— А этого кувшина я не помню,— говорила она.— И этой вазы тоже... Очень миленький получился интерьер! Только я не люблю нарциссы. Они чересчур торжественны. Надо сюда что-нибудь простенькое, интимное. Например, незабудки...
Люка была законодательницей в своем кругу. Не просто художницей-декоратором, ведь это была всего лишь ее профессия. Амплуа «женщины со вкусом» выходило за рамки профессии и было уже как бы натурой, талантом, тем, что возвышает человека над другими людьми.
— А я люблю нарциссы,— сказала Тамара.— Ну и пусть торжественны. Или это сейчас не модно? Модно все простенькое? Интимное? Вроде печеной картошки...
— При чем тут картошка? — Люка чуть заметно повела плечом.— Вы просто не в духе, детка...
Она не привыкла, чтобы ей возражали.
— А вы куда собираетесь летом? — спросила Люка, чтобы переменить тему.
— В Донбасс.
— Нет, серьезно.
Эшелоны с углем, дымящие трубы, раскаленный воздух. Когда поезд шел мимо, курортники закрывали плотней и завешивали шторками окна, чтобы не налетел уголь. Казалось, и поезд ускорял ход, спеша миновать этот промышленный район.
— Хочу в Донбасс,— сказала Тамара.— Что вы знаете о Донбассе? Там есть поселок Полыновка. Весь розовый. Три улицы. А вокруг степь. И суслики. У сусликов норки. Как будто в землю был забит колышек и его вынули.
— Не отказаться ли нам от Варны? — сказала Люка.— Боюсь, что там нет сусликов.
Она шутила. И Тамара шутила. Но у Тамары от этой шутки сжималось горло. Она каждый день перечитывала письмо Ольги Бородиной. Про Стаха в нем не было ни слова. Но все письмо было о нем. О поселке, где он жил. О людях, с которыми вместе работал. И на штампе было четко: «Полыновка». Значит, это было не только в мечтах, но и на карте. Туда ходили поезда, и в кассе можно было купить билет.
Луховицкий наседал на Олега:
— Я так и напишу: «Кибернетика — это приговор -посредственности». Но не будет ли это чересчур категорично?
Олег раскачивался на стуле. Это была одна из привычек, от которых Тамара никак не могла его отучить.
— Зачем вы пишете, что возможности кибернетической машины ограничены? — говорил он, глядя в рукопись Луховицкого через плечо и продолжая раскачиваться.— Это верно лишь в том случае, если считать ограниченными возможности человека, его мозга. Ведь кибернетическая машина создана человеческим умом. И если границы его возможностей неопределимы,— а я думаю, что это так,— то неопределимы и возможности его созданий...
Луховицкий был слишком неравноценным противником, чтобы спор с ним мог стать интересным. В теннис такие, как он, никогда не играют у сетки. Они «качают», выматывая партнера вялой игрой.
— Когда-нибудь я напишу рассказ,— сказал Олег,— когда мне надоест наука и теннис. Рассказ о космическом корабле, посланном в сторону планеты Венера. Как он затерялся в пути и никто не знал о его судьбе,— сгорел он или достиг цели. И вдруг англичане приняли сигнал космического корабля. Это, приблизившись к Венере, вновь заработали датчики. Но расшифровать сигналы могли только у нас,— космический корабль «говорил» по-русски.
— Давайте писать вместе,— сказал Луховицкий.
— Согласен. Когда мне надоест наука. Пока что она надоела только моей жене.
— Мне надоели формулы,— сказала Тамара.— Отвлеченные понятия и бесконечно малые величины. Я их ненавижу с детства.
— Не капризничай. То, что ты пьешь сейчас, тоже имеет формулу. От иных формул зависит жизнь и смерть человечества.
— Тем более я ненавижу их,— сказала Тамара.— Хорошо, что ты запираешь их в сейф, уходя с работы. Я их боюсь.
— Не бойся,— улыбнулся Олег,— они в надежных руках.
— Неужели когда-нибудь свершится это безумие,— спросил Луховицкий,— атомная война?
— Это зависит не от формул,— сказал Олег.— Это зависит от людей. От нас с вами и от таких, как мы. От любви к детям и внукам. Войну могут начать только бездетные.
— Вы нас обижаете,— сказал Луховицкий.— У нас нет детей...
За столом говорили о художниках. О выставке работ молодого ленинградца, имевшей успех и вызвавшей много споров. Люка говорила, что он совсем не чувствует цвета.
Потом заговорили об авиации,— Луховицкие собирались лететь в Софию самолетом. Олег вспомнил анекдот о Туполеве. О том, как он похвалил новую модель пассажирского лайнера и сказал: «Это царь-самолет». А потом помолчал и добавил: «Но так же, как царь-пушка не стреляет, этот царь-самолет не будет летать!»
Луховицкий, как всегда, рассказывал «истории». Тамаре запомнился рассказ о Юрии Олеше. У писателя был старый друг, его звали Филипп. Давно, еще до войны, в Одессе, они прочли в вечерней газете о том что в киевском зверинце лев едва не убил мальчика, притянув его когтями к клетке. Мальчика удалось спасти.
«Представляете, Филипп,— сказал Олеша, и его лицо вещуна с умными карими глазами озарилось вдохновением.— Мальчик вырастет. Станет юношей. И настанет день, когда возлюбленная спросит его: «Милый, откуда у тебя эти шрамы?» И он ответит ей: «Это следы когтей льва»...
За окном, в душном мареве, светилась огнями Москва. Она фосфоресцировала. Стены домов отдавали тепло.
«Милый, откуда у тебя эти шрамы?» — «Это следы когтей льва».
Милый, отчего у тебя дрожат руки? — Это след проклятой немецкой мины...
Луховицкие ушли поздно, но почему-то спать не хотелось. Она убрала со стола, вымыла посуду. Вспомнила, как Люка сказала, уходя: «А печеной картошкой я вас больше угощать не буду...»
Обиделась, должно быть. Ну и пусть. Мне надоели советы. Это тоже мещанство — боязнь показаться мещанкой, отстать от моды.
Когда-то ей очень хотелось иметь фотографию Хемингуэя. Ту, на которой он снят в Африке. С убитым львом.
Но потом она увидела эту фотографию во многих домах. У одних она стояла на столе. У других украшала стенку. У третьих — книжные полки. Хемингуэй со львом был такой же принадлежностью этих квартир, как торшер с большим колпаком, как журнальный столик с низкими креслами.
Это было мещанство тех, кто презирал мещанство ковриков и бумажных цветов.
Она вышла на балкон. Здесь было не намного свежей, чем в комнате. В духоте позднего вечера слышались негромкие голоса. Люди сидели на балконах. Светились огоньки папирос.
Она стояла, отдыхая, прислонясь спиной к дверному косяку. Голова болела,— наверно, от скипидарной мастики. Хемингуэй убил льва,— думала она,— лев ранил мальчика. Милый, отчего у тебя дрожат руки? Это след проклятой немецкой мины...
Ей хотелось в Донбасс. Она говорила об этом всем. Не скрывая. Потому что никто не принимал это всерьез.
Олег занят. У него научный форум. А потом он должен выехать на объект. В институте были путевки, но она отказалась. Ей никуда не хотелось. Только в Донбасс. Она ездила к сыну. Очень соскучилась. Родителей к детям не пускали. Ей пришлось соврать. Она сказала, что едет в Донбасс. Юрка вырос и загорел. Она и ему сказала, что едет в Донбасс. Ей было приятно повторять это. Обманывать всех. И себя.
На балкон вышел Олег.
— Визит прошел в теплой, дружеской обстановке,— сказал он. У него был довольный вид. Он уже успел записать что-то у себя в блокноте,— она видела в отражении стеклянной двери. Работа в его мозгу шла беспрерывно.
— Визит,— сказала она.— Вот именно. До чего мне надоели все эти визиты... Когда-то ко мне прибегали друзья и сами лезли в шкаф и орали: «Дай пожрать!..» И это были друзья! Понимаешь? Друзья! А теперь у нас нет друзей! Нет!..
Они постояли молча. Из комнаты на балкон падала узкая полоса света.
— У тебя усталый вид,— сказал он.— Ты бы поехала куда-нибудь. Хочешь на юг? Или в Прибалтику?
Она подвинулась. Так, чтобы свет не падал ей на лицо.
— Хочу в Донбасс,— сказала она.
В купе она была единственной женщиной. Это имело свои неудобства: надо было просить всех выйти для того, чтобы переодеться. Но имело и свои достоинства: мужчины менее разговорчивы.
Их было трое. Два горняка занимали верхние полки. На нижней ехал старик, специалист по эмали. Старик возвращался в Луганск, на свой эмалевый завод, откуда его не отпускали на пенсию, потому что не могли без него обойтись. Он пил воду из белой эмалированной кружки своего производства. На кружке была нарисована белочка, грызущая орех. Старик гостил в Москве у своих внуков. У него было много внуков, и каждому он отвез в подарок по кружке.
Горняки возвращались из командировки. Они наладили свой вагонный быт с быстротой и деловитостью людей, привыкших к разъездам. Они выложили на столик колоду карт, дорожные шахматы и две книжки. «Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу тебе, кто ты...» Книги в дороге заменяют визитные карточки. Старший читал «Марию Стюарт» Стефана Цвейга. Младший — «Живые и мертвые» Симонова. Они переоделись. Старший — ему было лет сорок пять — оказался в полосатой пижаме, младший в тренировочном синем костюме.
Они задали Тамаре пять вопросов — своеобразную дорожную анкету.
Далеко ли она едет? Она назвала гидрорудник.
Надолго ли? Недели на две.
В гости или по делу? Она сказала — по делу.
Играет ли она в карты? Нет, не играет.
Разрешит ли она курить в купе? Пожалуйста. Пусть курят. Тем более что они наверху. Дым все равно пойдет наверх.
Выслушав ответы, они оставили ее в покое. Забрались на верхние полки, закурили и погрузились в чтение. Старик смотрел в окно, жуя лиловыми губами и потягивая воду из эмалированной кружки.
Никто не мешал ей думать. Она легла и притворилась спящей. Она боялась, что старик заговорит с ней, когда ему надоест смотреть в окно.
Ей было о чем подумать. Она ехала в Донбасс. В край своей мечты. Туда ходили поезда и можно было купить билет. Она лежала на нижней полке, прикрыв глаза, и думала о муже. Олег сам заказал ей билет и проводил ее на вокзал. Почему он отпустил ее? Потому что привык играть у сетки? Или потому, что горняк из Донбасса не казался ему серьезным противником? Так или иначе, ее мечта сбылась. И она думала о муже с благодарностью, и ей было жаль, что он остался один в квартире и некому позаботиться о нем, приготовить завтрак и постелить постель. Она вспоминала, как он стоял на перроне среди провожающих, энергичным жестом откидывал пряди черных, прямых волос, падавших на лоб. Он выделялся в толпе, и, глядя на него из окна вагона, она в который раз подумала о том, что у Олега значительное, умное лицо и что он хорошо сложен и одет со вкусом. В последнем была и ее заслуга. И ей было приятно, что этот человек — ее муж и что это ее провожает он, поглядывая на часы и улыбаясь ей издалека. На нем была рубашка, которую она утром перед самым поездом погладила. Рубашка, сшитая на заказ, со смешным рисунком. Из окна вагона ей видно было, что в спешке она плохо загладила уголки воротника, и, глядя на эти уголки, которых он не замечал, она почувствовала себя виноватой.
— Что ты будешь делать сегодня? — спросила она.— После работы?
— Мне надо прочесть кое-что,— сказал он.— А возможно, пойду к Робу.
Роберт был его друг, тоже физик и теннисист.
— Кофе на второй полке,— сказала она.— В жестяной банке. На ней написано «Перец», но там кофе.
— Я найду,— сказал он.
Теперь, лежа в вагоне и делая вид, что спит, она думала о нем. Она ехала к Стаху, а думала об Олеге, и жалела его, и утешала себя тем, что скоро вернется. Ей казалось, что она уже скучает по дому, и она никак не могла оторваться мыслями от Москвы, а поезд уносил ее все дальше.
Уже остался позади Елец. Горняки ушли в вагон-ресторан. Они звали ее с собой, но она не пошла. Старик чистил яйцо, сваренное вкрутую. Шелуху он складывал в эмалированную кружку. За окном были леса. Просвеченные солнцем поляны. Березовые рощи. Косогоры в ромашках. В детстве ей часто хотелось сойти с поезда и остаться на одной из таких полян. Или в березовой роще. Казалось, что поезд проносит ее мимо чего-то очень важного, чего никак нельзя миновать. Вся жизнь еще была впереди. Она предлагала ей сто, тысячу вариантов счастья. Счастье тихой поляны и шумного города, счастье холодных снегов и знойных пустынь. Она могла стать кем пожелает. Любить, кого полюбит. Она сама не заметила, как эти сто, тысяча вариантов свелись к одному. Может быть, не к самому лучшему. Но разве не она выбрала его из тысячи других?..
Старик что-то рассказывал ей. О том, что прежде на заводе хозяйничали немцы. Они хранили секрет эмали, как китайцы секрет фарфора. Пока русские инженеры не разгадали их секретов. И теперь наша эмаль прочнее немецкой. Старик был одним из тех, кто разгадал секрет немцев. Он сознался в этом без ложной скромности. Скромность — достояние молодых. Старикам позволено хвастать. Ведь это не просто хвастовство. Это итог жизни, не зря прожитой.
Пальцы старика бережно поглаживали эмалированную кружку с белочкой.
Вернулись из ресторана горняки. Они были слегка навеселе и потому разговорчивее.
— В Полыновку едете? — сказал „старший.— На гидрорудник? Там начальник этот, как его...
— Бородин,— подсказал младший.
— Вот-вот... Хозяйство большое ему доверено.
— Молодым везде у нас дорога,— сказал младший.
— Вот-вот. Посмотрим, куда она заведет его. Эта дорога.
— А что? — спросила Тамара.— Слабоват Бородин?
— Молод. Мальчишка еще, можно сказать. Не знаю, есть ему тридцать?..
— Тридцать два,— сказал младший.
— Вот-вот. И набрал мальчишек. Проектную мощность до сих пор не осилили. Понахватали новой техники. Кто что ни придумает — всё к Бородину. Он всё берет.
— Пусть пробует,— сказал младший.
Тамара слушала с интересом. Так вот, значит, как! Проектной мощности еще не осилили. Работают государству в убыток. Что ж это вы, ребята?
— У них геологические условия трудные,— сказал младший.— Учитывать надо. Да и проектировщики им напортачили.
— Главное — найти виновного,— сказал старший. Тамара верила в друзей молодости. Она была рада, что
у Бородина нашелся защитник. Возможно, он защищал не столько Бородина, сколько себя самого. Свое право на самостоятельность в поступках и решениях, которой он пока не имел и которой завидовал.
Тамара смотрела в окно и невольно улыбалась. Для кого-то они и теперь еще мальчишки. Она уже знала их десять лет. Помнила их студентами. Уже тогда наметились характеры. Сергей Бородин был отличник. На первом курсе его уже выбрали в комитет комсомола. Павли славился как спортсмен. Он завоевывал для института!! кубки, пропускал лекции. Девочки плакали из-за него! Они слишком нравились ему все, чтобы он мог выбрать одну. Нравилась ему и Тамара. Может быть, даже больше других, потому что у нее был Стах.
Возможно, эти двое знают Стаха. Даже наверняка они знают начальника подземного участка Полыновского гидрорудника.
Но ей не хотелось спрашивать о нем. Он был одним из «мальчишек», которых набрал Бородин. Мальчишек» «понахватавших» новой техники и не освоивших до сих пор проектной мощности.
Проехали Узловую. Вдали маячили терриконы Мосбасса. Отсюда, от Узловой, ходили поезда в Бобрик-Донской.
Поезд шел дальше, своей дорогой. Это была дорога угля. Когда-то она свернула в сторону, ушла с этой дороги. Она не жалела об этом, но любила вспоминать, что была горнячкой, хотя только год училась в горном. Она ехала в гости. А могла бы ехать к месту работы. Она слушала спор горняков, а могла бы сама спорить с ними. Если бы не свернула с дороги.
Ей было интересно взглянуть на жизнь, которая ожидала и ее. В судьбе друзей увидеть свою судьбу. Отброшенный вариант.
«За кого принимают меня?» — думала она о соседях горняках. Должно быть, они считали ее представителем из Госплана или ответственным товарищем «из центра». Потому что она не вступала в разговор, а все больше помалкивала, переводя взгляд с одного на другого.
Старший спросил, не собирается ли она на шахту семь-бис. Она сказала, что вряд ли. Младший поинтересовался, бывала ли она в гидрошахте. Она сказала, что не доводилось. Но теперь надеется побывать.
— Обязательно слезайте,— посоветовал младший.— Исключительное зрелище. Впечатляет.
Это было его любимое слово. На ее вопрос о книге «Живые и мертвые»,— нравится ли ему, он тоже сказал, что «впечатляет».
Поезд прибывал в Луганск утром. Она рано легла, боялась, что не уснет. Обитатели верхних полок снова ушли в ресторан. Она не слышала, как они вернулись. Волнение, глубоко скрытое в ней под личиной спокойствия, утомило ее.
Она проснулась на рассвете. За окном была полевая ширь, мягкие краски раннего, не разбуженного солнцем утра. Белели мазанки, подсолнухи, как радары, чутко поворачивались навстречу первым лучам. Восход был ослепителен. Таким он бывает только на море и в поле. Солнце вставало из-за края земли, того самого края, что кажется в детстве таким близким и доступным.
Она стояла у окна в пустом коридоре. Все спали. Она была один на один с этим утром. В вагоне было прохладно и пасмурно. Лучи солнца еще не дотянулись до стекол. А вокруг все сияло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19