Если бы мое художественное сознание не было так затемнено, я бы, разумеется, понял, что мне легче написать многообразные камни и осколки прибрежных утесов, которые в живописном беспорядке были нагромождены друг на друга. Правда, я порой начинал смутно различать это предостерегающее чувство, когда, вместо того чтобы воспроизводить реальную форму, обходил трудности перспективы и искажал ракурсы камней, хотя видел и понимал их; я пытался оправдывать себя в собственных глазах тем, что в поверхности того или иного единичного предмета изменчивая природа могла выглядеть и так, как я ее изображаю. Однако весь характер моей работы приучил меня не считаться с укорами совести, а мастер, когда я показывал ему свои изделия, ни разу не указал мне на отсутствие жизненной правды, пропавшей с теми самыми деталями, которыми я пренебрег; он обо всем и всегда судил с точки зрения своего комнатного искусства.
Господин Хаберзаат, высоко ценивший аккуратное и чистоплотное выполнение, питал еще одно-единственное пристрастие, которое считал необходимым передать мне, а именно — пристрастие к изображению необыкновенного и болезненного, в которых он усматривал истинную живописность. Он побуждал меня отыскивать ободранные ветлы, оголенные ветром деревья и фантастические, причудливого профиля скалы, призывал меня любоваться яркими красками гниения и распада, расхваливая все это, как наиболее интересные объекты. Советы его пришлись мне по вкусу, возбуждая мое воображение, и я с жаром пустился на поиски подобных явлений. Но природа лишь очень скупо предоставляла мне эти сюжеты, она радовалась собственному могучему здоровью, а уродливые растения, которые я кое-где обнаруживал, вскоре начали представляться моему пресыщенному взору плоским и бессмысленным предметом изображения,— так бывает с пьяницей, стремящимся ко все более крепкому вину. Поэтому цветущая жизнь гор и лесов перестала привлекать меня, я оставался равнодушным к ее проявлениям и с утра до вечера бродил по окрестностям. Все глубже пробирался я в не виданные мною дотоле уголки природы; если мне удавалось набрести на заброшенное и таинственное место, я останавливался и быстро изготовлял рисунок собственного изобретения, чтобы принести домой хоть какой-нибудь плод своего труда. В этом рисунке я соединял самые необыкновенные явления, какие порождала моя фантазия, и приобретенные мною искусные навыки помогали мне сливать воедино различные черты природы, наблюденные мною в разное время; так я создавал пейзажи, которые представлял господину Хаберзаату в качестве правдивого изображения натуры и в которых мастер не мог разобраться. Он поздравлял меня с моими открытиями, ибо ему казалось, что они подтверждают его заявления относительно моего усердия и моего таланта; по его словам, эти работы доказывали, что я совершенно неоспоримо владею острым взглядом первооткрывателя, точным чувством живописности и умением находить вещи, мимо которых проходят тысячи других. Мой незлобивый обман возбудил во мне дурное намерение продолжать обманывать беднягу в том же духе. Сидя где-нибудь в темной чаще леса, я придумывал все более и более дикие и странные очертания деревьев и скал, наперед радуясь тому, что мой учитель поверит — такое действительно существует где-то в ближайших окрестностях! Но пусть мне при этом послужит некоторым оправданием, что на старинных гравюрах, например Сванефельта, я видел самые причудливые изображения, которые преподносились нам в качестве образцовых произведений искусства, и сам я под влиянием этих вещей приходил к мысли, что именно таков верный путь, дающий к тому же отличные возможности для упражнения. В моей неустойчивой юношеской фантазии благородные и здоровые формы Клода Лоррена все более отступали на задний план.
Зимними вечерами в трапезной немного занимались и рисованием человеческих фигур; копируя множество гравюр, на которых для оживления их были изображены люди в одежде, я приобрел некоторый поверхностный навык в этой области. Теперь вместе с причудливыми пейзажами я стал выдумывать еще более причудливых людей, разных оборванцев, которых я демонстрировал в трапезной, вызывая взрывы хохота. Это были какие-то странные бродяги и безумцы, п мое удивительное племя образовывало как бы единый мир с той необычайной средой, в которую я его помещал,— мир, существовавший только в моем воображении и вызвавший под конец подозрения мастера. Но он мало что высказал по этому поводу и по-прежнему предоставил мне идти своим путем, ибо, с одной стороны, ему недоставало свежести восприятия, чтобы обнаружить меру моего отклонения от действительности и на этом поймать меня, а с другой стороны, не было должного превосходства в познаниях. В сущности, эти два момента составляют тайну всякого воспитания: неистраченная юношеская живость, доступная только молодости, и безусловное превосходство личности воспитателя во всех случаях жизни. В крайнем случае одно можно возместить другим, но если отсутствует и то и другое, ученик становится в руках учителя закрытой раковиной; для того чтобы открыть ее, он должен ее сломать. Однако оба качества имеют один источник: безукоризненно честное, чистое и непредвзятое отношение к жизни.
Лето было в разгаре, когда я уступил наконец моему тайному влечению ко второй моей отчизне, к далекому селу, и, взяв котомку, отправился в путь. Матушка отвергла все предложения закрыть дом на замок и уехать в родные места, где протекала ее юность, и снова осталась в томительном одиночестве. Я же захватил с собой обильные плоды моей художественной деятельности, надеясь снискать ими благосклонное к себе внимание.
И в самом деле, в доме моего дяди эти многочисленные, основательно заштрихованные листы вызвали известное удивление, и в целом на всю мою работу смотрели с некоторым почтением, но когда дядя стал рассматривать рисунки, которые, по моим словам, были сделаны с натуры (подобно своего рода Мюнхгаузену, я сам готов был верить этому: они же ведь и в самом деле возникли под открытым небом!), он только раздумчиво покачал головой и с изумлением спросил, где же у меня были глаза. Он был крестьянин, лесничий, трезво смотрел на вещи и потому, несмотря на отсутствие познаний в вопросах искусства, легко и быстро обнаружил мою ошибку.
— Эти деревья,— сказал он,— все похожи друг на друга, и вместе с тем ни одно не похоже на настоящее дерево! Эти скалы не могли бы и мига так простоять — они бы тотчас же рухнули! Вот этот водопад,— судя по массе воды, он бы должен быть огромным, но вся эта масса падает с небольших речных камней, как если бы целый полк солдат споткнулся об одну щепку; такой водопад должен низвергаться с мощного скалистого отвеса; с другой стороны, меня разбирает любопытство: где же это, черт возьми, ты нашел вблизи от города такой водопад? Затем мне бы хотелось знать, что тут достойного изображения, в этих засохших ветлах? По-моему, куда лучше было бы нарисовать здоровый и красивый дуб или бук...— и так далее.
Женщины же не одобрили моих разбойников, бродяг и уродов,— они не могли понять, почему бы среди поля не нарисовать, например, хорошенькой поселянки или почтенного пахаря за работой, вместо того чтобы изображать всякую нечисть; дядины сыновья смеялись над моими чудовищными горными пещерами, над невероятными и смехотворными мостами, над человекообразными каменными глыбами и изуродованными деревьями и давали всем этим моим вымыслам смешные названия, которые не могли не обижать меня. Я был совершенно посрамлен; я чувствовал, что они видят во мне человека, полного дурацкого тщеславия, и вся привитая мне искусственная болезненность отступила перед здоровой простотой этого дома и перед свежестью сельского воздуха.
На другой же день после моего прибытия дядя, надеясь вернуть меня на истинный путь, предложил мне спокойно и подробно нарисовать дом, сад и деревья и дать верное изображение всей его усадьбы. При этом он обратил мое внимание на все особенности, а также и на то, что хотел выделить, и хотя его указания соответствовали более потребностям богатого собственника, нежели отвечали вкусам и запросам знатока искусств, тем не менее он поставил меня перед необходимостью еще раз внимательно рассмотреть все предметы и проследить за своеобразием их форм. Над изображением самых простых деталей дома, даже черепицы на крыше, мне теперь пришлось потрудиться гораздо больше, чем я когда-либо мог себе представить; поэтому я отнесся добросовестнее также к изображению деревьев и сада. Я снова познал честную работу и настоящие усилия; и когда у меня получился рисунок, лишенный всякой вычурности и удовлетворивший меня не в пример более, чем эффектные изделия недавней поры, я ценою тяжкого труда постиг смысл скромного и неприметного, но правдивого.
Между тем я радовался, находя здесь все, что покинул год назад, наблюдал за происшедшими переменами и молча ждал того мгновения, когда вновь увижу Анну или, по крайней мере, сперва услышу ее имя. Но вот прошло уже несколько дней, никто не упоминал о ней, и чем дольше это длилось, тем меньше я решался спросить про нее. Казалось, что она всеми совершенно забыта, точно ее никогда здесь и не было, при этом никто,— это в глубине души казалось мне оскорбительным,— никто, казалось, даже и не подозревал, что я мог иметь какие-то права или желание узнать про нее. Я отправлялся было в ее сторону, проходил полдороги в гору или шел тенистым путем по реке, но каждый раз внезапно поворачивал обратно из необъяснимого страха перед возможной встречей с Липой. Я уходил на кладбище и долго стоял у могилы бабушки. Вот уже год, как она покоилась в земле; но в воздухе не было пи единого дуновения, которое напоминало бы мне об Анне, травы молчали, словно ничего не знали о ней, цветы не шептали мне ее имени, горы и равнины его не произносили; только из моей груди вырывалось это имя, нарушая безучастную тишину.
Наконец меня спросили, почему я не навещаю учителя; и тут случайно выяснилось, что Анна уже полгода, как покинула село,— никто и не сомневался, что я знаю об этом. Ее отец, всегда стремившийся к образованности и духовной тонкости, был обеспокоен тем, что его дочь, слишком нежная, чтобы стать крестьянкой, могла после его смерти захиреть в грубом сельском окружении; поэтому он вдруг решился отвезти ее в учебное заведение во французской Швейцарии, где она могла получить лучшие знания и большую духовную самостоятельность. Его не смущало ни то, что Анна высказала ему свое нежелание уезжать, ни ее слезы, и, увлеченный своей идеей, он отправился сопровождать свою дочь в дальний путь, до того самого дома достопочтенного, набожного воспитателя, где ей предстояло пробыть по меньшей мере год. Это известие поразило меня, как гром среди ясного неба.
Отныне я ежедневно приходил к ее отцу, сопровождал его повсюду и слушал, как он говорит об Анне; иногда я оставался па несколько дней и жил тогда в ее комнатке, не осмеливаясь, однако, ни к чему прикоснуться и рассматривая немногочисленные скромные предметы ее обстановки с каким-то священным трепетом. Комнатка была маленькая и тесная; вечернее солнце и лунный свет заливали ее целиком, так что в ней не оставалось ни одного темного уголка, и тогда она казалась то пурпурно-золотой, то серебряной шкатулкой для драгоценных каменьев,— и я всегда представлял себе ту жемчужину, которой здесь так недоставало.
В поисках живописных сюжетов я чаще всего направлялся к тем местам, которые посещал вместе с Анной; так я написал таинственную скалу, поднимавшуюся из воды, где мы, отдыхая, внезапно увидели призраки; я не мог удержаться, чтобы не обвести карандашом квадратик на белоснежной степе ее комнатки и не вписать в него со всем тщанием изображение пещеры язычников. Это должно было быть моим безмолвным приветом и доказательством того, как неустанно я думал о ней.
Постоянные воспоминания об Анне и вместе с тем ее отсутствие сделали меня как-то смелее, а образ ее — более доступным для меня; я стал писать ей длинные любовные письма, которые поначалу сжигал, а затем стал сберегать, и, наконец, так увлекся стремлением излить на бумагу все мои чувства к Анне, что задумал написать письмо в самых горячих выражениях, начертать ее полное имя, поставить свою подпись и пустить это письмо по воде, с детской наивностью полагая, что течение на глазах у всех понесет его навстречу Рейну и морю. Долго я боролся с этим намерением, но наконец подчинился ему, ибо его осуществление облегчало мне душу; письмо было исповедью моей тайны, причем я, разумеется, был уверен, что никто в ближайшем будущем его не найдет. Я наблюдал за тем, как оно скользило с волны на волну, как его задержала свесившаяся в воду ветка, как оно надолго прилепилось к какому-то цветку и наконец, словно после некоторого раздумья, вырвалось вперед, подхваченное быстрым течением, и исчезло из поля зрения. Но, по-видимому, письмо еще где-то задержалось в пути, потому что только поздней ночью оно доплыло до скалы с пещерой язычников и коснулось груди купальщицы, которая была не кем иным, как Юдифью; она его поймала, прочитала и спрятала.
Об этом я узнал позже,— во время нынешнего пребывания в селе я ни разу не ходил к ней в дом и старался обходить его стороной. За этот год я стал старше и теперь, со стыдом вспоминая о нежных отношениях с Юдифью, испытывал непреоборимую робость при мысли об ее пышущей здоровьем горделивой фигуре; когда она однажды прошла мимо дядиного дома, я, не поклонившись ей, быстро спрятался и все же с любопытством издали наблюдал, как она широким шагом проходила по саду и мимо пшеничного поля.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ
На этот раз я раньше возвратился в город, охваченный глубокой тоской, которая приобрела наконец полную определенность и распространялась на все, чего мне недоставало, но что — я теперь не сомневался в этом — существовало в мире.
Мой наставник возвел меня на высшие ступени своего искусства — он обучил меня обращению с акварельными красками и строго внушал мне, что работать ими следует аккуратно и быстро. По-прежнему никто не настаивал на том, чтобы мои работы соответствовали природе, и поэтому я вскоре научился делать раскрашенные, вполне отвечавшие требованиям мастера; второй год моего обучения еще не истек, а я уже видел, что больше мне нечему здесь учиться, хотя толком я ничего делать не умел. Мио было скучно в старом монастыре, и я неделями сидел дома, где читал или принимался за работы, которые скрывал от мастера. Хаберзаат посетил матушку, высказал неудовольствие по поводу моей рассеянности, превознес мои успехи и предложил мне вступить с ним в иные отношения,— работая в его мастерской со всем тщанием и усердием, я теперь должен был получать за это вознаграждение. То была бы новая ступень, говорил он, когда, продолжая совершенствоваться как ученик, я должен был бы постепенно приучаться к работе и в то же время имел бы возможность делать необходимые накопления, чтобы через несколько лет начать самостоятельную жизнь,— это время еще не наступило. Он уверял, что среди знаменитых художников отнюдь не последними были те, которые вознеслись на вершины искусства лишь после многих лет непритязательной работы, и что своей усердной и скромной деятельностью такого рода они создавали себе порой более основательную почву для независимого существования, нежели те, кому состоятельные родители дали изысканное художественное образование. Ему, говорил он, приходилось встречать талантливых юношей из богатых семей, которые погубили свои способности лишь оттого, что обстоятельства не обязывали их к самостоятельному заработку, и это привело их к изнеженности, ложной гордости и пустому самомнению.
Слова мастера были убедительны, хотя он и исходил из собственной выгоды; но у меня они не вызвали никакого отклика. Я с отвращением относился к самой мысли о поденном заработке и ремесленничестве и мечтал идти к цели прямым путем.
С каждым днем я все острее ощущал, что трапезная становилась неодолимым препятствием на моем пути, что она ограничивает мои возможности; я стремился создать себе дома собственную скромную мастерскую и по мере сил работать самостоятельно; и вот однажды утром я распрощался с господином Ха-берзаатом еще до окончания срока обучения и заявил матушке, что отныне буду работать дома и что, если она ждет от меня заработков, я смогу добиться их и без мастера, учиться же мне у него больше нечему.
Счастливый и полный надежд, я устроил себе рабочее место в каморке под крышей. Из окна, выходившего на север, открывался обширный вид на город; рано утром и под вечер сюда заглядывали первые и последние лучи солнца. Создать здесь свой собственный мир — это была для меня столь же важная, сколь и приятная задача, и несколько дней я провел за устройством моей мастерской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
Господин Хаберзаат, высоко ценивший аккуратное и чистоплотное выполнение, питал еще одно-единственное пристрастие, которое считал необходимым передать мне, а именно — пристрастие к изображению необыкновенного и болезненного, в которых он усматривал истинную живописность. Он побуждал меня отыскивать ободранные ветлы, оголенные ветром деревья и фантастические, причудливого профиля скалы, призывал меня любоваться яркими красками гниения и распада, расхваливая все это, как наиболее интересные объекты. Советы его пришлись мне по вкусу, возбуждая мое воображение, и я с жаром пустился на поиски подобных явлений. Но природа лишь очень скупо предоставляла мне эти сюжеты, она радовалась собственному могучему здоровью, а уродливые растения, которые я кое-где обнаруживал, вскоре начали представляться моему пресыщенному взору плоским и бессмысленным предметом изображения,— так бывает с пьяницей, стремящимся ко все более крепкому вину. Поэтому цветущая жизнь гор и лесов перестала привлекать меня, я оставался равнодушным к ее проявлениям и с утра до вечера бродил по окрестностям. Все глубже пробирался я в не виданные мною дотоле уголки природы; если мне удавалось набрести на заброшенное и таинственное место, я останавливался и быстро изготовлял рисунок собственного изобретения, чтобы принести домой хоть какой-нибудь плод своего труда. В этом рисунке я соединял самые необыкновенные явления, какие порождала моя фантазия, и приобретенные мною искусные навыки помогали мне сливать воедино различные черты природы, наблюденные мною в разное время; так я создавал пейзажи, которые представлял господину Хаберзаату в качестве правдивого изображения натуры и в которых мастер не мог разобраться. Он поздравлял меня с моими открытиями, ибо ему казалось, что они подтверждают его заявления относительно моего усердия и моего таланта; по его словам, эти работы доказывали, что я совершенно неоспоримо владею острым взглядом первооткрывателя, точным чувством живописности и умением находить вещи, мимо которых проходят тысячи других. Мой незлобивый обман возбудил во мне дурное намерение продолжать обманывать беднягу в том же духе. Сидя где-нибудь в темной чаще леса, я придумывал все более и более дикие и странные очертания деревьев и скал, наперед радуясь тому, что мой учитель поверит — такое действительно существует где-то в ближайших окрестностях! Но пусть мне при этом послужит некоторым оправданием, что на старинных гравюрах, например Сванефельта, я видел самые причудливые изображения, которые преподносились нам в качестве образцовых произведений искусства, и сам я под влиянием этих вещей приходил к мысли, что именно таков верный путь, дающий к тому же отличные возможности для упражнения. В моей неустойчивой юношеской фантазии благородные и здоровые формы Клода Лоррена все более отступали на задний план.
Зимними вечерами в трапезной немного занимались и рисованием человеческих фигур; копируя множество гравюр, на которых для оживления их были изображены люди в одежде, я приобрел некоторый поверхностный навык в этой области. Теперь вместе с причудливыми пейзажами я стал выдумывать еще более причудливых людей, разных оборванцев, которых я демонстрировал в трапезной, вызывая взрывы хохота. Это были какие-то странные бродяги и безумцы, п мое удивительное племя образовывало как бы единый мир с той необычайной средой, в которую я его помещал,— мир, существовавший только в моем воображении и вызвавший под конец подозрения мастера. Но он мало что высказал по этому поводу и по-прежнему предоставил мне идти своим путем, ибо, с одной стороны, ему недоставало свежести восприятия, чтобы обнаружить меру моего отклонения от действительности и на этом поймать меня, а с другой стороны, не было должного превосходства в познаниях. В сущности, эти два момента составляют тайну всякого воспитания: неистраченная юношеская живость, доступная только молодости, и безусловное превосходство личности воспитателя во всех случаях жизни. В крайнем случае одно можно возместить другим, но если отсутствует и то и другое, ученик становится в руках учителя закрытой раковиной; для того чтобы открыть ее, он должен ее сломать. Однако оба качества имеют один источник: безукоризненно честное, чистое и непредвзятое отношение к жизни.
Лето было в разгаре, когда я уступил наконец моему тайному влечению ко второй моей отчизне, к далекому селу, и, взяв котомку, отправился в путь. Матушка отвергла все предложения закрыть дом на замок и уехать в родные места, где протекала ее юность, и снова осталась в томительном одиночестве. Я же захватил с собой обильные плоды моей художественной деятельности, надеясь снискать ими благосклонное к себе внимание.
И в самом деле, в доме моего дяди эти многочисленные, основательно заштрихованные листы вызвали известное удивление, и в целом на всю мою работу смотрели с некоторым почтением, но когда дядя стал рассматривать рисунки, которые, по моим словам, были сделаны с натуры (подобно своего рода Мюнхгаузену, я сам готов был верить этому: они же ведь и в самом деле возникли под открытым небом!), он только раздумчиво покачал головой и с изумлением спросил, где же у меня были глаза. Он был крестьянин, лесничий, трезво смотрел на вещи и потому, несмотря на отсутствие познаний в вопросах искусства, легко и быстро обнаружил мою ошибку.
— Эти деревья,— сказал он,— все похожи друг на друга, и вместе с тем ни одно не похоже на настоящее дерево! Эти скалы не могли бы и мига так простоять — они бы тотчас же рухнули! Вот этот водопад,— судя по массе воды, он бы должен быть огромным, но вся эта масса падает с небольших речных камней, как если бы целый полк солдат споткнулся об одну щепку; такой водопад должен низвергаться с мощного скалистого отвеса; с другой стороны, меня разбирает любопытство: где же это, черт возьми, ты нашел вблизи от города такой водопад? Затем мне бы хотелось знать, что тут достойного изображения, в этих засохших ветлах? По-моему, куда лучше было бы нарисовать здоровый и красивый дуб или бук...— и так далее.
Женщины же не одобрили моих разбойников, бродяг и уродов,— они не могли понять, почему бы среди поля не нарисовать, например, хорошенькой поселянки или почтенного пахаря за работой, вместо того чтобы изображать всякую нечисть; дядины сыновья смеялись над моими чудовищными горными пещерами, над невероятными и смехотворными мостами, над человекообразными каменными глыбами и изуродованными деревьями и давали всем этим моим вымыслам смешные названия, которые не могли не обижать меня. Я был совершенно посрамлен; я чувствовал, что они видят во мне человека, полного дурацкого тщеславия, и вся привитая мне искусственная болезненность отступила перед здоровой простотой этого дома и перед свежестью сельского воздуха.
На другой же день после моего прибытия дядя, надеясь вернуть меня на истинный путь, предложил мне спокойно и подробно нарисовать дом, сад и деревья и дать верное изображение всей его усадьбы. При этом он обратил мое внимание на все особенности, а также и на то, что хотел выделить, и хотя его указания соответствовали более потребностям богатого собственника, нежели отвечали вкусам и запросам знатока искусств, тем не менее он поставил меня перед необходимостью еще раз внимательно рассмотреть все предметы и проследить за своеобразием их форм. Над изображением самых простых деталей дома, даже черепицы на крыше, мне теперь пришлось потрудиться гораздо больше, чем я когда-либо мог себе представить; поэтому я отнесся добросовестнее также к изображению деревьев и сада. Я снова познал честную работу и настоящие усилия; и когда у меня получился рисунок, лишенный всякой вычурности и удовлетворивший меня не в пример более, чем эффектные изделия недавней поры, я ценою тяжкого труда постиг смысл скромного и неприметного, но правдивого.
Между тем я радовался, находя здесь все, что покинул год назад, наблюдал за происшедшими переменами и молча ждал того мгновения, когда вновь увижу Анну или, по крайней мере, сперва услышу ее имя. Но вот прошло уже несколько дней, никто не упоминал о ней, и чем дольше это длилось, тем меньше я решался спросить про нее. Казалось, что она всеми совершенно забыта, точно ее никогда здесь и не было, при этом никто,— это в глубине души казалось мне оскорбительным,— никто, казалось, даже и не подозревал, что я мог иметь какие-то права или желание узнать про нее. Я отправлялся было в ее сторону, проходил полдороги в гору или шел тенистым путем по реке, но каждый раз внезапно поворачивал обратно из необъяснимого страха перед возможной встречей с Липой. Я уходил на кладбище и долго стоял у могилы бабушки. Вот уже год, как она покоилась в земле; но в воздухе не было пи единого дуновения, которое напоминало бы мне об Анне, травы молчали, словно ничего не знали о ней, цветы не шептали мне ее имени, горы и равнины его не произносили; только из моей груди вырывалось это имя, нарушая безучастную тишину.
Наконец меня спросили, почему я не навещаю учителя; и тут случайно выяснилось, что Анна уже полгода, как покинула село,— никто и не сомневался, что я знаю об этом. Ее отец, всегда стремившийся к образованности и духовной тонкости, был обеспокоен тем, что его дочь, слишком нежная, чтобы стать крестьянкой, могла после его смерти захиреть в грубом сельском окружении; поэтому он вдруг решился отвезти ее в учебное заведение во французской Швейцарии, где она могла получить лучшие знания и большую духовную самостоятельность. Его не смущало ни то, что Анна высказала ему свое нежелание уезжать, ни ее слезы, и, увлеченный своей идеей, он отправился сопровождать свою дочь в дальний путь, до того самого дома достопочтенного, набожного воспитателя, где ей предстояло пробыть по меньшей мере год. Это известие поразило меня, как гром среди ясного неба.
Отныне я ежедневно приходил к ее отцу, сопровождал его повсюду и слушал, как он говорит об Анне; иногда я оставался па несколько дней и жил тогда в ее комнатке, не осмеливаясь, однако, ни к чему прикоснуться и рассматривая немногочисленные скромные предметы ее обстановки с каким-то священным трепетом. Комнатка была маленькая и тесная; вечернее солнце и лунный свет заливали ее целиком, так что в ней не оставалось ни одного темного уголка, и тогда она казалась то пурпурно-золотой, то серебряной шкатулкой для драгоценных каменьев,— и я всегда представлял себе ту жемчужину, которой здесь так недоставало.
В поисках живописных сюжетов я чаще всего направлялся к тем местам, которые посещал вместе с Анной; так я написал таинственную скалу, поднимавшуюся из воды, где мы, отдыхая, внезапно увидели призраки; я не мог удержаться, чтобы не обвести карандашом квадратик на белоснежной степе ее комнатки и не вписать в него со всем тщанием изображение пещеры язычников. Это должно было быть моим безмолвным приветом и доказательством того, как неустанно я думал о ней.
Постоянные воспоминания об Анне и вместе с тем ее отсутствие сделали меня как-то смелее, а образ ее — более доступным для меня; я стал писать ей длинные любовные письма, которые поначалу сжигал, а затем стал сберегать, и, наконец, так увлекся стремлением излить на бумагу все мои чувства к Анне, что задумал написать письмо в самых горячих выражениях, начертать ее полное имя, поставить свою подпись и пустить это письмо по воде, с детской наивностью полагая, что течение на глазах у всех понесет его навстречу Рейну и морю. Долго я боролся с этим намерением, но наконец подчинился ему, ибо его осуществление облегчало мне душу; письмо было исповедью моей тайны, причем я, разумеется, был уверен, что никто в ближайшем будущем его не найдет. Я наблюдал за тем, как оно скользило с волны на волну, как его задержала свесившаяся в воду ветка, как оно надолго прилепилось к какому-то цветку и наконец, словно после некоторого раздумья, вырвалось вперед, подхваченное быстрым течением, и исчезло из поля зрения. Но, по-видимому, письмо еще где-то задержалось в пути, потому что только поздней ночью оно доплыло до скалы с пещерой язычников и коснулось груди купальщицы, которая была не кем иным, как Юдифью; она его поймала, прочитала и спрятала.
Об этом я узнал позже,— во время нынешнего пребывания в селе я ни разу не ходил к ней в дом и старался обходить его стороной. За этот год я стал старше и теперь, со стыдом вспоминая о нежных отношениях с Юдифью, испытывал непреоборимую робость при мысли об ее пышущей здоровьем горделивой фигуре; когда она однажды прошла мимо дядиного дома, я, не поклонившись ей, быстро спрятался и все же с любопытством издали наблюдал, как она широким шагом проходила по саду и мимо пшеничного поля.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ПРОДОЛЖЕНИЕ
На этот раз я раньше возвратился в город, охваченный глубокой тоской, которая приобрела наконец полную определенность и распространялась на все, чего мне недоставало, но что — я теперь не сомневался в этом — существовало в мире.
Мой наставник возвел меня на высшие ступени своего искусства — он обучил меня обращению с акварельными красками и строго внушал мне, что работать ими следует аккуратно и быстро. По-прежнему никто не настаивал на том, чтобы мои работы соответствовали природе, и поэтому я вскоре научился делать раскрашенные, вполне отвечавшие требованиям мастера; второй год моего обучения еще не истек, а я уже видел, что больше мне нечему здесь учиться, хотя толком я ничего делать не умел. Мио было скучно в старом монастыре, и я неделями сидел дома, где читал или принимался за работы, которые скрывал от мастера. Хаберзаат посетил матушку, высказал неудовольствие по поводу моей рассеянности, превознес мои успехи и предложил мне вступить с ним в иные отношения,— работая в его мастерской со всем тщанием и усердием, я теперь должен был получать за это вознаграждение. То была бы новая ступень, говорил он, когда, продолжая совершенствоваться как ученик, я должен был бы постепенно приучаться к работе и в то же время имел бы возможность делать необходимые накопления, чтобы через несколько лет начать самостоятельную жизнь,— это время еще не наступило. Он уверял, что среди знаменитых художников отнюдь не последними были те, которые вознеслись на вершины искусства лишь после многих лет непритязательной работы, и что своей усердной и скромной деятельностью такого рода они создавали себе порой более основательную почву для независимого существования, нежели те, кому состоятельные родители дали изысканное художественное образование. Ему, говорил он, приходилось встречать талантливых юношей из богатых семей, которые погубили свои способности лишь оттого, что обстоятельства не обязывали их к самостоятельному заработку, и это привело их к изнеженности, ложной гордости и пустому самомнению.
Слова мастера были убедительны, хотя он и исходил из собственной выгоды; но у меня они не вызвали никакого отклика. Я с отвращением относился к самой мысли о поденном заработке и ремесленничестве и мечтал идти к цели прямым путем.
С каждым днем я все острее ощущал, что трапезная становилась неодолимым препятствием на моем пути, что она ограничивает мои возможности; я стремился создать себе дома собственную скромную мастерскую и по мере сил работать самостоятельно; и вот однажды утром я распрощался с господином Ха-берзаатом еще до окончания срока обучения и заявил матушке, что отныне буду работать дома и что, если она ждет от меня заработков, я смогу добиться их и без мастера, учиться же мне у него больше нечему.
Счастливый и полный надежд, я устроил себе рабочее место в каморке под крышей. Из окна, выходившего на север, открывался обширный вид на город; рано утром и под вечер сюда заглядывали первые и последние лучи солнца. Создать здесь свой собственный мир — это была для меня столь же важная, сколь и приятная задача, и несколько дней я провел за устройством моей мастерской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99