величкин выглядел щуплым и неказистым. Он только что поднялся из шахты и пришел на наряд, не успев переодеться. В шахтерке, перемазанный углем, он казался еще неказистее и меньше ростом.
— Извини, Стах, я тебя задержал,— негромко, чтобы слышал только Угаров, сказал Павлик.
— Ты задержал наряд,— сказал Угаров жестко, с ударением на слове «наряд».
Потом все стихло. Угаров сделал перекличку бригадиров и приступил к наряду. Он давал задание бригадам, рассчитанное на выполнение за одну смену.
— Пятый подэтажный штрек. Смыть породу и закрепить...
— Четвертая панель. Разобрать пробку, подпалить, выгрузить уголь и закрепить...
— Третий подэтажный штрек. Поставить опорные ножки, разобрать крепь и отбурить по породе под сопряжение...
Взял слово Забазлаев. Он говорил о темпах. О том, что до конца месяца еще есть время и кто хочет заработать премию, должен поднажать.
— Возьмете цикл — будете молодцы,— говорил он.— Возьмете полтора цикла — будете орлы. Ясно?
Угарову казалось, что Павлик чересчур нажимает на слово «премия». Конечно, деньги пока еще не последняя вещь. Недаром государство платит шахтерам по высокой ставке, уважая тяжелый шахтерский труд.
Но деньги не стоят жизни. Почему-то обидно было думать, что все эти люди полезли в шахту только ради большой деньги. Особенно те, на последних скамейках.
После Забазлаева взял слово Саша.
— Басюк,— вызвал он.— Я был сейчас у тебя в забое. Когда смоете, проверь как следует кровлю. Если будет коржить, оббери забой, аккуратно, сам. Понял? Только потом приступайте к креплению.
Бригадир проходчиков Басюк, молодой, синеглазый шахтер, слушал напряженно, сощурясь, покусывая соломинку. На руке его с изуродованным ногтем было наколото — «Витя».
Из нарядной вышли вместе — Величкин, Забазлаев и Угаров. Саша был взволнован. На востоке кровля бунит, говорил он. Он слышал это сам. Только что. Своими ушами. Он простукивал ее, как врач. Вместо звона получался глухой притуплённый стук.
Павлик говорил, что Саше просто показалось.
— Я же просил тебя: не тревожь людей попусту.
— Шахтер должен знать все,— сказал Саша.— Во всяком случае все, что знаем мы.
— Зачем? — Забазлаев стоял, спрятав руки в карманы брюк, покачиваясь с носков на пятки.— Чтобы шахтер не работал, а руками подпирал кровлю? Ты-то вылез сейчас из шахты, а ему туда лезть...
— Ладно спорить,— сказал Угаров.— Сдам наряд и пойду в шахту. Сам постучу. Проверю.
— Проверь,— сказал Саша.— Может быть, у меня мираж. Игра воображения. Но я, как главный инженер, обязан...
— Один дрессировщик ушел от жены, а на суде говорил: «Я оставил ей львов».
Павлик часто перебивал собеседника какой-нибудь чепухой. Это означало, что разговор ему надоел.
— Иди ты к черту,— сказал Величкин.
Стах пошел в душевую. Навстречу ему валил народ, уже переодетый для спуска под землю. С самоспасателями через плечо и аккумуляторными лампочками, укрепленными на плоских шахтерских касках. У некоторых лампочки были зажжены и тускло светились в ярком свете дня. Это был непорядок,— их следовало зажигать уже под землей, чтобы они не погасли в шахте до времени. Поэтому, увидев начальника подземного участка, шахтеры гасили их. Прошагал гидромониторщик Данила Колядный, докуривая на ходу папиросу. Колядный — хороший бригадир. На него можно надеяться. А к Басюку надо зайти на всякий случай. Что, если правда корж? Там ребята горячие. Молодежь. Скоростники. Молодым несвойственна осторожность. Может быть, поэтому по статистике большинство увечий и травм в шахтах падает на молодых?
Угаров переоделся в душевой, отведенной для начальства. Здесь было тихо, пусто. Возле кабинок стояли купальные «туфли» — деревянные подметки, каждая примерно сорок пятого размера, с тряпичной перепонкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19