«Дивидлио, дивидлио, дидлиодлио!» Ну а потом что? А потом просто-напросто плюнет на нее, оставит ей одни хлопоты!
Однажды, дело было уже в конце войны, вбежал во двор к Филе какой-то малый, вбежать-то вбежал, а там не знал куда и податься. Должно быть, хотел через двор
проскочить, но наткнулся на ограду, а точней — на городскую стену.
Фила как раз стояла во дворе.
— Чего тебе, хлопец? — спросила она.— Кого ищешь? Куда бежишь?
А парень, так и не поздоровавшись, с запинкой пробормотал что-то, а потом спросил у нее спичек.
Фила вошла в дом, он боязливо последовал за ней. Увидев на столе хлеб, попросил кусок. Фила отломила от каравая чуть ли не половину.
Парень меж тем огляделся.
— Видать, небогато живете, — сказал он.— Но не найдется ли у вас и кусочка сахару...
— Кусочка нету. У меня только песок.
Впопыхах не могла сразу найти бумагу и не знала, куда насыпать. Но парень подставил карман, и она насыпала. Вспомнил он еще и о соли и тут же, углядев ее, набрал горсть и высыпал в тот же карман.
И снова бежать. Фила поспешила за ним. Малый, заметив в стене калитку, попытался отворить ее.
Фила испугалась, как бы он замок не сломал.
— Постой, я сейчас отопру!
И, тотчас воротившись с ключом, отперла калитку. Парень осторожно высунуся и, увидав, что ему ничего не грозит, метнулся прочь.
Примерно через полчаса во двор вошел немецкий патруль. Сержант и два солдата. Сержант знай только тявкал и чеканил слова. Один из солдат переводил его на ломаный чешский.
— Пан командир гофорит, что пришла раппорт от фаши друсья, что сюда фошла зольдат и что она сдесь скрифайтся.
— Какой солдат? — заудивлялась Фила. — Тут и не было никакого солдата. И никто тут не скрывается.
— Гофорят, он фошла сюда. Утром его задершала наш патруль, но он бешать.
— Никакого солдата тут не было. Вбежал сюда только такой хлопец. Спросил у меня спичек и кусок хлеба. Я дала, что просил, он и побежал прочь. Но это был просто такой паренек. Захотел еще потом маленько сахару, так я и сахару ему насыпала, хотя у самой сахару всего ничего. А он потом в сахар еще и соли насыпал.
— А кде он сейчас? Кута ушла?
— Почем я знаю, где он? Мне сдавалось, что он ужасно торопился.
— В какую сторону побешала?
— А я знаю! Выскочил в калитку, потом малость бежал по дороге, завернул в виноградник, а куда он так торопился, это уж не моя забота. Дала ему то, что просил, а иначе-то он все равно у меня бы все отобрал. Нынче-то по городу ходят всякие люди.
Солдат перемолвился с командиром, потом снова обратился к Филе:
— А почему ви это ему дафал?
— Почему?! Дак он попросил у меня. А у меня у самой мало. Заупрямься я, кто знает, может, он бы меня совсем обобрал. Но это был не солдат, право слово, это просто такой хлопец был. Я-то еще подумала, что это какой полоумный. Был бы в своем уме, не насыпал бы соли в сахар.
— Так, сначит, ви ничего о нем не снайт?
— Чего я могу о нем знать? Как пришел, так и ушел. Чего мне о нем печалиться?
Они опять с минуту переговаривались. Фила уж чуяла, что добром все зто не кончится. Не надо было вообще с ними затевать разговор. Но разве за добро, что сделаешь людям, могут тебя казнить? Ей даже на ум не шло, что она может попасть из-за этого в оборот.
— Пан командир спрашифайт,— продолжал солдат ее допытывать,— замушний ли ви?
— И замужем и не замужем.
— Как это понимайт?
— Я замужем, а мужа у меня нету.
— Остафте фаши шутка.
— А я и не шучу.
— Так кде фаш муш?
— Нету...
— Умер?
— Как бы не так! Ушел от меня.
— Шифой?
— Должно, живой!
— А кде он шифет?
— Откуда мне знать, где он живет. Наверно, где- нибудь в аду горит.
— Ви ничего о нем не снайт?
— Ничего не знаю.
Они снова посовещались. Наконец солдат сказал:
— Ничефо делать, хосяйка, нефосмошно. Ви должен с нами на .
В Ог1зкоттапс1о все повторилось. Те же речи, те же вопросы и ответы. Разница была, пожалуй, лишь в том, что комендант то кричал на нее, то старался выглядеть дружелюбным. А потом просто взъярился. Ее поставили к стенке, но прислониться к ней не позволяли. А комендант словно бы расстреливал ее глазами и непрестанно тявкал.
Солдат переводил:
— Если ви не скасал прафду, пан комендант прикасайт арестовать вас. Мошет прикасайт и расстрелять.
— А за что? — расплакалась она.— Какая моя вина, ежели кто придет ко мне и чего попросит? Я и за мужа не в ответе. Какой прок от него? Ничего-то я о нем не ведаю. Как я вам скажу, где он, коли я его уже несколько лет в глаза не видала?
Коменданту все это наскучило. Он приказал арестовать ее.
Фила думала, что ее посадят в тюрьму, а ее заперли в сарае. Сперва это чуточку даже утешило ее. Деревенского человека сараем не запугаешь. Конечно, тут ему гораздо приятней, чем в настоящей тюрьме. Ей даже немножко смешно: «Вот дурачье, еще кричат на меня, как будто я у кого что украла! Ведь одна я в убытке, никто другой, и меня же за это наказывать?! А под конец еще в сарай заперли! Сарая-то я ничуть не боюсь! Лишь бы не держали тут долго! Глядишь, выкричатся, потом и выпустят...»
Прошел час, другой, третий. Уже давно перевалило за полдень. У Филы стало урчать в животе. Однако по- прежнему никто не приходил. Неужто забыли о ней?
Чтобы напомнить о себе, она начала петь. Сразу же в ответ где-то поблизости взнялись собаки. Видать, пение им не понравилось.
Она умолкла. И собаки вскоре притихли. Потом с минуту она прислушивалась. Казалось, ничего не происходит.
Не оставят же ее ночевать здесь! Этого еще не хватало! Рехнулись они, что ли? Она ведь никому ничего не сделала. Зачем ее тут мытарить? Докуда они собираются ее здесь держать? И еще без обеда и без ужина! Никак, о ней и вправду забыли?
Она снова принялась петь. И собаки тотчас опять забрехали. Пускай себе! Чем больший поднимется шум, тем скорей придет кто-нибудь. Она пела, распе-е-ва-а-ла. А псины эти гавкали и гавкали. Изо всей мочи гавкали!
Вдруг отворилась дверь, в ней возник худущий конопатый паренек и перепуганным, чуть сдавленным голосом выкрикнул:
— КиЫд!1
Она едва не засмеялась. Только до смеху ли, если он навел на нее автомат?
— Миленок ты мой, ты чего в меня целишься? Я же никому ничего не сделала. С утра сижу не емши. Уж и запеть с голодухи нельзя? Чего вы от меня хотите? Чего тут держите? И когда собираетесь выпустить?
Парень, может, и хотел что-то сказать, да, видно, не умел говорить по-словацки. А может, и не велено ему было в разговоры с ней пускаться. Он словно бы боялся ее. Пожалуй, и своего начальства боялся. Определенно боялся, потому что был как-то растерян, оторопело озирался. И прежде чем затворить дверь, еще раз предостерегающе сказал:
— Пес не спать! Тихо сдес быть!
Утром снова привели ее в комендатуру. К ее изумлению, там сидел местный декан и в двух шагах от него понуро стояли трое парней. Все трое были из города, но Фила ни одного из них не знала. Как выяснилось, они пытались вечером вызволить ее из сарая, но кто-то их предал. Парней тут же схватили и всю ночь избивали. Люди сообщили об этом декану, и он пришел похлопотать за всех.
Вероятно, они уже долго разговаривали с комендантом, потому что сейчас все шло довольно быстро. Комендант задал ей еще несколько вопросов, и всякий раз, когда она на них отвечала, декан к каждому ее ответу добавлял еще что-то. Разговаривал он с комендантом по-немецки, но обращался и к ней, вставляя в немецкий и словацкие слова, чтобы Фила понимала, о чем идет речь.
Наконец он сказал:
— Негг Коттапйап! вот видите, какая она! Бишткор!! А в общем-то добрая, очень добрая женщина. Весь город скажет вам о ней то же самое. Мужа своего она уже пять лет не видала.
Комендант кивнул и сказал:
— Си!!— А потом спросил:
А Фила, хотя и умирала от голоду, покачала головой.
— Нет, нет, ничего не хочу! Только домой хочу!
Комендант еще что-то пробормотал, потом встал, протянул Филе руку и с улыбкой проговорил:
— Можете ИДТИ! — сказал декан, обращаясь к ней и к тем троим.— Можете идти, но в другой раз будьте осторожны, не делайте глупостей.
Дома она наелась, уплела все, что впопыхах подвернулось под руку и что можно было положить в рот. Потом долго сидела за столом и размышляла о том, как легко и просто человеку попасть в беду. Вот уж, никому нынче нельзя и добра сделать? Другой-то раз надо ей быть осмотрительней, никого в дом не пускать!
А виноват кругом Яно! Останься он дома, не гоняйся за невесть каким чертом-дьяволом, может, и ей жилось бы покойно. Чтоб его разразило! Какой это муж? ]Как только ее угораздило в винограднике попасться на его болтовню? Сперва-то воды попросил, а потом как стал растабарывать — спасу не было, еще и домой приходил ее баламутить. Да можно ли мужикам верить? Уговорил ее распродать все, а теперь где он, ну где? Пускай уж лучше на глаза ей не попадается! Останься она жить в деревне, не выйди вообще замуж,- могла бы и посейчас там преспокойно хозяйничать, не пришлось бы ей горе мыкать, не пришлось бы о таких пустяках-глупостях размышлять. На что ей муж? Были бы хоть дети! Но разве бы такой негодник мог о детях заботиться? Ну для чего, зачем все это было? Немножко любила его, потом, пожалуй, даже очень любила, но разве он это заслуживал? Встряла эта полоумная Марика, и всему конец.
А что было делать? Будто Фила могла ему что-то приказывать или заказывать? Она смирилась со всем, даже еще и обрадовалась, когда он принес ей платье от Марики. Продала Марике мужа! За платье его продала и за эти несколько посылок, за пару пустяковин, что он наверняка утащил. Иными словами, она и сама виновата. А деревню как жалко! Вот уж, право, нету для нее ничего лучше деревни, в деревне все по-другому, там и живется легче, и веселей там, куда веселей! Там и ласточек больше и всяких других пташек. Бывало, когда она возилась в винограднике, из лесу так и несся их посвист. Соловьи, чижи, щеглы, жаворонки, снегири, дрозды! Частенько углядывала она и малиновку, а у той, сказывают, потому малиновое горлышко, что, когда Иисус висел на кресте, она хотела ему из руки гвоздь вытащить. Дятел подчас так сильно стучал о дерево, что даже клювик себе раскровенивал. Считается, что он лекарь деревьев. И деревьям, выходит, нужен лекарь. А кукушка летала по всему лесу, нимало не ведая куда и в какие гнезда сносила яички. У каждой кукушки летом хлопот полон рот. Довольно ли у нее будет птенцов? Не повыкинут ли их чужие самочки из гнезда? Хватит ли пропитания для малых кукушат? А для чужого молодняка, верней для собственных птенчиков, его тоже будет в достатке? Господи, сколько же голышат и писклят высовывалось всегда и из маленьких гнездышек! Самец с самочкой могли вконец измотаться! А в гнезде становилось все тесней и тесней, разве до отдыха тут — их всегда встречали голодные, разинутые клювы, а если в гнезде был кукушонок, то многие из этих пискушек, выпав из гнезда, совсем пропадали, напрасно только птица-мать или отец разыскивали их по лесу. Но что делать кукушке, коли из года в год она кладет столько яичек? Вот и приходится другим птицам высиживать их, а то и воспитывать молодняк. Но если вырастут этих голышат кукушки, от них ведь тоже прок будет: пожрут самых что ни на есть безобразных гусениц. Только принесет ли это радость маленьким птахам? Разве что человек порадуется: в лесу много кукушек, значит, хотя бы гусениц поубавится! Ну а иволга гусеницам тоже спуску не дает. И вообще-то она птичка-шалунья. Точней сказать не птичка, а довольно большая птица. Знай крылья у нее так и трепыхают, когда она летает по лесу или по роще. Побежишь за ней... А, что попусту вспоминать!
Кончилась война, и Яно вдруг объявился: наверно, показаться Филе захотел, поспрошать про житье-бытье, а может, и повеселить ее.
А был он и вправду в хорошем настроении. Похудал малость, но выглядел в общем-то не плохо. И был даже довольно прилично одет.
— Как жизнь, Филка? Что нового? Здорова ли? Как дела шли? Все ли путем? Ничего с тобой не стряслось?
— Нашел-таки время спросить, как живу. Так и живу — твоими заботами. А ты где шатался до сего времени? Уж лучше б ты и вовсе не показывался.
— Ладно тебе, Филка! И чего ты так вредничаешь? Так-то ты меня привечаешь? Уж и навестить, спросить тебя ни о чем нельзя!
— А вот и нельзя! Почему не остался там, где жил доселе? Думаешь, ты мне нужен? А для чего? Тыщу раз я уже во всем раскаялась. И не совестно тебе, Янко? Взял да и приперся! Глаза б мои на тебя не глядели. Господи, если ты здесь останешься, думаешь, не знаю, что со мной будет?
— Ну и что с тобой будет? Чего испугалась? Я, может, рад-радехонек, что живу на свете и что войны уже нет, а ты, хотя тебе и сказать ничего не успел, Кидаешься на меня, нос воротишь, будто злишься, что над моей головой еще трава не растет.
— Уж лучше бы росла, уж лучше бы над тобой, поганцем, зеленела. Сколько беспокойства и мытарства мне причинил. А все попусту. Меня тут все травили, то и дело доискивались тебя какие-то черти-дьяволы: жандармы, гардисты, следом опять же солдаты, я только и знала, что от страха дрожала. Дала как-то раз одному хлопцу кусок
хлеба и спичек, так чуть было жизни не лишилась за это. Пришли немецкие солдаты, сперва про паренька спросили, а потом про тебя, где ты да что ты, почему не дома, а мне чего было говорить им?
— Мне уж люди рассказывали. Могла б чего и наплести.
— Наплести?! А что? Да и какой с немцами разговор? Гнали меня через весь город, будто я обокрала кого, не то еще похуже чего учинила. Облаяли меня двое, потом четверо, шестеро, заперли в сарай, ровно какую курицу, паршивую квочку без цыплят. Будто сама всех цыплят передавила, и меня только что чикнуть оставалось.
— Неужто и впрямь так худо было? — спросил Яно.— Били тебя?
— Не били. Но захоти они...
— А за что в общем-то?
— За кусок хлеба да за несколько спичек. И еще за горсть подслащенной соли, за горсть сахару соленого. Потому что этот хлопец сахар с солью смешал.
— Стало быть, не били. Вот видишь! А меня, Филка, били! Так били, что чуть до смерти не забили. Молотили по голове, по губам, промеж ног пинали, по пальцам топали, а когда ключицу и ребра переломали, плюнули на меня и кинули подыхать.
— Да ты в своем уме, Яно?
— Вот-вот, чуть было не лишился ума-то. Вместо завтрака наелся зуботычин! Вот, гляди! — Яно широко раскрыл рот, рассмеялся, точно помешанный.— Где мои зубы?
— Да как же это? Возможно ли? И кто тебя так? Никак, они, немцы? Боже мой, и за что?
— За муку.
— За муку? За какую? Украл ты, что ли? Боже правый, зачем же ты воровал?
— Не воровал я. Носил только.
— Куда носил?
— В горы.
— В горы? Господи, тебя все еще к этому тянет? Куда в горы? Вечно ты что-то куда-то носишь. А что ты носил? Наверно, соль и сено. При чем тут мука?
— И соль носил, но только два раза. Чаще картошку, фасоль, хлеб либо муку. Случалось, и мясо. Но схватили меня, когда я муку нес.
— Значит, людям нес. Выходит, ты партизан был.
Ружье имел. Видишь, Яно, до чего тебя ружье довело!
— Нет, партизаном я не был, и ружья у меня не было. Я только харч носил.
— И за это тебя так мордовали? Ты ведь завсегда что-то носил, завсегда носишь, с малолетства сено и соль в лес носил, почему ты не сказал немцам про это?
— Сказал. Однако в тот раз я муку нес.
— Мука-то для хлеба.
— Думаешь, им это неизвестно? Только в войну иными мерками все меряется, и судят обо всем иначе. И с хлебушком по-другому обходятся. Нежданно-негаданно за ломоть хлеба, за муку, а то и за щепоть соли, за кусочек сахару или за спичку хватают, сворачивают шею, зубы выбивают, ребра ломают, пальцы сапогами топчут. Бьют в зубы, в живот, промеж ног да еще орут на тебя: подохни, свинья, подохни вместе со своим вшивым, вонючим хлебом! Да еще орут на тебя по-словацки, хорошим словацким языком матерят! И спросить нельзя, чей этот сапог был. Кого спросишь? Иной раз диву даешься, где только не доведется встретить словака! Право слово, и в немецкой форме попадались. Вдруг понимаешь, что это тебя земляк пинает, что и словак горазд тебе зубы выбить, особливо если на ноге у него добротный немецкий башмак или сапог. А ежели не сапогом, так прибьет тебя крпцом а на худой конец даже шлепанцем. Бывают и такие словаки! А попробуй кому-нибудь об этом сказать! В книжках про это не пишут. По книжкам мы все голубки, народ набожный, среди нас изрядно поэтов, певцов. Кто знает, может, и тот, кто помогал немцам зубы мне крошить, кости ломать, скинул теперь форму и уж, поди, для других, не таких пройдошливых, как он, молитвочку творит или стишки кропает.
— Яно, да как же ты вырвался из ада этого?
— Убежал я.
— Убежал? Как?
— Сам не знаю. Чудом, должно. Пришли они за мной в погреб, ну, думаю, то ли хлопнут меня, то ли куда в лагерь пошлют, а они вдруг спрашивают, работал ли я когда каменщиком. Я сказал, что работал. Вывели меня тогда на свет божий и указали на невысокую, местами попорченную кирпичную оградку, которую я, дескать, должен поправить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Однажды, дело было уже в конце войны, вбежал во двор к Филе какой-то малый, вбежать-то вбежал, а там не знал куда и податься. Должно быть, хотел через двор
проскочить, но наткнулся на ограду, а точней — на городскую стену.
Фила как раз стояла во дворе.
— Чего тебе, хлопец? — спросила она.— Кого ищешь? Куда бежишь?
А парень, так и не поздоровавшись, с запинкой пробормотал что-то, а потом спросил у нее спичек.
Фила вошла в дом, он боязливо последовал за ней. Увидев на столе хлеб, попросил кусок. Фила отломила от каравая чуть ли не половину.
Парень меж тем огляделся.
— Видать, небогато живете, — сказал он.— Но не найдется ли у вас и кусочка сахару...
— Кусочка нету. У меня только песок.
Впопыхах не могла сразу найти бумагу и не знала, куда насыпать. Но парень подставил карман, и она насыпала. Вспомнил он еще и о соли и тут же, углядев ее, набрал горсть и высыпал в тот же карман.
И снова бежать. Фила поспешила за ним. Малый, заметив в стене калитку, попытался отворить ее.
Фила испугалась, как бы он замок не сломал.
— Постой, я сейчас отопру!
И, тотчас воротившись с ключом, отперла калитку. Парень осторожно высунуся и, увидав, что ему ничего не грозит, метнулся прочь.
Примерно через полчаса во двор вошел немецкий патруль. Сержант и два солдата. Сержант знай только тявкал и чеканил слова. Один из солдат переводил его на ломаный чешский.
— Пан командир гофорит, что пришла раппорт от фаши друсья, что сюда фошла зольдат и что она сдесь скрифайтся.
— Какой солдат? — заудивлялась Фила. — Тут и не было никакого солдата. И никто тут не скрывается.
— Гофорят, он фошла сюда. Утром его задершала наш патруль, но он бешать.
— Никакого солдата тут не было. Вбежал сюда только такой хлопец. Спросил у меня спичек и кусок хлеба. Я дала, что просил, он и побежал прочь. Но это был просто такой паренек. Захотел еще потом маленько сахару, так я и сахару ему насыпала, хотя у самой сахару всего ничего. А он потом в сахар еще и соли насыпал.
— А кде он сейчас? Кута ушла?
— Почем я знаю, где он? Мне сдавалось, что он ужасно торопился.
— В какую сторону побешала?
— А я знаю! Выскочил в калитку, потом малость бежал по дороге, завернул в виноградник, а куда он так торопился, это уж не моя забота. Дала ему то, что просил, а иначе-то он все равно у меня бы все отобрал. Нынче-то по городу ходят всякие люди.
Солдат перемолвился с командиром, потом снова обратился к Филе:
— А почему ви это ему дафал?
— Почему?! Дак он попросил у меня. А у меня у самой мало. Заупрямься я, кто знает, может, он бы меня совсем обобрал. Но это был не солдат, право слово, это просто такой хлопец был. Я-то еще подумала, что это какой полоумный. Был бы в своем уме, не насыпал бы соли в сахар.
— Так, сначит, ви ничего о нем не снайт?
— Чего я могу о нем знать? Как пришел, так и ушел. Чего мне о нем печалиться?
Они опять с минуту переговаривались. Фила уж чуяла, что добром все зто не кончится. Не надо было вообще с ними затевать разговор. Но разве за добро, что сделаешь людям, могут тебя казнить? Ей даже на ум не шло, что она может попасть из-за этого в оборот.
— Пан командир спрашифайт,— продолжал солдат ее допытывать,— замушний ли ви?
— И замужем и не замужем.
— Как это понимайт?
— Я замужем, а мужа у меня нету.
— Остафте фаши шутка.
— А я и не шучу.
— Так кде фаш муш?
— Нету...
— Умер?
— Как бы не так! Ушел от меня.
— Шифой?
— Должно, живой!
— А кде он шифет?
— Откуда мне знать, где он живет. Наверно, где- нибудь в аду горит.
— Ви ничего о нем не снайт?
— Ничего не знаю.
Они снова посовещались. Наконец солдат сказал:
— Ничефо делать, хосяйка, нефосмошно. Ви должен с нами на .
В Ог1зкоттапс1о все повторилось. Те же речи, те же вопросы и ответы. Разница была, пожалуй, лишь в том, что комендант то кричал на нее, то старался выглядеть дружелюбным. А потом просто взъярился. Ее поставили к стенке, но прислониться к ней не позволяли. А комендант словно бы расстреливал ее глазами и непрестанно тявкал.
Солдат переводил:
— Если ви не скасал прафду, пан комендант прикасайт арестовать вас. Мошет прикасайт и расстрелять.
— А за что? — расплакалась она.— Какая моя вина, ежели кто придет ко мне и чего попросит? Я и за мужа не в ответе. Какой прок от него? Ничего-то я о нем не ведаю. Как я вам скажу, где он, коли я его уже несколько лет в глаза не видала?
Коменданту все это наскучило. Он приказал арестовать ее.
Фила думала, что ее посадят в тюрьму, а ее заперли в сарае. Сперва это чуточку даже утешило ее. Деревенского человека сараем не запугаешь. Конечно, тут ему гораздо приятней, чем в настоящей тюрьме. Ей даже немножко смешно: «Вот дурачье, еще кричат на меня, как будто я у кого что украла! Ведь одна я в убытке, никто другой, и меня же за это наказывать?! А под конец еще в сарай заперли! Сарая-то я ничуть не боюсь! Лишь бы не держали тут долго! Глядишь, выкричатся, потом и выпустят...»
Прошел час, другой, третий. Уже давно перевалило за полдень. У Филы стало урчать в животе. Однако по- прежнему никто не приходил. Неужто забыли о ней?
Чтобы напомнить о себе, она начала петь. Сразу же в ответ где-то поблизости взнялись собаки. Видать, пение им не понравилось.
Она умолкла. И собаки вскоре притихли. Потом с минуту она прислушивалась. Казалось, ничего не происходит.
Не оставят же ее ночевать здесь! Этого еще не хватало! Рехнулись они, что ли? Она ведь никому ничего не сделала. Зачем ее тут мытарить? Докуда они собираются ее здесь держать? И еще без обеда и без ужина! Никак, о ней и вправду забыли?
Она снова принялась петь. И собаки тотчас опять забрехали. Пускай себе! Чем больший поднимется шум, тем скорей придет кто-нибудь. Она пела, распе-е-ва-а-ла. А псины эти гавкали и гавкали. Изо всей мочи гавкали!
Вдруг отворилась дверь, в ней возник худущий конопатый паренек и перепуганным, чуть сдавленным голосом выкрикнул:
— КиЫд!1
Она едва не засмеялась. Только до смеху ли, если он навел на нее автомат?
— Миленок ты мой, ты чего в меня целишься? Я же никому ничего не сделала. С утра сижу не емши. Уж и запеть с голодухи нельзя? Чего вы от меня хотите? Чего тут держите? И когда собираетесь выпустить?
Парень, может, и хотел что-то сказать, да, видно, не умел говорить по-словацки. А может, и не велено ему было в разговоры с ней пускаться. Он словно бы боялся ее. Пожалуй, и своего начальства боялся. Определенно боялся, потому что был как-то растерян, оторопело озирался. И прежде чем затворить дверь, еще раз предостерегающе сказал:
— Пес не спать! Тихо сдес быть!
Утром снова привели ее в комендатуру. К ее изумлению, там сидел местный декан и в двух шагах от него понуро стояли трое парней. Все трое были из города, но Фила ни одного из них не знала. Как выяснилось, они пытались вечером вызволить ее из сарая, но кто-то их предал. Парней тут же схватили и всю ночь избивали. Люди сообщили об этом декану, и он пришел похлопотать за всех.
Вероятно, они уже долго разговаривали с комендантом, потому что сейчас все шло довольно быстро. Комендант задал ей еще несколько вопросов, и всякий раз, когда она на них отвечала, декан к каждому ее ответу добавлял еще что-то. Разговаривал он с комендантом по-немецки, но обращался и к ней, вставляя в немецкий и словацкие слова, чтобы Фила понимала, о чем идет речь.
Наконец он сказал:
— Негг Коттапйап! вот видите, какая она! Бишткор!! А в общем-то добрая, очень добрая женщина. Весь город скажет вам о ней то же самое. Мужа своего она уже пять лет не видала.
Комендант кивнул и сказал:
— Си!!— А потом спросил:
А Фила, хотя и умирала от голоду, покачала головой.
— Нет, нет, ничего не хочу! Только домой хочу!
Комендант еще что-то пробормотал, потом встал, протянул Филе руку и с улыбкой проговорил:
— Можете ИДТИ! — сказал декан, обращаясь к ней и к тем троим.— Можете идти, но в другой раз будьте осторожны, не делайте глупостей.
Дома она наелась, уплела все, что впопыхах подвернулось под руку и что можно было положить в рот. Потом долго сидела за столом и размышляла о том, как легко и просто человеку попасть в беду. Вот уж, никому нынче нельзя и добра сделать? Другой-то раз надо ей быть осмотрительней, никого в дом не пускать!
А виноват кругом Яно! Останься он дома, не гоняйся за невесть каким чертом-дьяволом, может, и ей жилось бы покойно. Чтоб его разразило! Какой это муж? ]Как только ее угораздило в винограднике попасться на его болтовню? Сперва-то воды попросил, а потом как стал растабарывать — спасу не было, еще и домой приходил ее баламутить. Да можно ли мужикам верить? Уговорил ее распродать все, а теперь где он, ну где? Пускай уж лучше на глаза ей не попадается! Останься она жить в деревне, не выйди вообще замуж,- могла бы и посейчас там преспокойно хозяйничать, не пришлось бы ей горе мыкать, не пришлось бы о таких пустяках-глупостях размышлять. На что ей муж? Были бы хоть дети! Но разве бы такой негодник мог о детях заботиться? Ну для чего, зачем все это было? Немножко любила его, потом, пожалуй, даже очень любила, но разве он это заслуживал? Встряла эта полоумная Марика, и всему конец.
А что было делать? Будто Фила могла ему что-то приказывать или заказывать? Она смирилась со всем, даже еще и обрадовалась, когда он принес ей платье от Марики. Продала Марике мужа! За платье его продала и за эти несколько посылок, за пару пустяковин, что он наверняка утащил. Иными словами, она и сама виновата. А деревню как жалко! Вот уж, право, нету для нее ничего лучше деревни, в деревне все по-другому, там и живется легче, и веселей там, куда веселей! Там и ласточек больше и всяких других пташек. Бывало, когда она возилась в винограднике, из лесу так и несся их посвист. Соловьи, чижи, щеглы, жаворонки, снегири, дрозды! Частенько углядывала она и малиновку, а у той, сказывают, потому малиновое горлышко, что, когда Иисус висел на кресте, она хотела ему из руки гвоздь вытащить. Дятел подчас так сильно стучал о дерево, что даже клювик себе раскровенивал. Считается, что он лекарь деревьев. И деревьям, выходит, нужен лекарь. А кукушка летала по всему лесу, нимало не ведая куда и в какие гнезда сносила яички. У каждой кукушки летом хлопот полон рот. Довольно ли у нее будет птенцов? Не повыкинут ли их чужие самочки из гнезда? Хватит ли пропитания для малых кукушат? А для чужого молодняка, верней для собственных птенчиков, его тоже будет в достатке? Господи, сколько же голышат и писклят высовывалось всегда и из маленьких гнездышек! Самец с самочкой могли вконец измотаться! А в гнезде становилось все тесней и тесней, разве до отдыха тут — их всегда встречали голодные, разинутые клювы, а если в гнезде был кукушонок, то многие из этих пискушек, выпав из гнезда, совсем пропадали, напрасно только птица-мать или отец разыскивали их по лесу. Но что делать кукушке, коли из года в год она кладет столько яичек? Вот и приходится другим птицам высиживать их, а то и воспитывать молодняк. Но если вырастут этих голышат кукушки, от них ведь тоже прок будет: пожрут самых что ни на есть безобразных гусениц. Только принесет ли это радость маленьким птахам? Разве что человек порадуется: в лесу много кукушек, значит, хотя бы гусениц поубавится! Ну а иволга гусеницам тоже спуску не дает. И вообще-то она птичка-шалунья. Точней сказать не птичка, а довольно большая птица. Знай крылья у нее так и трепыхают, когда она летает по лесу или по роще. Побежишь за ней... А, что попусту вспоминать!
Кончилась война, и Яно вдруг объявился: наверно, показаться Филе захотел, поспрошать про житье-бытье, а может, и повеселить ее.
А был он и вправду в хорошем настроении. Похудал малость, но выглядел в общем-то не плохо. И был даже довольно прилично одет.
— Как жизнь, Филка? Что нового? Здорова ли? Как дела шли? Все ли путем? Ничего с тобой не стряслось?
— Нашел-таки время спросить, как живу. Так и живу — твоими заботами. А ты где шатался до сего времени? Уж лучше б ты и вовсе не показывался.
— Ладно тебе, Филка! И чего ты так вредничаешь? Так-то ты меня привечаешь? Уж и навестить, спросить тебя ни о чем нельзя!
— А вот и нельзя! Почему не остался там, где жил доселе? Думаешь, ты мне нужен? А для чего? Тыщу раз я уже во всем раскаялась. И не совестно тебе, Янко? Взял да и приперся! Глаза б мои на тебя не глядели. Господи, если ты здесь останешься, думаешь, не знаю, что со мной будет?
— Ну и что с тобой будет? Чего испугалась? Я, может, рад-радехонек, что живу на свете и что войны уже нет, а ты, хотя тебе и сказать ничего не успел, Кидаешься на меня, нос воротишь, будто злишься, что над моей головой еще трава не растет.
— Уж лучше бы росла, уж лучше бы над тобой, поганцем, зеленела. Сколько беспокойства и мытарства мне причинил. А все попусту. Меня тут все травили, то и дело доискивались тебя какие-то черти-дьяволы: жандармы, гардисты, следом опять же солдаты, я только и знала, что от страха дрожала. Дала как-то раз одному хлопцу кусок
хлеба и спичек, так чуть было жизни не лишилась за это. Пришли немецкие солдаты, сперва про паренька спросили, а потом про тебя, где ты да что ты, почему не дома, а мне чего было говорить им?
— Мне уж люди рассказывали. Могла б чего и наплести.
— Наплести?! А что? Да и какой с немцами разговор? Гнали меня через весь город, будто я обокрала кого, не то еще похуже чего учинила. Облаяли меня двое, потом четверо, шестеро, заперли в сарай, ровно какую курицу, паршивую квочку без цыплят. Будто сама всех цыплят передавила, и меня только что чикнуть оставалось.
— Неужто и впрямь так худо было? — спросил Яно.— Били тебя?
— Не били. Но захоти они...
— А за что в общем-то?
— За кусок хлеба да за несколько спичек. И еще за горсть подслащенной соли, за горсть сахару соленого. Потому что этот хлопец сахар с солью смешал.
— Стало быть, не били. Вот видишь! А меня, Филка, били! Так били, что чуть до смерти не забили. Молотили по голове, по губам, промеж ног пинали, по пальцам топали, а когда ключицу и ребра переломали, плюнули на меня и кинули подыхать.
— Да ты в своем уме, Яно?
— Вот-вот, чуть было не лишился ума-то. Вместо завтрака наелся зуботычин! Вот, гляди! — Яно широко раскрыл рот, рассмеялся, точно помешанный.— Где мои зубы?
— Да как же это? Возможно ли? И кто тебя так? Никак, они, немцы? Боже мой, и за что?
— За муку.
— За муку? За какую? Украл ты, что ли? Боже правый, зачем же ты воровал?
— Не воровал я. Носил только.
— Куда носил?
— В горы.
— В горы? Господи, тебя все еще к этому тянет? Куда в горы? Вечно ты что-то куда-то носишь. А что ты носил? Наверно, соль и сено. При чем тут мука?
— И соль носил, но только два раза. Чаще картошку, фасоль, хлеб либо муку. Случалось, и мясо. Но схватили меня, когда я муку нес.
— Значит, людям нес. Выходит, ты партизан был.
Ружье имел. Видишь, Яно, до чего тебя ружье довело!
— Нет, партизаном я не был, и ружья у меня не было. Я только харч носил.
— И за это тебя так мордовали? Ты ведь завсегда что-то носил, завсегда носишь, с малолетства сено и соль в лес носил, почему ты не сказал немцам про это?
— Сказал. Однако в тот раз я муку нес.
— Мука-то для хлеба.
— Думаешь, им это неизвестно? Только в войну иными мерками все меряется, и судят обо всем иначе. И с хлебушком по-другому обходятся. Нежданно-негаданно за ломоть хлеба, за муку, а то и за щепоть соли, за кусочек сахару или за спичку хватают, сворачивают шею, зубы выбивают, ребра ломают, пальцы сапогами топчут. Бьют в зубы, в живот, промеж ног да еще орут на тебя: подохни, свинья, подохни вместе со своим вшивым, вонючим хлебом! Да еще орут на тебя по-словацки, хорошим словацким языком матерят! И спросить нельзя, чей этот сапог был. Кого спросишь? Иной раз диву даешься, где только не доведется встретить словака! Право слово, и в немецкой форме попадались. Вдруг понимаешь, что это тебя земляк пинает, что и словак горазд тебе зубы выбить, особливо если на ноге у него добротный немецкий башмак или сапог. А ежели не сапогом, так прибьет тебя крпцом а на худой конец даже шлепанцем. Бывают и такие словаки! А попробуй кому-нибудь об этом сказать! В книжках про это не пишут. По книжкам мы все голубки, народ набожный, среди нас изрядно поэтов, певцов. Кто знает, может, и тот, кто помогал немцам зубы мне крошить, кости ломать, скинул теперь форму и уж, поди, для других, не таких пройдошливых, как он, молитвочку творит или стишки кропает.
— Яно, да как же ты вырвался из ада этого?
— Убежал я.
— Убежал? Как?
— Сам не знаю. Чудом, должно. Пришли они за мной в погреб, ну, думаю, то ли хлопнут меня, то ли куда в лагерь пошлют, а они вдруг спрашивают, работал ли я когда каменщиком. Я сказал, что работал. Вывели меня тогда на свет божий и указали на невысокую, местами попорченную кирпичную оградку, которую я, дескать, должен поправить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13