А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Впрочем, мне было суждено неожиданным образом пробудиться от грез, а моей дальнейшей поездке — превратиться в пренеприятное странствие. У первой же подставы на земле соседнего государства находилась и таможня с княжеским гербом и короной, п, хотя багаж прочих путешественников был едва вскрыт и проверен весьма поверхностно, мой нескладный сундук привлек особое внимание чиновников. То, что мы накануне так тщательно упаковывали, было безжалостно выкинуто наружу, вплоть до книг, лежавших на самом дне, которые таможенники перелистывали с удвоенным старанием. Так появился на свет и череп бедного Цвихана, тоже возбудивший любопытство, но уже иного рода. И вот все содержимое сундука было раскидано по чужой земле. С холодной усмешкой воинственные стражи границы наблюдали потом, как я торопливо и огорченно кидал свои пожитки обратно и уминал их, чтобы кое-как уместить вновь, в то время как остальные пассажиры уже сидели в новой почтовой карете, а кучер стоял у меня над душой. Все же он помог мне прижать и закрыть крышку, но когда тяжелый сундук наконец унесли, на пустом месте забелел череп, о котором забыли,— он не был виден за сундуком. Впрочем, для него и не нашлось бы места. Поэтому я взял его под мышку, снес в дилижанс и всю оставшуюся часть пути держал на коленях, завернув в шарф, взятый с собой на случай ночною мороза. Какое-то природное чувство приличия или боязнь укоров совести не позволили мне просто выбросить или где-нибудь оставить этот неудобный предмет, после того как я легкомысленно похитил его с кладбища, подобно тому как даже отпетый негодяй все-чаки находит еще случай проявить, хотя бы и самым странным образом, какую-то долю человечности.
На исходе второго дня я достиг цели своего путешествия, огромного столичного города, раскинувшего свои каменные массивы и сады по широкой равнине. Неся в руке череп, закутанный в шарф, я вскоре отыскал гостиницу, адрес которой у меня был записан; в поисках ее я прошел значительный путь по городу. В последних вечерних лучах алели греческие фронтоны и готические башни. Ряды колонн еще купали свои украшенные главы в розовом блеске, новехонькие статуи из светлой бронзы мерцали в полумраке, как будто еще испуская теплые дневные лучи, между тем как расписные открытые галереи уже освещались фонарями и в них гуляло множество нарядных людей. Каменные изваяния длинными рядами устремлялись с высоких стен в темно-синее небо; дворцы, театры, церкви, новые и пышные, создавали большие ансамбли всевозможных стилей, чередуясь с темными массами куполов и крыш общественных зданий и жилых домов. Из церквей и гигантских пивных неслись музыка и колокольный звон. Звуки органа и арфы долетали до слуха. Из часовен, двери которых были расписаны всевозмояшой религиозной символикой, проникали на улицу ароматы курений. Мимо меня кучками проходили художники — красивые или уродливые, попадались студенты в узких куртках и затканных серебром шапочках, всадники в латах неспешно и гордо выезжали в ночную стражу, тогда как куртизанки с обнаженными плечами направлялись в залитые светом танцевальные залы, откуда гремели литавры и трубы. Толстые старухи кланялись тощим черным священникам, коих множество бродило по улицам. На открытых верандах домов за блюдами жареных гусей и огромными кружками восседали упитанные бюргеры. Мимо меня катились экипажи с неграми и егерями на запятках... Короче говоря, куда я ни шел, мне приходилось видеть столько, что я устал и был рад, когда наконец уже мог положить в отведенном мне номере гостиницы и плащ и череп.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ХУДОЖНИКИ
Восстанавливая в памяти мое тогдашнее бытие, я вижу, что оно приобретает некоторую определенность лишь после того, как я около полутора лет прожил, более или менее инкогнито, в городе муз. Я так мало знал и мой жизненный опыт был так скуден, что за краткий срок я не мог рассчитывать на сколько-нибудь осязаемые результаты.
Вглядываясь в сумрак этого переходного времени, взор мой останавливается на одном светлом вечере; я скоблю палитру и мою кисти — с их помощью я пытался одолеть живопись маслом, о которой знал лишь понаслышке. Вижу еще, как беру простую широкополую шляпу, которую уже давно носил вместо сентиментального бархатного берета, и собираюсь к новому знакомому, чтобы застать его еще за работой и немного последить за ней, прежде чем отправиться в условленную прогулку за город. Приехав без всяких рекомендаций, а также без средств, чтобы сговориться об учении у какого-нибудь преуспевающего мастера, я был обречен стоять в преддверии храма и лишь украдкой заглядывать туда сквозь завесы, что было сопряжено с трудностями. Дело в том, что от большинства учеников перенимать было нечего, а как только молодые люди, продав маленькую картину, начинали смотреть на себя как на мастеров, они становились замкнутыми и немногословными, едва разговор заходил о тайнах их искусства. Меня уже раз крепко осадили, когда я откликнулся на любезное приглашение и робко явился навестить такого молодого художника; он остановил меня в дверях, высокомерно заявив, что не может меня принять, так как у него сейчас совещание с его художественным критиком и он объясняет этому «писаке», как тот должен отозваться о его картине. Да, в идеальном мире искусства перец и соль тоже встречаются чаще амброзии, и если бы люди знали, как зауряден и убог духовный мир кое-кого из художников, поэтов и музыкантов, они отказались бы от некоторых предвзятых мнений, которые только вредят этой публике.
Однако мой новый друг Оскар Эриксон был натурой прямой и простой. Высокий и широкоплечий, с густыми золотистыми волосами, на которых играл падавший сверху свет, он сидел перед крошечной картинкой, которую писал. Кроме нее и нескольких альбомов для эскизов, в просторной комнате не было ничего интересного, если не считать двух охотничьих ружей на стене, валявшихся на полу болотных сапог да пороховниц и мешка с дробью на столе рядом с кучкой книг. Когда я вошел, гигант стонал и ерзал на стуле, посасывая короткую охотничью трубку и выталкивал из себя мощные клубы дыма; он встал и снова сел, отшвырнул трубку, так что тлеющий табак рассыпался по полу, потом прицелился кистью и начал отрывисто причитать:
— Ах ты, чертова перечница! Какой дьявол мне нашептал стать художником! Проклятая ветка! Я посадил на нее слишком много листвы, теперь мне в жизни не разделать ее как следует! Какая муха меня укусила, что я взялся за такой сложный кустарник! О, боже, боже! Лучше бы мне быть у черта на рогах! Вот уж сел в лужу: хоть бы только выбраться!
И вдруг он с отчаянием громовым голосом запел:
Хочу я плавать по морям И руль сжимать рукою!
Это, видимо, помогло ему преодолеть затруднение. Кисть касалась теперь нужного места и неторопливо работала несколько минут. Эриксон повторял прерванную мелодию все спокойнее и глуше, наконец совсем умолк и продолжал писать. Но, очевидно, для того чтобы не слишком долго искушать господа бога, он неожиданно вскочил, отступил на шаг и стал разглядывать свое произведение, насвистывая с полным удовлетворением старый «Дессауский марш». Затем он перевел исполняемый мотив в слова и, снова налаживая свой курительный снаряд, пропел: «Так мы живем, так мы живем, так наши дни мелькают!» — и наконец заметил мое присутствие.
— Видите, как я должен мучиться! — непринужденно воскликнул он, тряся мне руку.— Будьте рады, что вы такой ученый мастер композиции и пишете из головы. Вам ничего не надо уметь! А вот наш брат, несчастный ремесленник, никогда не знает, где ему взять тысячу необходимых полутонов и мелких светотеней, чтобы не слишком бессовестно замазать свои сорок квадратных дюймов!
Это было сказано отнюдь не иронически. Он еще раз недоверчивым взором окинул свою работу и опять присел попытать счастья, а я напряженно следил за тем, как он с боязливой осторожностью отбирал на большой палитре чистые и верные краски, смешивал их и наносил вышеописанным образом. Позже, когда наша дружба стала теснее, Эриксон утверждал о себе, что он не то чтобы плохой художник (для таких признаний он был слишком умен), а, по сути дела, и вовсе не художник. Дитя северных вод, происходивший из пограничной области между землями, населенными немцами и скандинавами, сын состоятельного судовладельца, Эриксон уже в первые юношеские годы недурно умел набрасывать карандашом все, что попадалось ему на глаза, и в особенности для ежегодных школьных экзаменов готовил удачные работы углем. Под влиянием одного из тех захудалых учителей рисования, что неиссякаемым воодушевлением стремятся прикрывать пли улучшать свое скудное существование и всегда готовы пагубно подзадоривать молодежь, счастливая семья, отличавшаяся широким образом мыслей, направила не вполне еще зрелого юношу на путь изучения искусства, и наставник при этом не отказывался от сытных обедов и щедрой платы за советы, на которые он не скупился. Такой необычный путь, казалось, более отвечал жизнерадостности и необузданному росту сил молодого человека, чем корпение в отцовской конторе.
И вот он, в соперничестве со столь многими юношами, находившимися в подобном же положении, с благословения полных надежды родных, был хорошо снаряжен, снабжен рекомендациями и отпущен в путешествие, которое привело его в знаменитейшие художественные школы. Там он встретил радушный прием у лучших мастеров, содержавших открытые студии. Вначале его совершенствование шло успешно и непрерывно, тем более что молодой человек, хотя и не был образцом усердия и любил повеселиться, все же не позволял себе подолгу бездельничать. Благодаря своей великолепной фигуре, общительности и в то же время серьезности он был украшениен тех студий, где учился. Однако успехи развивались лишь до известного предела, а затем бесповоротно прекратились. Это было непонятно, так как все, следившие за его развитием, питали наилучшие надежды, и в поведении ровного и по-взрослому солидного молодого человека не произошло никакого изменения.
Эриксон сам первый заметил это обстоятельство, но думал, что сможет бороться с ним, преодолеть и устранить его. Он переменил место обучения, пробовал себя во всех жанрах, переходил от одного маэстро к другому, но все было напрасно: он чувствовал, что ему не хватает сил изобретать новое, добиваться законченности картины, а внутреннее зрение в известный, ясно ощутимый момент покидает его или же проявляется случайно, подобно удачному броску игральных костей. Он уже решил было отказаться от безуспешной борьбы и вернуться на родину, как вдруг его настигло известие о крахе отцовского торго-вою дома. Все погибло окончательно и безнадежно, по крайней мере, в ближайшие годы надеяться было не на что. На возвращение сына родные смотрели как на отягощение бедствия и высказывали ясное пожелание, чтобы он сам позаботился о себе, использовав плоды своего столь похвального прилежания.
После этого он быстро изменил свое решение. Как неподкупный и вдумчивый критик, он рассмотрел все на что был способен, и по зрелом размышлении пришел к выводу, что может писать очень простые пейзажи в самом мелком масштабе, оживляя их осторожно размещенными фигурами, и что такие картины не будут лишены известной прелести. Не колеблясь, принялся он за это дело и трудился честно и добросовестно. Вместо того чтобы с легкостью стряпать фальшивые эффекты и выпускать жеманную модную мазню, которая, так сказать, сама ложится на холст, он, как истый джентльмен, оставался верен правилам основательной подготовки и тщательного выполнения, и поэтому каждая новая картинка требовала от него немалого труда. К счастью, дело двинулось. Первое же выставленное им произведение было вскоре продано, и прошло немного времени, а коллекционеры, считавшиеся тонкими знатоками, начали уже искать случая приобрести так называемые «эриксоны» по хорошей цене.
Такой «эриксон» содержал примерно следующее: на переднем плане — светлый песчаный берег, несколько столбов ограды, увитых ползучими растениями, на среднем плане — тощая березка, а дальше — широкий плоский горизонт, скупые линии которого были умно рассчитаны и, в сочетании с простой передачей воздуха, создавали то общее приятное впечатление, которое производила подобная маленькая вещица.
Но, хотя Эриксона признавали, таким образом, настоящим художником, это не порождало в нем ни самомнения, ни алчности. Как только его материальные потребности бывали удовлетворены, он бросал кисти и палитру и отправлялся в горы, где так близко сошелся с любителями охоты, что его даже приглашали, когда собирались идти на медведя. Так, вдали от города, он и проводил большую часть года.
Этот славный малый, который сам не считал себя мастером, вполне в духе своих обычаев и характера, не препятствовал мне, прислушиваясь к его речам, улавливать кое-какие маленькие тайны ремесла.
— Ну, хватит! — внезапно воскликнул Эриксон.— Так мы далеко не уедем! Давайте, кстати, захватим с собой по дороге одного коллегу, у которого вы увидите кое-что получше, конечно, если нам повезет! Знаете вы голландца Люса?
— Слыхал о нем,— ответил я.— Это, кажется, тот чудак, о работе которого ничего не известно? Который никого не пускает к себе в мастерскую?
— Меня-то он пускает, потому что я ведь не художник! Вас пустит, может быть, тоже, потому что вы еще ничего не умеете и вообще неизвестно, выйдет ли из вас художник. Ну, ну, не петушитесь: что-нибудь из вас выйдет, и даже уже вышло! А у Люса, слава богу, нет нужды работать: он богат и может делать все, что пожелает. Но желания у него мало — он почти ничего не делает. В конце концов, он тоже не художник, ведь нельзя же так называть человека, который на самом деле не пишет. Ему надо бы давать себе разрядку, подобно Леонардо, который швырял монеты в купол собора!
Я помог ему быстро помыть кисти, которые он всегда содержал в таком образцовом порядке, что и теперь проверил, достаточно ли тщательно я отнесся к делу.
— Нельзя писать навозом, если хочешь дать чистый тон! — сказал он.— Тот, у кого орудия работы загажены и кто смешивает несоединимое, похож на повара, который держит крысиный яд между пряностями. Впрочем, кисти чисты, благослови вас небо! С этой точки зрения вас можно назвать безупречным! У вас хорошая мать... Или, может быть, ее уже нет в живых?
Пройдя несколько улиц, мы вступили в резиденцию таинственного голландца, выбранную таким образом, что окна просторного, им одним обитаемого этажа смотрели на свободный горизонт и открытое небо, самого же города совсем не было видно, не считая двух-трех зданий благородной архитектуры и больших групп деревьев. Если стоять в этой части города просто на земле, глазу представлялась лишь не оконченная застройкой окраина с дощатыми стенами, старыми бараками и грудами строительных материалов. Поэтому окна господина Люса, откуда были видны только прекрасные здания и сады, купающиеся в золотом свете, казалось, были выисканы строгим вкусом. Во всяком случае, впечатление от блестящей перспективы за большими окнами удваивалось намеренной простотой и гармоничностью в убранстве комнат.
К моему удивлению, Люс, любезно встретивший нас, вовсе не соответствовал обычному представлению о голландцах. У этого стройного темноволосого и черноглазого человека лет двадцати восьми был грустный, чуть ли не меланхолический взгляд, и красивые губы его складывались в печальную улыбку. Еще больше удивило меня, что в комнате, где мы находились, ничто не говорило о занятиях ее хозяина искусством; она скорее напоминала кабинет ученого или политического деятеля. На больших занавешенных полках стояла целая коллекция книг, среди которых, как я позже узнал, было немало библиографических редкостей и первых изданий. По стенам висели не картины или этюды, а географические карты, на столе лежала стопка журналов на разных языках, а за широким письменным столом Люс, по-видимому, только что работал.
— Мне нужно еще выпить обычный послеобеденный кофе,— сказал он, когда мы сели.— Вы составите мне компанию?
— Конечно, и мы уверены, что кофе будет неплох! — ответил за нас обоих Эриксон, и Люс позвонил молодому человеку, который ему прислуживал.
Тем временем я все еще озирался в комнате, так как имел слабое представление о хорошем тоне.
— Юноша дивится,— воекликнул Эриксон,— где же в этом храме искусства мольберты и картины! Терпение, юный ревнитель художеств! Наш друг покажет их нам, если мы хорошенько попросим! Но что правда, то правда, любезный Люс: ваша комната похожа на кабинет популярного журналиста или министра!
С несколько мрачной улыбкой наш хозяин ответил, что сегодня он не расположен смотреть свои работы. Уже в третий раз его слуге приходится вечером убирать палитры в нетронутом виде, и при таких обстоятельствах его, наверно, простят, если ему не хочется идти в мастерскую ни одному, ни с посетителями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99