Как только сознание возвращалось к баю, он звал Эльмурада и принимался что-то шептать ему на ухо, вероятно отдавая распоряжения, добавляя что-то к своему завещанию.
В этот день, очнувшись, бай сказал:
— Если я выздоровею, если болезнь оставит меня и я встану... обещаю... во имя бога... буду милосердным... одного раба и одну невольницу... отпущу на волю.
Вымолвив это, бай снова потерял сознание. А Эльмурад-кунградец, услышав такие слова, усмехнулся и, намочив тряпку в холодной воде, положил на горячий лоб больного.
В это время в прихожей раздалось грубое покашливание, в комнату вошел Джура-караулбеги. Он поймал усмешку на губах Эльмурада, решил, что баю стало лучше, подошел совсем близко к больному и бесцеремонно приветствовал его громким хриплым голосом. Ему не ответили, не предложили сесть. Это несколько обидело караулбеги, он спросил, стоя около постели:
— Ну, как наш бай, хорош?
— Ваш бай хорош, только он без сознания...— ответил по-узбекски Эльмурад.— Садитесь.
Караулбеги не любил этого насмешливого и грубоватого кунградца. Но, зная, что он доверенный человек бая и что слово его равносильно приказу хозяина, старался всегда делать вид, что не замечает его колкостей, и молчал. И сейчас он молча сел в ногах у больного и посмотрел на него внимательно. Бай вздохнул, открыл глаза и с помощью Эльмурада глотнул немного шербета.
— Вот твой друг-картежник пришел,— сказал по-узбекски Эльмурад баю.— Справляется, как ты себя чувствуешь.
Бай прикрыл один глаз, словно хотел сказать:
Что уж там спрашивать?
— Я ездил в Гиссар,— сказал Джура-караулбеги,— по повелению его высочества, подавил там восстание бунтовщиков. И чтобы рассчитаться с вами, я привез вам в уплату моего долга одного хорошего парня — раба.
— Лучше бы ты привез хорошее лекарство,— заметил Эльмурад.
— Я привез хорошего раба, семнадцати лет, красивого, здорового,— продолжал караулбеги, не обращая внимания на Эльмурада.— Он сейчас, правда, немного болен, по дороге упал и расшибся, на голове у него рана и на правом плече...
— Чудесное средство для исцеления от болезни! — засмеялся Эльмурад.—Больному человеку — больного раба, вот это лекарство!
Но бай прикрыл глаза в знак согласия. Джура-караулбеги поклонился и вышел.
Наутро бай вспотел, пришел в себя, попросил куриного бульона, поел и поговорил с окружающими. Эльмурад был по-прежнему около него. Кунградец смело разговаривал с больным, насмехался над его родственниками.
— День и ночь сидели они у дверей, ждали, чтобы ангел Азраил поскорей посетил этот дом. Но не сбылось их желание. Вместо ангела смерти явился Джура-картежник, привел тебе искалеченного раба — и вот вылечил твою болезнь этим лекарством. Этот раб принес тебе счастье, и ты выздоровел. Бай рассмеялся.
— Брось шутить, насмешник! — сказал он.—Меня бог исцелил. Во славу его я должен совершить доброе дело.
— Я правду сказал,— продолжал Эльму рад.—Я его видел, этого раба, он в конюшне лежит, свернулся в комочек, стонет. Голова у него разбита, от раны на плече вонь идет... Зовут его Истадом, но, боюсь, он не останется жить, падет жертвой за тебя.
— Его привез Джура-караулбеги? — переспросил бай.
— Да,— сказал Эльмурад,— он тебе должен был, вот и привез тебе раба в уплату. Теперь тебе и долга не видеть, и парня придется за свой счет лечить. Вот так расплачиваются с нами наши друзья-картежники!
Бай подумал и сказал:
— Я обещал, если выздоровею, отпустить на волю одного раба и одну невольницу. Пойдите скажите: я освобождаю этого раба. Напишите ему вольную от моего имени и отдайте ему, пусть идет куда хочет,
Эльмурад погладил усы и с ядовитой улыбкой посмотрел на бая:
— Джура-картежник тебя обманул, а ты обманул самого бога. Ну и хитер же ты, каракулец!
Израненного Истада и одну старую одинокую невольницу выбросили на улицу. Несчастная старуха, плача, взяла Истада под руку и кое-как дотащила до площади возле мечети. Там, у двери божьего дома, на глазах у верующих, она уложила Истада на камень и сама села рядом с ним, громко рыдая, чтобы люди сжалились над ними и дали им приют.
Истад был совсем без сил. Его раны на голове и на плече были неопасны, но голод и потеря крови сделали свое дело.
Если бы у него были силы, он прижал бы к сердцу данную ему баем вольную, побежал бы в свой кишлак, припал бы грудью к родной земле!.. Но что делать, когда мочи нет, не добраться ему до родного края, не увидеть своих близких,— видно, придется здесь, в чужом месте, навеки закрыть глаза...
От таких мыслей бедный юноша впал в отчаяние. Из глаз его полились горькие слезы. Старуха тщетно молила верующих помочь им, говорила, что они — бывший раб и невольница, что теперь их отпустили на волю, но у них нет ни пристанища, ни близких, они, несчастные, не знают, куда им деться, нет у них ни приюта, где они могли бы отдохнуть, ни друга, который пожалел бы их.
— Люди, дети божьи, добрый народ, помогите, подайте что-нибудь, сжальтесь над нами!
Вечером старуха купила на выпрошенную милостыню пару лепешек, они поели, запили водой из большого сосуда для омовений, стоявшего на площади, и уснули тут же на камнях. Рано утром, когда муэдзин пришел н мечеть, чтобы провозгласить утренний призыв на молитву, он увидел этих несчастных на том же месте, где они были вчера вечером. Ему стало жалко их, он подумал и подошел к ним.
— Старуха,— сказал он,— разве вам некуда деваться? А это кто?
Это сын твой? А, он тоже бездомный, как и ты? Ну, вот что. Если хочешь, я возьму тебя к себе, будешь помогать моей жене по хозяйству. Пойдем. А юноша пусть останется тут, найдется и для него какой-нибудь благодетель.
Муэдзин увел старуху к себе. Жена его была всегда занята, обслуживала свадебные и религиозные обряды. Целые дни ее не было дома, и некому было подать муэдзину воды для омовения. Старуха, которую он приютил, станет ему даровой служанкой.
А Истад и весь следующий день лежал на площади у мечети, стонал и мучился, и не нашлось человека, кто приютил бы его, залечил бы его раны, поддержал бы в беде. Многие жалели его, плакали вместе с ним, но не могли помочь ему, потому что сами были бедны и зависели от хозяина. Иные подавали ему милостыню, бросали деньги, хлеб, еду, но никто не взял к себе несчастного.
...Лежа в постели, больная Дилором-каниз рассказывала внучке эту печальную историю. Расплакавшись от жалости к Истаду, Фируза спросила:
— Неужели не нашлось человека и никто-никто не помог ему?
— Помогли,— ответила старуха.— В час послеполуденной молитвы к измученному Истаду подошла одна женщина. Она была высокая, нескладная, с громким мужским голосом, в парандже, но с открытым лицом — поэтому она сразу увидала, в каком тяжелом состоянии был юноша. Она спросила: разве у него нет никого, кто позаботился бы о нем? Истад только застонал в ответ. Тут подошел муэдзин из мечети и рассказал, что узнал от старухи о печальной судьбе Истада. Тогда женщина подозвала арбакеша, сидевшего поблизости на своей арбе: Ну-ка, давай поднимем этого несчастного на арбу. Эта женщина была я. Уложив раненого в арбу, я привезла его в сад Латиф-бая, где тогда жила.
— Вы раньше жили в саду? — удивилась Фируза.— Что это был за сад? И почему вы ушли оттуда?
— О-о... так много вопросов сразу. На них двумя словами не ответишь. Потерпи, я отдохну немного, а потом расскажу тебе все с самого начала. Ты ведь не знаешь, откуда родом твоя старая бабка и каких только бед ей не пришлось перенести!
- Пока не взберешься на вершину горы — не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней — не узнаешь, что такое жизнь! — сказал мне однажды отец. Он был человек бывалый, много испытавший, немало гроз пронеслось над его головой. Мы жили в Самарканде, в квартале Боги Шамоль — Сад Ветров, работали на земле, у нас был маленький сад, плоды которого мы продавали и на это жили. До того дня, как отец сказал мне эти слова, я была самой веселой, озорной и капризной девушкой. Все мой сверстницы, даже дочери аксакала и бая, побаивались моего языка — ведь я могла в одну минуту высмеять их, опозорить. Сама я никого не боялась. Уж очень я была шустрая, ловкая, проворная, мастерица на все руки. Я знала и работу в поле, и садоводство, и уход за скотом, и домашнее хозяйство. Я не только справлялась со своей домашней работой, но и другим помогала. Когда поспевал виноград, меня звали из сада в сад, никто со мной не мог сравниться в приготовлении кишмиша. Я варила бекмес из дыни, сушила тутовые ягоды с орехами, такие вкусные, что, если попробуешь, не забудешь. Ну, понятно, что и горда я была, никто мне не нравился, разве только Ибрагим, парень, который жил с нами по соседству. Ибрагима я полюбила, потому что он всегда был такой печальный — мать у него умерла, а мачеха досталась злая. Она постоянно заставляла его выполнять самую тяжелую работу.
Единственным его утешением и надеждой была я. Он ничего не скрывал от меня, всеми своими горестями делился со мной.
Как-то раз я снимала виноград. Вдруг из соседнего сада послышался крик. Бросив работу, я перелезла через забор. Смотрю, мачеха бьет Ибрагима, лежащего на земле, абрикосовой веткой. У абрикосового дерева ветки колючие и жесткие, они рвут в клочья одежду и больно ранят тело. Я удивилась, почему Ибрагим так покорен — не вскочит с земли, не даст отпора. Подошла поближе — смотрю, руки и ноги у него связаны. Потом уж я узнала, что глупый отец его связал сына и отдал на растерзанье мачехе. Ну, тут я не вытерпела, подбежала. Как двину рукой — злая женщина покатилась прямо в хауз, а я развязала Ибрагима, велела ему бежать.
Вечером пришел к нам отец Ибрагима, пожаловался на меня моим родителям. Когда он ушел, вот тогда-то и сказал мне мой отец эти мудрые слова:
Пока не взберешься на вершину горы — не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней — не узнаешь, что такое жизнь! Ты еще дитя, ты должна уважать старших. Мачеха Ибрагима все-таки заменяет ему мать, она имеет право поучить сына, а когда следует, и побить. Какое тебе дело до этого, что ты вмешиваешься, становишься между ними?
Ибрагим хороший парень,— ответила я,— целые дни работает, никогда не проводит время зря, не гуляет. А мачеха у него жестокая и безжалостная. Она била его абрикосовой веткой, всего исцарапала, и я ее бросила в хауз, а его развязала.
И хорошо сделала,— сказала моя мать.— Так ей и надо, злюке!
Но отец не согласился с матерью:
Не говори так! Как бы то ни было, все же она старшая, как говорится, больше рубашек износила, молодые должны уважать ее.
Когда старшие справедливы, никто не вздумает их обижать, все их почитают,— ответила своему покойному отцу.— Вот вас ведь все уважают. А я, ваша дочь, вас на руках носить готова.
Отец рассмеялся и больше ничего не сказал.
С той поры разгорелась между мной и Ибрагимом любовь. Мы так подружились и полюбили друг друга, что дня не могли прожить, чтобы не увидеться. Моя мать догадалась про нашу любовь и рассказала отцу. Родители посовещались между собой и решили будущей осенью поженить нас. Мы с Ибрагимом обрадовались и стали по пальцам считать, когда пройдет лето, потом зима, весна и, наконец, настанет будущая осень.
Но, наверно, мои отец и мать не сказали вовремя: Если богу о у дет угодно,— вот и не сбылось их желание.
В ту осень, готовясь к будущей свадьбе, отец мои продал почти весь урожай пшеницы, ячменя и фруктов, купил на вырученные деньги барана, теленка, сундук, серьги, кольцо и серебряные браслеты для меня.
Но зима тогда была бесснежная, снег не выпал ни разу, а после весеннего равноденствия, в конце марта началась жара, и когда пришла пора розам цвесть, вся зелень в садах уже пожелтела. От безводья погибли наши посевы, ни одно зерно, брошенное в землю, не взошло. Люди просеивали сухую землю, выбирая из нее зерна, мы с отцом делали то же и набрали немножко пшеницы.
Уже с первых дней лета начался голод. Мы продали барана и теленка, купили муки, но этого хватило ненадолго. Продали все, что заготовили для моей свадьбы, отдали задешево — и это пошло тоже на хлеб. И все равно это не спасло нас.
Люди ели кору с деревьев, травы, опухали от голода, теряли силы. Беда бродила вокруг нашего дома, смерть на коне мчалась по улицам кишлака... А впереди смерти, словно чума и холера, шли купцы-перекупщики и спекулянты. Они наживались на нашей беде, строили дома на нашем горе. Все, что представляло какую-то ценность, они взяли за горсть ячменя, за миску пшеницы. И вот у людей ничего не осталось. Тогда они стали продавать детей — сыновей и дочерей своих. Узнав об этом, мои отец и мать заплакали и сказали, что они скорей с голоду умрут, но ни за что на свете не продадут свое единственное дитя.
Я, как кишлачные мальчишки, сделала себе рогатку и охотилась на воробьев, ходила на берег пересохшего Зеравшана, собирала траву, приносила домой и варила, чтобы накормить родителей.
Вдруг я узнала, что из Бухары приехал богач, по имени Латиф-бай, и покупает невольниц и рабов и что мачеха Ибрагима уже продала его за мешок пшеницы. Я пошла к соседям, увидела, что муж и жена сидят и едят жареную пшеницу.
А где Ибрагим? — спросила я.
Они мне ничего не ответили. Я поняла, что люди мне правду сказали. Тогда я сама пошла к аксакалу. Я сказала ему, что, если моего Ибрагима продали за мешок пшеницы, пусть и меня возьмет бай, но за это пусть дадут моим родителям мешок пшеницы и кувшин масла. Аксакал был посредником бая — подыскивал для него рабов и невольниц, а кишлачным жителям доставал таким образом хлеб и деньги и, конечно, сам нагревал на этом руки. Он знал, что мы с Ибрагимом любим друг друга, знал также, в каком состоянии были мои отец и мать, поэтому он сказал:
Хорошо, дочка, я устрою так, чтобы все были довольны: как говорится, и рубин сниму с возлюбленной, и возлюбленного не рассержу. Я сделаю, как ты хочешь, отдам тебя баю за мешок пшеницы и кувшин масла для твоих родителей, но попрошу бая, чтобы Ибрагима женили на тебе, Думаю, что бай согласится на это, ведь тогда ваши дети тоже станут его рабами... верно?
Я согласилась не раздумывая, потому что рада была и со своим милым соединиться, и отцу с матерью помочь, спасти их от голодной смерти. Я знала, что, если не сделаю этого сама, отец с матерью скорее умрут, чем продадут меня.
Вот так и вышло, что я сама себя продала в рабство. Не дай бог кому-либо увидать такие черные дни, какие я видела, коснуться той горькой чаши, из какой я пила! Легко сказать: сама себя продала! Только с ножом у горла может человек пойти на такое, волю на рабство обменять! Не случись с нами такой беды, как неурожай и голод, мы бы и знать не знали об этом злодее Латифбае.
Я пошла домой, чтобы в последний раз повидать отца и мать, проститься с домом, где я родилась, с родными местами, где провела свое детство и юность, где была так счастлива. Отец мой лежал на старом паласе, на каких-то лохмотьях, он был в забытьи, и мать, худая и бледная как мертвец, с запавшими глубоко глазами, лила ему в горло воду дрожащими руками. Староста дал мне две горсти муки, я быстро поджарила ее в котле, подлила немного воды, сделала болтушку, разлила ее в две миски, поставила перед родителями, а сама вылизала котел. Отец с матерью быстро съели болтушку, помолились за меня и, успокоенные, уснули.
День клонился к вечеру, знойное солнце уплывало на запад, тени деревьев стали длиннее. Перед домом у нас — сад. В нем когда-то рос виноград, яблони, груши, черешни и персик, теперь это все пожелтело, сгорело без воды. В этом году и сад не дал урожая. Было немного винограду, но мы его съели еще незрелым. Раньше в огороде у нас росли лук, морковь, огурцы и репа, сейчас все заросло сорной травой. Каждая пядь этого огорода и сада была дорога мне, в каждое деревце вложен мой труд, моя любовь. В тени вот этих деревьев я сидела с подругами, играла, вот тут я бегала, резвилась, а вон там, за кустом роз, что растет у соседской ограды, я столько раз встречалась с Ибрагимом, поверяла ему свои маленькие тайны... И вот я бросаю все это — и дом, и сад, и всех близких, ухожу на чужбину, в неволю. Ухожу, чтобы быть рядом с любимым, быть ему поддержкой, ухожу, чтобы вырвать из лап смерти отца и мать!
Я пошла к аксакалу. Он уже поджидал меня, посадил на лошадь и погнал ее в город.
Печаль по дому и воспоминания так захватили меня, что я даже не заметила, куда меня везут. Я опомнилась, когда лошадь остановилась, аксакал слез сам и снял меня с лошади.
Вижу, перед нами высокие ворота. Вокруг подметено, в крытом проходе ни соринки, чистота. Навстречу нам выбежал мальчик-слуга, взял у аксакала лошадь, и мы вошли во двор. Усадьба огромная, великолепная. Перед мехманханой высокая суфа, по другую сторону двора — конюшни. На суфе разостланы ковры, на них лежат курпачи и подушки.
На подушках возлежали двое солидных мужчин и беседовали. Один из них, сидевший на почетном месте, чернобородый и черноусый, увидев нас, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
В этот день, очнувшись, бай сказал:
— Если я выздоровею, если болезнь оставит меня и я встану... обещаю... во имя бога... буду милосердным... одного раба и одну невольницу... отпущу на волю.
Вымолвив это, бай снова потерял сознание. А Эльмурад-кунградец, услышав такие слова, усмехнулся и, намочив тряпку в холодной воде, положил на горячий лоб больного.
В это время в прихожей раздалось грубое покашливание, в комнату вошел Джура-караулбеги. Он поймал усмешку на губах Эльмурада, решил, что баю стало лучше, подошел совсем близко к больному и бесцеремонно приветствовал его громким хриплым голосом. Ему не ответили, не предложили сесть. Это несколько обидело караулбеги, он спросил, стоя около постели:
— Ну, как наш бай, хорош?
— Ваш бай хорош, только он без сознания...— ответил по-узбекски Эльмурад.— Садитесь.
Караулбеги не любил этого насмешливого и грубоватого кунградца. Но, зная, что он доверенный человек бая и что слово его равносильно приказу хозяина, старался всегда делать вид, что не замечает его колкостей, и молчал. И сейчас он молча сел в ногах у больного и посмотрел на него внимательно. Бай вздохнул, открыл глаза и с помощью Эльмурада глотнул немного шербета.
— Вот твой друг-картежник пришел,— сказал по-узбекски Эльмурад баю.— Справляется, как ты себя чувствуешь.
Бай прикрыл один глаз, словно хотел сказать:
Что уж там спрашивать?
— Я ездил в Гиссар,— сказал Джура-караулбеги,— по повелению его высочества, подавил там восстание бунтовщиков. И чтобы рассчитаться с вами, я привез вам в уплату моего долга одного хорошего парня — раба.
— Лучше бы ты привез хорошее лекарство,— заметил Эльмурад.
— Я привез хорошего раба, семнадцати лет, красивого, здорового,— продолжал караулбеги, не обращая внимания на Эльмурада.— Он сейчас, правда, немного болен, по дороге упал и расшибся, на голове у него рана и на правом плече...
— Чудесное средство для исцеления от болезни! — засмеялся Эльмурад.—Больному человеку — больного раба, вот это лекарство!
Но бай прикрыл глаза в знак согласия. Джура-караулбеги поклонился и вышел.
Наутро бай вспотел, пришел в себя, попросил куриного бульона, поел и поговорил с окружающими. Эльмурад был по-прежнему около него. Кунградец смело разговаривал с больным, насмехался над его родственниками.
— День и ночь сидели они у дверей, ждали, чтобы ангел Азраил поскорей посетил этот дом. Но не сбылось их желание. Вместо ангела смерти явился Джура-картежник, привел тебе искалеченного раба — и вот вылечил твою болезнь этим лекарством. Этот раб принес тебе счастье, и ты выздоровел. Бай рассмеялся.
— Брось шутить, насмешник! — сказал он.—Меня бог исцелил. Во славу его я должен совершить доброе дело.
— Я правду сказал,— продолжал Эльму рад.—Я его видел, этого раба, он в конюшне лежит, свернулся в комочек, стонет. Голова у него разбита, от раны на плече вонь идет... Зовут его Истадом, но, боюсь, он не останется жить, падет жертвой за тебя.
— Его привез Джура-караулбеги? — переспросил бай.
— Да,— сказал Эльмурад,— он тебе должен был, вот и привез тебе раба в уплату. Теперь тебе и долга не видеть, и парня придется за свой счет лечить. Вот так расплачиваются с нами наши друзья-картежники!
Бай подумал и сказал:
— Я обещал, если выздоровею, отпустить на волю одного раба и одну невольницу. Пойдите скажите: я освобождаю этого раба. Напишите ему вольную от моего имени и отдайте ему, пусть идет куда хочет,
Эльмурад погладил усы и с ядовитой улыбкой посмотрел на бая:
— Джура-картежник тебя обманул, а ты обманул самого бога. Ну и хитер же ты, каракулец!
Израненного Истада и одну старую одинокую невольницу выбросили на улицу. Несчастная старуха, плача, взяла Истада под руку и кое-как дотащила до площади возле мечети. Там, у двери божьего дома, на глазах у верующих, она уложила Истада на камень и сама села рядом с ним, громко рыдая, чтобы люди сжалились над ними и дали им приют.
Истад был совсем без сил. Его раны на голове и на плече были неопасны, но голод и потеря крови сделали свое дело.
Если бы у него были силы, он прижал бы к сердцу данную ему баем вольную, побежал бы в свой кишлак, припал бы грудью к родной земле!.. Но что делать, когда мочи нет, не добраться ему до родного края, не увидеть своих близких,— видно, придется здесь, в чужом месте, навеки закрыть глаза...
От таких мыслей бедный юноша впал в отчаяние. Из глаз его полились горькие слезы. Старуха тщетно молила верующих помочь им, говорила, что они — бывший раб и невольница, что теперь их отпустили на волю, но у них нет ни пристанища, ни близких, они, несчастные, не знают, куда им деться, нет у них ни приюта, где они могли бы отдохнуть, ни друга, который пожалел бы их.
— Люди, дети божьи, добрый народ, помогите, подайте что-нибудь, сжальтесь над нами!
Вечером старуха купила на выпрошенную милостыню пару лепешек, они поели, запили водой из большого сосуда для омовений, стоявшего на площади, и уснули тут же на камнях. Рано утром, когда муэдзин пришел н мечеть, чтобы провозгласить утренний призыв на молитву, он увидел этих несчастных на том же месте, где они были вчера вечером. Ему стало жалко их, он подумал и подошел к ним.
— Старуха,— сказал он,— разве вам некуда деваться? А это кто?
Это сын твой? А, он тоже бездомный, как и ты? Ну, вот что. Если хочешь, я возьму тебя к себе, будешь помогать моей жене по хозяйству. Пойдем. А юноша пусть останется тут, найдется и для него какой-нибудь благодетель.
Муэдзин увел старуху к себе. Жена его была всегда занята, обслуживала свадебные и религиозные обряды. Целые дни ее не было дома, и некому было подать муэдзину воды для омовения. Старуха, которую он приютил, станет ему даровой служанкой.
А Истад и весь следующий день лежал на площади у мечети, стонал и мучился, и не нашлось человека, кто приютил бы его, залечил бы его раны, поддержал бы в беде. Многие жалели его, плакали вместе с ним, но не могли помочь ему, потому что сами были бедны и зависели от хозяина. Иные подавали ему милостыню, бросали деньги, хлеб, еду, но никто не взял к себе несчастного.
...Лежа в постели, больная Дилором-каниз рассказывала внучке эту печальную историю. Расплакавшись от жалости к Истаду, Фируза спросила:
— Неужели не нашлось человека и никто-никто не помог ему?
— Помогли,— ответила старуха.— В час послеполуденной молитвы к измученному Истаду подошла одна женщина. Она была высокая, нескладная, с громким мужским голосом, в парандже, но с открытым лицом — поэтому она сразу увидала, в каком тяжелом состоянии был юноша. Она спросила: разве у него нет никого, кто позаботился бы о нем? Истад только застонал в ответ. Тут подошел муэдзин из мечети и рассказал, что узнал от старухи о печальной судьбе Истада. Тогда женщина подозвала арбакеша, сидевшего поблизости на своей арбе: Ну-ка, давай поднимем этого несчастного на арбу. Эта женщина была я. Уложив раненого в арбу, я привезла его в сад Латиф-бая, где тогда жила.
— Вы раньше жили в саду? — удивилась Фируза.— Что это был за сад? И почему вы ушли оттуда?
— О-о... так много вопросов сразу. На них двумя словами не ответишь. Потерпи, я отдохну немного, а потом расскажу тебе все с самого начала. Ты ведь не знаешь, откуда родом твоя старая бабка и каких только бед ей не пришлось перенести!
- Пока не взберешься на вершину горы — не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней — не узнаешь, что такое жизнь! — сказал мне однажды отец. Он был человек бывалый, много испытавший, немало гроз пронеслось над его головой. Мы жили в Самарканде, в квартале Боги Шамоль — Сад Ветров, работали на земле, у нас был маленький сад, плоды которого мы продавали и на это жили. До того дня, как отец сказал мне эти слова, я была самой веселой, озорной и капризной девушкой. Все мой сверстницы, даже дочери аксакала и бая, побаивались моего языка — ведь я могла в одну минуту высмеять их, опозорить. Сама я никого не боялась. Уж очень я была шустрая, ловкая, проворная, мастерица на все руки. Я знала и работу в поле, и садоводство, и уход за скотом, и домашнее хозяйство. Я не только справлялась со своей домашней работой, но и другим помогала. Когда поспевал виноград, меня звали из сада в сад, никто со мной не мог сравниться в приготовлении кишмиша. Я варила бекмес из дыни, сушила тутовые ягоды с орехами, такие вкусные, что, если попробуешь, не забудешь. Ну, понятно, что и горда я была, никто мне не нравился, разве только Ибрагим, парень, который жил с нами по соседству. Ибрагима я полюбила, потому что он всегда был такой печальный — мать у него умерла, а мачеха досталась злая. Она постоянно заставляла его выполнять самую тяжелую работу.
Единственным его утешением и надеждой была я. Он ничего не скрывал от меня, всеми своими горестями делился со мной.
Как-то раз я снимала виноград. Вдруг из соседнего сада послышался крик. Бросив работу, я перелезла через забор. Смотрю, мачеха бьет Ибрагима, лежащего на земле, абрикосовой веткой. У абрикосового дерева ветки колючие и жесткие, они рвут в клочья одежду и больно ранят тело. Я удивилась, почему Ибрагим так покорен — не вскочит с земли, не даст отпора. Подошла поближе — смотрю, руки и ноги у него связаны. Потом уж я узнала, что глупый отец его связал сына и отдал на растерзанье мачехе. Ну, тут я не вытерпела, подбежала. Как двину рукой — злая женщина покатилась прямо в хауз, а я развязала Ибрагима, велела ему бежать.
Вечером пришел к нам отец Ибрагима, пожаловался на меня моим родителям. Когда он ушел, вот тогда-то и сказал мне мой отец эти мудрые слова:
Пока не взберешься на вершину горы — не увидишь далеко вокруг, пока не проживешь много дней — не узнаешь, что такое жизнь! Ты еще дитя, ты должна уважать старших. Мачеха Ибрагима все-таки заменяет ему мать, она имеет право поучить сына, а когда следует, и побить. Какое тебе дело до этого, что ты вмешиваешься, становишься между ними?
Ибрагим хороший парень,— ответила я,— целые дни работает, никогда не проводит время зря, не гуляет. А мачеха у него жестокая и безжалостная. Она била его абрикосовой веткой, всего исцарапала, и я ее бросила в хауз, а его развязала.
И хорошо сделала,— сказала моя мать.— Так ей и надо, злюке!
Но отец не согласился с матерью:
Не говори так! Как бы то ни было, все же она старшая, как говорится, больше рубашек износила, молодые должны уважать ее.
Когда старшие справедливы, никто не вздумает их обижать, все их почитают,— ответила своему покойному отцу.— Вот вас ведь все уважают. А я, ваша дочь, вас на руках носить готова.
Отец рассмеялся и больше ничего не сказал.
С той поры разгорелась между мной и Ибрагимом любовь. Мы так подружились и полюбили друг друга, что дня не могли прожить, чтобы не увидеться. Моя мать догадалась про нашу любовь и рассказала отцу. Родители посовещались между собой и решили будущей осенью поженить нас. Мы с Ибрагимом обрадовались и стали по пальцам считать, когда пройдет лето, потом зима, весна и, наконец, настанет будущая осень.
Но, наверно, мои отец и мать не сказали вовремя: Если богу о у дет угодно,— вот и не сбылось их желание.
В ту осень, готовясь к будущей свадьбе, отец мои продал почти весь урожай пшеницы, ячменя и фруктов, купил на вырученные деньги барана, теленка, сундук, серьги, кольцо и серебряные браслеты для меня.
Но зима тогда была бесснежная, снег не выпал ни разу, а после весеннего равноденствия, в конце марта началась жара, и когда пришла пора розам цвесть, вся зелень в садах уже пожелтела. От безводья погибли наши посевы, ни одно зерно, брошенное в землю, не взошло. Люди просеивали сухую землю, выбирая из нее зерна, мы с отцом делали то же и набрали немножко пшеницы.
Уже с первых дней лета начался голод. Мы продали барана и теленка, купили муки, но этого хватило ненадолго. Продали все, что заготовили для моей свадьбы, отдали задешево — и это пошло тоже на хлеб. И все равно это не спасло нас.
Люди ели кору с деревьев, травы, опухали от голода, теряли силы. Беда бродила вокруг нашего дома, смерть на коне мчалась по улицам кишлака... А впереди смерти, словно чума и холера, шли купцы-перекупщики и спекулянты. Они наживались на нашей беде, строили дома на нашем горе. Все, что представляло какую-то ценность, они взяли за горсть ячменя, за миску пшеницы. И вот у людей ничего не осталось. Тогда они стали продавать детей — сыновей и дочерей своих. Узнав об этом, мои отец и мать заплакали и сказали, что они скорей с голоду умрут, но ни за что на свете не продадут свое единственное дитя.
Я, как кишлачные мальчишки, сделала себе рогатку и охотилась на воробьев, ходила на берег пересохшего Зеравшана, собирала траву, приносила домой и варила, чтобы накормить родителей.
Вдруг я узнала, что из Бухары приехал богач, по имени Латиф-бай, и покупает невольниц и рабов и что мачеха Ибрагима уже продала его за мешок пшеницы. Я пошла к соседям, увидела, что муж и жена сидят и едят жареную пшеницу.
А где Ибрагим? — спросила я.
Они мне ничего не ответили. Я поняла, что люди мне правду сказали. Тогда я сама пошла к аксакалу. Я сказала ему, что, если моего Ибрагима продали за мешок пшеницы, пусть и меня возьмет бай, но за это пусть дадут моим родителям мешок пшеницы и кувшин масла. Аксакал был посредником бая — подыскивал для него рабов и невольниц, а кишлачным жителям доставал таким образом хлеб и деньги и, конечно, сам нагревал на этом руки. Он знал, что мы с Ибрагимом любим друг друга, знал также, в каком состоянии были мои отец и мать, поэтому он сказал:
Хорошо, дочка, я устрою так, чтобы все были довольны: как говорится, и рубин сниму с возлюбленной, и возлюбленного не рассержу. Я сделаю, как ты хочешь, отдам тебя баю за мешок пшеницы и кувшин масла для твоих родителей, но попрошу бая, чтобы Ибрагима женили на тебе, Думаю, что бай согласится на это, ведь тогда ваши дети тоже станут его рабами... верно?
Я согласилась не раздумывая, потому что рада была и со своим милым соединиться, и отцу с матерью помочь, спасти их от голодной смерти. Я знала, что, если не сделаю этого сама, отец с матерью скорее умрут, чем продадут меня.
Вот так и вышло, что я сама себя продала в рабство. Не дай бог кому-либо увидать такие черные дни, какие я видела, коснуться той горькой чаши, из какой я пила! Легко сказать: сама себя продала! Только с ножом у горла может человек пойти на такое, волю на рабство обменять! Не случись с нами такой беды, как неурожай и голод, мы бы и знать не знали об этом злодее Латифбае.
Я пошла домой, чтобы в последний раз повидать отца и мать, проститься с домом, где я родилась, с родными местами, где провела свое детство и юность, где была так счастлива. Отец мой лежал на старом паласе, на каких-то лохмотьях, он был в забытьи, и мать, худая и бледная как мертвец, с запавшими глубоко глазами, лила ему в горло воду дрожащими руками. Староста дал мне две горсти муки, я быстро поджарила ее в котле, подлила немного воды, сделала болтушку, разлила ее в две миски, поставила перед родителями, а сама вылизала котел. Отец с матерью быстро съели болтушку, помолились за меня и, успокоенные, уснули.
День клонился к вечеру, знойное солнце уплывало на запад, тени деревьев стали длиннее. Перед домом у нас — сад. В нем когда-то рос виноград, яблони, груши, черешни и персик, теперь это все пожелтело, сгорело без воды. В этом году и сад не дал урожая. Было немного винограду, но мы его съели еще незрелым. Раньше в огороде у нас росли лук, морковь, огурцы и репа, сейчас все заросло сорной травой. Каждая пядь этого огорода и сада была дорога мне, в каждое деревце вложен мой труд, моя любовь. В тени вот этих деревьев я сидела с подругами, играла, вот тут я бегала, резвилась, а вон там, за кустом роз, что растет у соседской ограды, я столько раз встречалась с Ибрагимом, поверяла ему свои маленькие тайны... И вот я бросаю все это — и дом, и сад, и всех близких, ухожу на чужбину, в неволю. Ухожу, чтобы быть рядом с любимым, быть ему поддержкой, ухожу, чтобы вырвать из лап смерти отца и мать!
Я пошла к аксакалу. Он уже поджидал меня, посадил на лошадь и погнал ее в город.
Печаль по дому и воспоминания так захватили меня, что я даже не заметила, куда меня везут. Я опомнилась, когда лошадь остановилась, аксакал слез сам и снял меня с лошади.
Вижу, перед нами высокие ворота. Вокруг подметено, в крытом проходе ни соринки, чистота. Навстречу нам выбежал мальчик-слуга, взял у аксакала лошадь, и мы вошли во двор. Усадьба огромная, великолепная. Перед мехманханой высокая суфа, по другую сторону двора — конюшни. На суфе разостланы ковры, на них лежат курпачи и подушки.
На подушках возлежали двое солидных мужчин и беседовали. Один из них, сидевший на почетном месте, чернобородый и черноусый, увидев нас, сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47