казалось, им не будет конца, и все же настал день, когда они иссякли. Но я не был расположен снова голодать. Поэтому я взял мои большие раскрашенные и однотонные картоны, аккуратно разрезал их на равные куски, которые положил друг на друга в папку, и отнес эти диковинные тетради, имевшие все же весьма солидный вид, господину Иозефу Шмальхеферу. Он просмотрел их с большим удивлением; действительно, они выглядели довольно необычно. Размашистый, смелый рисунок, проходящий через все куски, резкие штрихи пером и широкие пятна туши выглядели огромными на небольшом пространстве отдельных фрагментов и придавали им, как частям неизвестного целого, таинственный, как бы сказочный смысл, так что старик не сразу мог в них разобраться и все спрашивал меня, действительно ли это что-нибудь дельное. Я старался втолковать ему, что так оно и должно быть, что листы можно сложить воедино и тогда получится большая картина, но что и каждый сам по себе имеет свое значение и собственное содержание; короче говоря, я натянул ему нос шутки ради, думая при этом, что если они и останутся у нею на шее мертвым грузом, то это будет лишь небольшой ущерб в сравнении с той прибылью, которую он получил от меня. Старьевщик смущенно потер ногу, где у него чесался лишай, но не выпустил из рук сивиллиных книг, а продал их в один прекрасный день все вместе, так и не сказав мне, куда они девались.
Израсходовав эту последнюю сумму, я снова оказался в тупике. Я зашел к торговцу, у которого были выставлены на комиссию пейзажи. Они висели на старом месте, и я спросил хозяина, не приобретет ли он их за самую скромную цену, которую сам назначит. Но он не был склонен выложить хоть сколько-нибудь наличных денег и убеждал меня потерпеть в надежде на более выгодную сделку. Я согласился,— таким образом, у меня все еще оставалась маленькая надежда. Выйдя от него, я пошел дальше и зашел к моему Шмальхеферу, чтобы пожелать ему доброго утра. Он сразу же увидел, что я иду с пустыми руками, и мне пришлось сказать ему, что продавать больше нечего.
— Держитесь, дружище, веселей! — произнес он, взяв меня за руку.— Мы сейчас начнем одну работу, которая нам дасг кое-что! Теперь как раз время, и нечего бить баклуши!
С этими словами он потащил меня и втиснул в еще более темный чулан, который находился за лавкой, куда свет проникал только через узкую щель, вроде бойницы, выходившую в сырую, заплесневелую стену. После того как глаза мои привыкли к темноте, я увидел, что подвал заполнен множеством деревянных палок и шестов различной величины; новые, ровно и гладко обструганные, они стояли рядами вдоль стен. На старом кузнечном горне, оставшемся после какого-нибудь алхимика, который, наверно, хозяйничал здесь сотню лет тому назад, стояло ведро с белой клеевой краской и несколько горшков с другими красками; в каждом торчала небольшая малярная кисть.
— Через две недели,— то шептал, то выкрикивал старик,— в наш город прибудет невеста наследника престола. Все улицы будут нарядно убраны и украшены, из тысяч и сотен тысяч окон, дверей, форточек будут вывешены государственные флаги жениха и невесты; флаги любого размера будут самым ходким товаром в ближайшие две недели! Я уже несколько раз участвовал в таком деле и получил изрядные барыши. Кто первым изготовит флаги, быстрее и дешевле других начнет их продавать, тот хорошо заработает. Нечего терять время, скорей за дело! Я все предвидел и уже заготовил палки: следующая партия заказана, мы начнем кроить материал и шить. Вы же, приятель, посланы мне самим небом, чтобы раскрашивать флагштоки! Нечего ворчать! За эти, большие, я дам по крейцеру, за эти, поменьше,— полкрейцера, а эти, совсем маленькие, предназначены для мышиных нор нищих подданных,— они пойдут по четыре штуки за крейцер. Теперь смотрите, как это делается,— всему учиться надо, дружок!
Он уже приготовил несколько палочек, одни были почти совсем готовы, другие — наполовину; сперва палка покрывалась белой краской, одинаковой для обоих государств, затем ее спиралью обвивала линия другого цвета. Старик вложил одну из подготовленных палок в щель окна, придерживая ее в горизонтальном положении левой рукой, и, окуная кисть, обратил мое внимание на то, что нужно набрать краски ни слишком много, ни слишком мало — иначе не получится ровная и аккуратная черта; он стал медленно поворачивать палку и вести по ней спиральную линию небесно-голубого цвета, стараясь, чтобы палка не дрогнула и не пришлось возвращаться кистью на уже закрашенное место. Но рука его все же дрожала, отчего голубые полосы были разной ширины и находились на разном расстоянии от белого фона; он отбросил испорченную палку и воскликнул:
— Ну вот! Делать надо так! Ваша задача — лучше меня справиться с делом; вы ведь молоды!
Не долго думая, я схватил одну из палок, прислонил ее к окну и с рвением принялся за диковинную работу; вскоре я приспособился, и дело пошло на лад. Так я усердно трудился вплоть до обеда; выйдя из темного чулана, я увидел старьевщика, окруженного несколькими швеями, которым он отмерял материю для флагов и давал сотни разных наставлений: шить надо не на живую нитку, хоть и не слишком прочно — так, чтобы работа быстрее подвигалась вперед, но флаги все же держались под порывами ветра, а с другой стороны, не следует забывать, что флаги шьются не навек. Женщины смеялись, и я, проходя мимо, тоже расхохотался; старик крикнул мне вслед, чтобы я непременно вернулся не позже чем через час. Я так и сделал п целые дни безвыходно проводил за этим новым занятием.
На улице стояла безоблачная погода, над городом сияло августовское солнце, и толпы народа, более оживленные, чем в другое время года, двигались по улицам. Лавчонка мастера Иозефа была все время битком набита людьми, которые покупали или заказывали флаги, девушками, которые кроили шили, столярами, которые приносили новые палки; старик распоряжался и шумел в наилучшем расположении духа, получал деньги, отсчитывал флаги и время от времени заглядывал в мою темную дыру, где я в полном одиночестве стоял у стены, ловя скудные лучи света, падавшие сквозь узкую щель, поворачивал белую палку и выводил на ней бесконечную спираль.
Он осторожно похлопал меня по плечу и шепнул на ухо:
— Так, так, сынок! Это и есть настоящая линия жизни; если ты научишься аккуратно и быстро вести ее, ты многого достигнешь!
И в самом деле, постепенно это простое занятие приобрело для меня такую привлекательность, что дни, проведенные здесь, в темной дыре, стали казаться мне часами. Это была самая низшая ступень труда, где не требуется ни раздумий, ни соблюдения профессиональной чести,— работа идет сама по себе, и от нее ждешь только ежедневного пропитания; так путник, шагающий по дороге, берется за лопату, становится в ряд и помогает чинить эту же самую дорогу, пока ему не надоест и пока его заставляет жизненная необходимость.
Беспрерывно тянул я спиралевидную ленту, тянул быстро и все же осторожно, не делая клякс, не портя ни одного шеста и не теряя ни минуты в мечтах или в нерешительности, раскрашенные палки беспрестанно нагромождались и уносились прочь, так же быстро передо мною нагромождались новые, и все же я все время помнил, сколько сделал, и каждая палка имела свою определенную ценность. Я так поднаторел в своей работе, что изумленному Иозефу уже на третий день пришлось уплатить мне за рабочий день не менее двух талеров,— больше, чем он платил мне за самый лучший рисунок.
Сначала он запротестовал и стал кричать, что ошибся в расчетах и совершенно имел в виду, что я так много заработаю на этой ерунде. Но со мной были шутки плохи, и я настаивал на наших условиях, уверяя, что его не касается мое уменье и он должен быть только рад, если благодаря мне ему удастся сбыть так много флагов; короче говоря, я чувствовал себя в своем праве и так запугал старика, что тот быстро пошел на попятный и просил меня продолжать в том же духе, уверяя, что все в порядке.
Его флаги пользовались большим успехом, и он обеспечил ими добрую часть населения города. Я же неутомимо поворачивал палки и мысленно путешествовал вдоль бесконечно развертывавшейся голубой черты в мире воспоминаний и видов на будущее. Я не собирался погибать и все же не видел выхода, который, несомненно, можно было найти,— вера в божественный порядок, как и прежде, жила во мне, хотя я и остерегался снова забросить удочку молитвы в надежде выловить какое-нибудь маленькое чудо. В конце концов я удовлетворился сознанием уверенности, что мне есть на что прожить ближайшие дни. Я вытащил кожаный кошелек, который завел по примеру возчиком и матросов, и убедился, что скромная кучка серебряных мошч, надежно запрятанная в нем, заметно увеличилась.
До сих пор я всегда носил деньги открыто, в жилетном кармане; теперь, как начинающий скупец, я решил никогда не расставаться с кошельком и стал усердно продолжать свою бесславную и спокойную работу. Вечером я отправлялся в какой-нибудь отдаленный трактир, садился посреди незнакомых людей, съедал скудный ужин и, расплачиваясь, осмотрительно и неторопливо пересчитывал каждый грош, как человек, знающий цену деньгам.
И вот наступил наконец торжественный день. Еще в последнюю минуту прибежало несколько горожан победней или поскупей других, чтобы купить, по зрелом размышлении, один флажок или два; они шумно торговались из-за нескольких грошей, потом в лавке стало пусто и тихо, старик подсчитывал свою выручку и, углубленный в это занятие, предложил мне пойти поглядеть на торжественный въезд будущей государыни и немного развлечься.
— Вас это не интересует, а? — спросил он, когда заметил, что я не выказываю особой радости.— Видите, каким вы стали степенным и умным! Быстро же вы набрались мудрости, постояв у моего старого горна! Так всегда бывает! А все-таки пойдите-ка прогуляйтесь, приятель, хотя бы для того, чтобы подышать свежим воздухом и посмотреть на солнышко!
Я согласился с ним и пошел бродить по городу, который как-то за один миг преобразился,— все улицы блистали красками, золотом, зеленой листвой, со всех сторон все это развевалось и сверкало. На улицах колыхались неисчислимые толпы народа, к городским воротам устремлялись блестящие кавалькады всадников, пехотные части, цеха, студенческие корпорации и всякие объединения со всевозможными диковинными знаменами; там, за воротами, которые я миновал вместе с толпой, все это веселое войско направилось на равнину и слилось с толпами народа, уже занявшего эту позицию, так как из окрестностей пришло множество крестьянских общин, сельских школ и стрелковых союзов. Среди них теснились бесчисленные зрители, в том числе и я.
Вдруг раздался грохот орудий, и над широко раскинувшимся городом поплыл колокольный звон; звуки оркестра, барабанный бой и оглушительные клики толпы возвестили приближение долгожданной принцессы. В лучах полуденного солнца блеснули клинки всадников, скакавших впереди, и затем в усыпанном цветами экипаже над головами колыхавшейся толпы проплыло юное существо,— мне казалось, что девушку несет корабль, который скользит по шумящим волнам, потому что я не видел ни колес. Сначала меня обрадовал этот невероятный шум, но затем он стал мне в тягость, как нечто чуждое; во мне проснулась неприязнь республиканца к монархической власти и к строю жизни, с которым я ничего не имел общего и в котором я ничего не мог изменить,— ни приумножить, ни приуменьшить.
«Впрочем, ты для него трудился и приумножал! — заговорил во мне голос моей гражданской совести.— Ты уже несколько недель живешь на его счет, а постыдная плата за это и сейчас еще у тебя в кармане».
«Во всяком случае, я хоть не стрелял в этих его подданных,— отвечало мое чувство самосохранения,— как нередко делала швейцарская гвардия на герцогской службе; и сейчас еще целые полки стоят у подножия тронов, худших, чем тот, который прославляют здесь».
Мысль о швейцарских полках на иноземной службе вызвала у меня новые фантастические представления; мгновенно я увидел перед собой многие тысячи раскрашенных мною флагштоков в виде необозримого забора и себя — фельдмаршалом среди этой деревянной армии, с кожаным кошельком в руках. Сравнение этого почетного положения с постом какого-нибудь усопшего швейцарского маршала во французских или испанских войсках говорило явно в мою пользу,— по крайней мере, на моих руках не было ни капли крови. Мое внутреннее «я» снова повеселело, вынесло себе оправдательный приговор, и, во главе мощного отряда моих незримых палок-духов, я зашагал вместе с медленно двигавшимися толпами обратно, в город.
Неторопливо проходил я снова по нарядным улицам и внимательно разглядывал все украшения и развлекающийся люд; потом, с наступлением вечера, я снова вышел из дому; все сады были полны танцующими, трактиры и кофейни переполнены. Я не заходил никуда, пока, уже когда взошла луна, забрел на остров, поросший столетними серебристыми тополями, где стояло освещенное здание, из которого неслись звуки скрипок, литавр и духовых инструментов; здесь гулял и танцевал простой народ. Я собирался отыскать себе тихое местечко под деревьями, поближе к воде, у сверкавших в лунном свете плещущих волн. Но другие искали того же, и я напрасно проходил между столиками,— свободного места нигде не было; наконец я решился присесть к столу, где уже сидели люди — несколько молодых женщин со своими друзьями или родными. Под высокими деревьями царил полумрак, в котором светился пестрый бумажный фонарик, но свет этот был слишком слаб, чтобы лишить волны, озаренные луной, их очарования или чтобы ночное светило, лучи которого пронизывали листву деревьев, показалось более тусклым.
Когда я, слегка приподняв шляпу, опустился на стул, две девушки, оказавшиеся рядом со мною, стали уверять меня, лукаво улыбаясь, что для хорошего знакомого и товарища по работе всегда найдется местечко, и только теперь я признал в них швей, которых видел в лавочке Шмальхефера. Они мило принарядились, и я был приятно удивлен, встретив таких прелестных девушек, на которых почти не обращал внимания и с которыми едва здоровался, когда проходил мимо, забираясь в свою темную дыру или покидая ее. Старшая представила меня остальному обществу, состоявшему из молодых ремесленников разных профессий, как собрата по цеху; от старьевщика они уже знали мое имя. Очевидно, меня принимали за честного подмастерья маляра; молодые люди наперебой угощали меня своим пивом, но я тоже заказал себе кружку и, радуясь, что после долгого одиночества оказался вновь среди людей, принял участие в их безыскусственном веселье, не открывая своего несколько более высокого положения, что и вообще было бы некстати.
Этот маленький кружок состоял из трех влюбленных пар,— об этом было легко догадаться по тому, как они сидели, непринужденно обнявшись. Постоянно испытывая надежду и страх — надежду соединиться навеки и страх быть снова разлученными,— они не теряли времени в настоящем. Четвертая девушка казалась лишней в этой компании; она сидела рядом со мной без поклонника, может быть, потому, что была очень юной,— на вид ей казалось не больше семнадцати. Я обратил внимание на ее блестящие глазки еще в лавке старьевщика,— если кто-нибудь проходил мимо, она всегда поднимала голову. Теперь я внимательнее разглядел ее стройную фигурку, закутанную в праздничную шаль, белую и довольно тонкую; она положила на край стола маленькую изящную руку с удивительно нежными пальцами, которые, правда, были исколоты иглой и на кончиках загрубели; к тому же у нее были мягкие каштановые волосы, выбивавшиеся из-под кокетливой шляпки, а когда светлый платок сдвигался по временам, то взору открывались такие бесценные прелести, скрытые во мраке нищеты, каким могли позавидовать многие осчастливленные богатством. Даже бледность ее лица, на которую я и раньше, как мне теперь казалось, обратил внимание, служила как бы фоном для игры света и теней,— на нее падал то красноватый отблеск бумажного фонарика, раскачиваемого порывом ветра, то серебристо-голубые блики освещенной луной реки, и все это вместе с улыбкой, когда она в разговоре раскрывала губки, придавало ее лицу какую-то таинственную жизнь и движение. В довершение всего ее звали Хульдой.
Я спросил девушку, в самом ли деле ее так зовут или она сама выбрала себе имя позвучнее, как это нередко бывает у работниц и находящихся в услужении женщин, к числу которых она принадлежала.
— Нет,— ответила она,— это имя, наряду с четырьмя другими, я получила при крещении от родителей. Отец мой был бедный сапожник и не мог ни устроить по случаю моего крещения достойного пиршества, ни пригласить крестных, которые одарили бы меня богатыми подарками. Но так как у родителей были все же немалые притязания, они взамен этого снабдили меня пятью именами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
Израсходовав эту последнюю сумму, я снова оказался в тупике. Я зашел к торговцу, у которого были выставлены на комиссию пейзажи. Они висели на старом месте, и я спросил хозяина, не приобретет ли он их за самую скромную цену, которую сам назначит. Но он не был склонен выложить хоть сколько-нибудь наличных денег и убеждал меня потерпеть в надежде на более выгодную сделку. Я согласился,— таким образом, у меня все еще оставалась маленькая надежда. Выйдя от него, я пошел дальше и зашел к моему Шмальхеферу, чтобы пожелать ему доброго утра. Он сразу же увидел, что я иду с пустыми руками, и мне пришлось сказать ему, что продавать больше нечего.
— Держитесь, дружище, веселей! — произнес он, взяв меня за руку.— Мы сейчас начнем одну работу, которая нам дасг кое-что! Теперь как раз время, и нечего бить баклуши!
С этими словами он потащил меня и втиснул в еще более темный чулан, который находился за лавкой, куда свет проникал только через узкую щель, вроде бойницы, выходившую в сырую, заплесневелую стену. После того как глаза мои привыкли к темноте, я увидел, что подвал заполнен множеством деревянных палок и шестов различной величины; новые, ровно и гладко обструганные, они стояли рядами вдоль стен. На старом кузнечном горне, оставшемся после какого-нибудь алхимика, который, наверно, хозяйничал здесь сотню лет тому назад, стояло ведро с белой клеевой краской и несколько горшков с другими красками; в каждом торчала небольшая малярная кисть.
— Через две недели,— то шептал, то выкрикивал старик,— в наш город прибудет невеста наследника престола. Все улицы будут нарядно убраны и украшены, из тысяч и сотен тысяч окон, дверей, форточек будут вывешены государственные флаги жениха и невесты; флаги любого размера будут самым ходким товаром в ближайшие две недели! Я уже несколько раз участвовал в таком деле и получил изрядные барыши. Кто первым изготовит флаги, быстрее и дешевле других начнет их продавать, тот хорошо заработает. Нечего терять время, скорей за дело! Я все предвидел и уже заготовил палки: следующая партия заказана, мы начнем кроить материал и шить. Вы же, приятель, посланы мне самим небом, чтобы раскрашивать флагштоки! Нечего ворчать! За эти, большие, я дам по крейцеру, за эти, поменьше,— полкрейцера, а эти, совсем маленькие, предназначены для мышиных нор нищих подданных,— они пойдут по четыре штуки за крейцер. Теперь смотрите, как это делается,— всему учиться надо, дружок!
Он уже приготовил несколько палочек, одни были почти совсем готовы, другие — наполовину; сперва палка покрывалась белой краской, одинаковой для обоих государств, затем ее спиралью обвивала линия другого цвета. Старик вложил одну из подготовленных палок в щель окна, придерживая ее в горизонтальном положении левой рукой, и, окуная кисть, обратил мое внимание на то, что нужно набрать краски ни слишком много, ни слишком мало — иначе не получится ровная и аккуратная черта; он стал медленно поворачивать палку и вести по ней спиральную линию небесно-голубого цвета, стараясь, чтобы палка не дрогнула и не пришлось возвращаться кистью на уже закрашенное место. Но рука его все же дрожала, отчего голубые полосы были разной ширины и находились на разном расстоянии от белого фона; он отбросил испорченную палку и воскликнул:
— Ну вот! Делать надо так! Ваша задача — лучше меня справиться с делом; вы ведь молоды!
Не долго думая, я схватил одну из палок, прислонил ее к окну и с рвением принялся за диковинную работу; вскоре я приспособился, и дело пошло на лад. Так я усердно трудился вплоть до обеда; выйдя из темного чулана, я увидел старьевщика, окруженного несколькими швеями, которым он отмерял материю для флагов и давал сотни разных наставлений: шить надо не на живую нитку, хоть и не слишком прочно — так, чтобы работа быстрее подвигалась вперед, но флаги все же держались под порывами ветра, а с другой стороны, не следует забывать, что флаги шьются не навек. Женщины смеялись, и я, проходя мимо, тоже расхохотался; старик крикнул мне вслед, чтобы я непременно вернулся не позже чем через час. Я так и сделал п целые дни безвыходно проводил за этим новым занятием.
На улице стояла безоблачная погода, над городом сияло августовское солнце, и толпы народа, более оживленные, чем в другое время года, двигались по улицам. Лавчонка мастера Иозефа была все время битком набита людьми, которые покупали или заказывали флаги, девушками, которые кроили шили, столярами, которые приносили новые палки; старик распоряжался и шумел в наилучшем расположении духа, получал деньги, отсчитывал флаги и время от времени заглядывал в мою темную дыру, где я в полном одиночестве стоял у стены, ловя скудные лучи света, падавшие сквозь узкую щель, поворачивал белую палку и выводил на ней бесконечную спираль.
Он осторожно похлопал меня по плечу и шепнул на ухо:
— Так, так, сынок! Это и есть настоящая линия жизни; если ты научишься аккуратно и быстро вести ее, ты многого достигнешь!
И в самом деле, постепенно это простое занятие приобрело для меня такую привлекательность, что дни, проведенные здесь, в темной дыре, стали казаться мне часами. Это была самая низшая ступень труда, где не требуется ни раздумий, ни соблюдения профессиональной чести,— работа идет сама по себе, и от нее ждешь только ежедневного пропитания; так путник, шагающий по дороге, берется за лопату, становится в ряд и помогает чинить эту же самую дорогу, пока ему не надоест и пока его заставляет жизненная необходимость.
Беспрерывно тянул я спиралевидную ленту, тянул быстро и все же осторожно, не делая клякс, не портя ни одного шеста и не теряя ни минуты в мечтах или в нерешительности, раскрашенные палки беспрестанно нагромождались и уносились прочь, так же быстро передо мною нагромождались новые, и все же я все время помнил, сколько сделал, и каждая палка имела свою определенную ценность. Я так поднаторел в своей работе, что изумленному Иозефу уже на третий день пришлось уплатить мне за рабочий день не менее двух талеров,— больше, чем он платил мне за самый лучший рисунок.
Сначала он запротестовал и стал кричать, что ошибся в расчетах и совершенно имел в виду, что я так много заработаю на этой ерунде. Но со мной были шутки плохи, и я настаивал на наших условиях, уверяя, что его не касается мое уменье и он должен быть только рад, если благодаря мне ему удастся сбыть так много флагов; короче говоря, я чувствовал себя в своем праве и так запугал старика, что тот быстро пошел на попятный и просил меня продолжать в том же духе, уверяя, что все в порядке.
Его флаги пользовались большим успехом, и он обеспечил ими добрую часть населения города. Я же неутомимо поворачивал палки и мысленно путешествовал вдоль бесконечно развертывавшейся голубой черты в мире воспоминаний и видов на будущее. Я не собирался погибать и все же не видел выхода, который, несомненно, можно было найти,— вера в божественный порядок, как и прежде, жила во мне, хотя я и остерегался снова забросить удочку молитвы в надежде выловить какое-нибудь маленькое чудо. В конце концов я удовлетворился сознанием уверенности, что мне есть на что прожить ближайшие дни. Я вытащил кожаный кошелек, который завел по примеру возчиком и матросов, и убедился, что скромная кучка серебряных мошч, надежно запрятанная в нем, заметно увеличилась.
До сих пор я всегда носил деньги открыто, в жилетном кармане; теперь, как начинающий скупец, я решил никогда не расставаться с кошельком и стал усердно продолжать свою бесславную и спокойную работу. Вечером я отправлялся в какой-нибудь отдаленный трактир, садился посреди незнакомых людей, съедал скудный ужин и, расплачиваясь, осмотрительно и неторопливо пересчитывал каждый грош, как человек, знающий цену деньгам.
И вот наступил наконец торжественный день. Еще в последнюю минуту прибежало несколько горожан победней или поскупей других, чтобы купить, по зрелом размышлении, один флажок или два; они шумно торговались из-за нескольких грошей, потом в лавке стало пусто и тихо, старик подсчитывал свою выручку и, углубленный в это занятие, предложил мне пойти поглядеть на торжественный въезд будущей государыни и немного развлечься.
— Вас это не интересует, а? — спросил он, когда заметил, что я не выказываю особой радости.— Видите, каким вы стали степенным и умным! Быстро же вы набрались мудрости, постояв у моего старого горна! Так всегда бывает! А все-таки пойдите-ка прогуляйтесь, приятель, хотя бы для того, чтобы подышать свежим воздухом и посмотреть на солнышко!
Я согласился с ним и пошел бродить по городу, который как-то за один миг преобразился,— все улицы блистали красками, золотом, зеленой листвой, со всех сторон все это развевалось и сверкало. На улицах колыхались неисчислимые толпы народа, к городским воротам устремлялись блестящие кавалькады всадников, пехотные части, цеха, студенческие корпорации и всякие объединения со всевозможными диковинными знаменами; там, за воротами, которые я миновал вместе с толпой, все это веселое войско направилось на равнину и слилось с толпами народа, уже занявшего эту позицию, так как из окрестностей пришло множество крестьянских общин, сельских школ и стрелковых союзов. Среди них теснились бесчисленные зрители, в том числе и я.
Вдруг раздался грохот орудий, и над широко раскинувшимся городом поплыл колокольный звон; звуки оркестра, барабанный бой и оглушительные клики толпы возвестили приближение долгожданной принцессы. В лучах полуденного солнца блеснули клинки всадников, скакавших впереди, и затем в усыпанном цветами экипаже над головами колыхавшейся толпы проплыло юное существо,— мне казалось, что девушку несет корабль, который скользит по шумящим волнам, потому что я не видел ни колес. Сначала меня обрадовал этот невероятный шум, но затем он стал мне в тягость, как нечто чуждое; во мне проснулась неприязнь республиканца к монархической власти и к строю жизни, с которым я ничего не имел общего и в котором я ничего не мог изменить,— ни приумножить, ни приуменьшить.
«Впрочем, ты для него трудился и приумножал! — заговорил во мне голос моей гражданской совести.— Ты уже несколько недель живешь на его счет, а постыдная плата за это и сейчас еще у тебя в кармане».
«Во всяком случае, я хоть не стрелял в этих его подданных,— отвечало мое чувство самосохранения,— как нередко делала швейцарская гвардия на герцогской службе; и сейчас еще целые полки стоят у подножия тронов, худших, чем тот, который прославляют здесь».
Мысль о швейцарских полках на иноземной службе вызвала у меня новые фантастические представления; мгновенно я увидел перед собой многие тысячи раскрашенных мною флагштоков в виде необозримого забора и себя — фельдмаршалом среди этой деревянной армии, с кожаным кошельком в руках. Сравнение этого почетного положения с постом какого-нибудь усопшего швейцарского маршала во французских или испанских войсках говорило явно в мою пользу,— по крайней мере, на моих руках не было ни капли крови. Мое внутреннее «я» снова повеселело, вынесло себе оправдательный приговор, и, во главе мощного отряда моих незримых палок-духов, я зашагал вместе с медленно двигавшимися толпами обратно, в город.
Неторопливо проходил я снова по нарядным улицам и внимательно разглядывал все украшения и развлекающийся люд; потом, с наступлением вечера, я снова вышел из дому; все сады были полны танцующими, трактиры и кофейни переполнены. Я не заходил никуда, пока, уже когда взошла луна, забрел на остров, поросший столетними серебристыми тополями, где стояло освещенное здание, из которого неслись звуки скрипок, литавр и духовых инструментов; здесь гулял и танцевал простой народ. Я собирался отыскать себе тихое местечко под деревьями, поближе к воде, у сверкавших в лунном свете плещущих волн. Но другие искали того же, и я напрасно проходил между столиками,— свободного места нигде не было; наконец я решился присесть к столу, где уже сидели люди — несколько молодых женщин со своими друзьями или родными. Под высокими деревьями царил полумрак, в котором светился пестрый бумажный фонарик, но свет этот был слишком слаб, чтобы лишить волны, озаренные луной, их очарования или чтобы ночное светило, лучи которого пронизывали листву деревьев, показалось более тусклым.
Когда я, слегка приподняв шляпу, опустился на стул, две девушки, оказавшиеся рядом со мною, стали уверять меня, лукаво улыбаясь, что для хорошего знакомого и товарища по работе всегда найдется местечко, и только теперь я признал в них швей, которых видел в лавочке Шмальхефера. Они мило принарядились, и я был приятно удивлен, встретив таких прелестных девушек, на которых почти не обращал внимания и с которыми едва здоровался, когда проходил мимо, забираясь в свою темную дыру или покидая ее. Старшая представила меня остальному обществу, состоявшему из молодых ремесленников разных профессий, как собрата по цеху; от старьевщика они уже знали мое имя. Очевидно, меня принимали за честного подмастерья маляра; молодые люди наперебой угощали меня своим пивом, но я тоже заказал себе кружку и, радуясь, что после долгого одиночества оказался вновь среди людей, принял участие в их безыскусственном веселье, не открывая своего несколько более высокого положения, что и вообще было бы некстати.
Этот маленький кружок состоял из трех влюбленных пар,— об этом было легко догадаться по тому, как они сидели, непринужденно обнявшись. Постоянно испытывая надежду и страх — надежду соединиться навеки и страх быть снова разлученными,— они не теряли времени в настоящем. Четвертая девушка казалась лишней в этой компании; она сидела рядом со мной без поклонника, может быть, потому, что была очень юной,— на вид ей казалось не больше семнадцати. Я обратил внимание на ее блестящие глазки еще в лавке старьевщика,— если кто-нибудь проходил мимо, она всегда поднимала голову. Теперь я внимательнее разглядел ее стройную фигурку, закутанную в праздничную шаль, белую и довольно тонкую; она положила на край стола маленькую изящную руку с удивительно нежными пальцами, которые, правда, были исколоты иглой и на кончиках загрубели; к тому же у нее были мягкие каштановые волосы, выбивавшиеся из-под кокетливой шляпки, а когда светлый платок сдвигался по временам, то взору открывались такие бесценные прелести, скрытые во мраке нищеты, каким могли позавидовать многие осчастливленные богатством. Даже бледность ее лица, на которую я и раньше, как мне теперь казалось, обратил внимание, служила как бы фоном для игры света и теней,— на нее падал то красноватый отблеск бумажного фонарика, раскачиваемого порывом ветра, то серебристо-голубые блики освещенной луной реки, и все это вместе с улыбкой, когда она в разговоре раскрывала губки, придавало ее лицу какую-то таинственную жизнь и движение. В довершение всего ее звали Хульдой.
Я спросил девушку, в самом ли деле ее так зовут или она сама выбрала себе имя позвучнее, как это нередко бывает у работниц и находящихся в услужении женщин, к числу которых она принадлежала.
— Нет,— ответила она,— это имя, наряду с четырьмя другими, я получила при крещении от родителей. Отец мой был бедный сапожник и не мог ни устроить по случаю моего крещения достойного пиршества, ни пригласить крестных, которые одарили бы меня богатыми подарками. Но так как у родителей были все же немалые притязания, они взамен этого снабдили меня пятью именами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99