– Это война. Мы разбили их начисто, они бежали. Мы разбили итальяшек. Делай мне больно, если хочешь, но мы не могли драться с немцами. Там танки, вот и все.
Пелагия заставила себя смотреть на эти ноги, пока не перестала видеть отвратительное ужасное страдание: осталась только проблема, которую необходимо решить. Она осторожно удалила личинки, выбрасывая их за ограду, и собралась с мыслями, пытаясь определить, распространилось гниение на кости или нет. Если да, то это означает ампутацию, и она понимала, что такие вещи должны делать другие; возможно, даже отец не возьмется. Что хуже мог сделать ближнему враг? Вот она содрогнулась, вот отерла руки о фартук, вот закрыла глаза и вот приподняла его правую ногу. Повернула ее туда-сюда, помяла ткани и с удивлением пришла к выводу, что грануляции нет, ни одна кость не омертвела и не отделилась.
– Секвеструма нет, – проговорила она, думая: «Но ведь я делала это только один раз на собаке», а Дросула ответила:
– Да уж, грязищи тут!
Пелагия обнаружила, что ткани ноги сухие, и вздохнула, будто с нее свалился груз – самым страшным была бы мокрая гангрена. Она увидела, что нет и красной полосы, разделяющей здоровые и пораженные участки, и сделала вывод, что и гангрены нет. Затем осмотрела другую ногу и пришла к такому же заключению. Принеся миску чистой воды и круто посолив ее, она со всей возможной осторожностью промыла ужасное месиво. Мандрас вздрогнул от жжения, но ничего не произнес. Пелагия увидела, что самые ужасные куски при промывании отваливались, из-под них выступила здоровая плоть.
Радость и торжество охватили ее, когда она стояла в кухне и толкла в ступке пять сочных головок чеснока. Его сильный домашний запах успокаивал, и она улыбалась, слыша голос Дросулы со двора. Та ворчала на сына, словно он не провел много месяцев в снегу, словно он не герой, как и его товарищи, перенесший тяготы неизмеримо большие, чем требовал долг, и разбивший превосходящие силы противника, который тех же самых тягот не выдержал.
Пелагия ножом разложила чеснок на две длинные повязки и вынесла их из дома.
– Агапетон, – сказала она Мандрасу, – это будет жечь сильнее соли. – Он вздрагивал, пока она обвязывала припарки вокруг его ног, резко втягивал воздух, но не жаловался. Пелагия изумилась его выдержке и заметила:
– Не удивительно, что мы победили.
– Как, мы же проиграли? – возразила Дросула. – Макаронники не сумели, так за них это сделал Аттила.
– Гитлер. Но это не имеет значения, потому что на нашей стороне Британская империя.
– Британцы отправились по домам. Мы теперь в руках Господа.
– Я этому не верю, – решительно сказала Пелагия. – Подумай, лорд Нэпир, лорд Байрон. Они вернутся.
– А что вот это все? – спросила Дросула, указывая на сплошные рубцы, воспаленные ямы, алые узоры на теле сына. Пелагия внимательно рассмотрела это жалкое, свежевымытое тело и определила всех паразитов, с которыми ей приходилось сталкиваться, сопровождая отца на вызовы.
– На плече – парша. Понимаешь, она пахнет мышами. Для нее нужны сера и салициловая кислота. Вот это – что-то вроде сотовидного стригущего лишая. Хорошо, что не попало в волосы, а то бы он облысел. Эти красные проколы – телесные вши. Нужно сжечь всю его одежду и побрить его всего, сделай это, чтобы уничтожить яйца, которые они отложили в волосах. Или можно обмыть его уксусом. И смазать эвкалиптовым маслом и парафиновой эмульсией. Сыпь на ногах и руках – это b?tes rouges, от нее можно избавиться с помощью нашатыря и цинковых притираний. В любом случае само пройдет. Вот тут – псориаз, видишь, он кофейного цвета. Средства, которые мы берем для других заражений, здесь тоже подойдут. Если ты побреешь его, ну, понимаешь, там, внизу, он избавится от лобковых вшей. Смотреть я не буду, если ты не против. И у него ужасная экзема на руках и икрах. Нужно будет смазать трещины йодом, если только он у меня найдется, и они заживут, а потом мы просто наложим ему каламиновые примочки, если найдем хоть немного, и будем продолжать накладывать, пока не пройдет. На это может уйти несколько недель. Думаю, можно взять оливковое масло, но только не мазать в паху. Ничем жирным в паху мазать нельзя. А вот эти темно-бордовые отметины – это блошиные укусы. – Пелагия умолкла и увидела, что Дросула в изумлении улыбается ей с высоты своего роста.
– Корициму, – проговорило огромное создание, – ты меня поражаешь. Ты первая женщина, кого я знаю, которая что-то соображает. Иди, обними меня.
Пелагия вспыхнула от удовольствия и, чтобы отвлечь от себя внимание, обняла Дросулу:
– Еще ты, наверное, думаешь, что это за жуткие красные шишки у него на животе и на… хозяйстве. Они у него и между пальцев, но не волнуйся, это просто чесотка. Все лекарства вылечат и это, особенно цинк и сера. По крайней мере, мне так кажется, но лучше спросим у отца, – скромно заключила она.
Дросула махнула в сторону своего сильно ссохшегося сына:
– Видок-то у него не товарный, да?
Пелагия мысленно ругнула себя и сказала:
– Влюбляешься в человека, а не в тело.
Дросула рассмеялась:
– Романтическая трепотня. Влюбляешься глазами и разлюбливаешь глазами, а если хочешь знать, почему мой муженек запал на такую страхолюдину, как я, так это оттого, что у него были странные вкусы, слава Богу и святому. А то бы я до сих пор ходила в девках.
– Ни на секунду этому не поверю, – сказала Пелагия, которая, как и остальные, терялась в догадках, как Дросуле удалось отыскать себе мужа.
На следующее утро измученный доктор Яннис вернулся с горы (да здравствует кофейня!) и обнаружил не только, что в постели его дочери спит похожий на труп мужчина, но и она сама спит в его собственной – вместе с какой-то похожей на скалу бабищей жуткого вида. Дом провонял чесноком, мылом, нашатырем, йодом, серой, нездоровой плотью, уксусом, палеными волосами – короче, пахло деятельной врачебной практикой. Он растолкал дочку и строго спросил:
– Дочь, что это за старик в твоей постели?
– Это Мандрас, папакис, а это его мать, кирья Дросула, вы с ней уже встречались.
– Но не в моей же постели, – возразил он, – и там не Мандрас. Это какой-то кошмарный старик с чесоткой и забинтованными ногами. Я уже посмотрел.
Позже тем же утром доктор Яннис, посасывая трубку и фыркая при каждом предварительном диагнозе и прогнозе, слушал отчет Пелагии обо всем, что она совершила. Закончив, она залилась румянцем, истолковав отцовский взгляд как строгий выговор за самонадеянность. Потом он прошел в комнату и тщательно осмотрел пациента, обращая особое внимание на ноги.
Он ничего не говорил, пока не взялся перед уходом за свою потрепанную шляпу. Пелагия нервно мяла тряпку, ожидая приступа бешенства.
– Если бы я умел готовить, – сказал он к ее изумлению, – я бы поменялся с тобой работами. По сути, я мог бы отойти отдел. Молодец, корициму, я еще никогда не был так удивительно горд. – Он поцеловал ее в лоб и театрально отбыл, пристально вглядываясь в небеса, словно ожидая бомбардировки. Ему нужно было присутствовать на заседании Комитета обороны в кофейне.
Дросула, глядя сверху, улыбалась Пелагии, которую настолько переполняли облегчение и удовольствие, что у нее дрожали руки.
– Я всегда хотела дочку, – проговорила Дросула. – Ты же знаешь этих мужчин, они-то хотят только сыновей. Тебе повезло, что у тебя такой отец. Мой, насколько я помню, был совершеннейшей собакой и вечно напивался ракией. Я молюсь святому, чтобы Мандрас поправился, и тогда ты станешь моей дочкой.
– Как только станет можно, – сказала Пелагия, беря ее за руку, – мы должны выводить его на солнышко и к морю. В случаях, подобных этому, улучшение наступает от душевного состояния.
Дросула отметила, что Пелагия благоразумно обошла ее замечание, но простила ей это. Достаточно было видеть эту юную женщину, расцветшую той необычной прелестью, что возникает из внезапного ощущения – человек нашел свое призвание.
22. Мандрас за пеленой
Они говорят про меня, будто меня здесь нет, – Пелагия, доктор и мать. Они говорят обо мне, словно я – дряхлая развалина или без сознания, будто я – беспамятное тело. Я слишком устал и отчаялся, чтобы сопротивляться унижению. Пелагия видела меня голым, а мать моет меня, как грудного ребенка; меня мажут мазями и притираниями, жгучими, успокаивающими и вонючими, словно я какая-то мебель, которую натирают маслом и воском, заделывают червоточины, набивают и чинят ее подушки. Мать проверяет мои испражнения и говорит о них с моей обрученной, меня кормят с ложечки, потому что у них не хватает терпения смотреть, как я борюсь с трясущимися руками, а я спрашиваю себя: можно ли считать, что я хоть в каком-то смысле существую.
Видимо, нет. Всё стало сном. Между мной и ими пелена, они – тени, а я – мертвец, и эта пелена, наверное, – саван, от которого меркнет свет и туманится зрение. Я был на войне, и теперь между мной и теми, кто не был на ней, – пропасть; что они могут знать? С тех пор, как я повстречался со смертью, видел смерть на каждой горной тропе, разговаривал со смертью во сне, я понял, что смерть не враг, а брат. Смерть – красивый обнаженный мужчина, как Аполлон, и ему не нравятся увядающие от старости. Смерть – любит совершенное, молодых и красивых, хочет гладить наши волосы и ласкать жилы, что крепят к костям наши мускулы. Смерть делает всё возможное, чтобы встретиться с нами, наши лица радуют ему душу, он стоит на нашем пути, бросая нам вызов, потому что ему нравится чистый, справедливый бой, а после боя ему приятно дружески помочь нам, потрепать по плечу и заставить посмеяться над мелочностью и глупостью живущих. Когда битва заканчивается, он бродит среди мертвых, поднимая их, увенчивая лаврами чело самых миловидных, и собирает их всех вместе, как своих детей, и уводит пить вино со вкусом меда; он дает им такое чувство соразмерности, какого у них никогда не было при жизни.
Но меня он не взял, и я не знаю, почему. Наверняка, я был достаточно храбрым. Я никогда не уклонялся от опасности – даже когда тело мое уже было разрушено. Думаю, я остался в живых потому, что наши командиры были очень умны; полагаю, я остался в живых оттого, что Смерть любит итальянцев. Он подговаривал их выдвигаться на позиции и располагать их в ряд в тех точках, где мы были наиболее сильны, и мы косили их, как пшеницу. А наши генералы заставляли нас обходить их с флангов, переигрывать в маневре, ставить засады, исчезать и появляться. Наши генералы создавали трудности для Смерти, и поэтому вместо того, чтобы поразить меня пулями, он за несколько месяцев сгноил мое тело настолько, что другим отпустил бы на это лет шестьдесят. Холод, грязь, паразиты, голод, горе, страх, бураны с льдинками острее стекла, дождь, такой плотный, что в нем могут плавать рыбы, – все это не имеет смысла объяснять, потому что гражданский даже представить этого не сможет.
Знаете, что меня поддерживало? Пелагия и ощущение красоты. Пелагия означала для меня дом. Понимаете, я сражался не за Грецию, я сражался за дом. Я преодолевал всё это, думая о том, что смогу вернуться. К несчастью, моя мечта о Пелагии была лучше самой Пелагии. Я ведь вижу и слышу, что ей противен ее вернувшийся герой, и еще до того, как ушел, я понимал, что недостаточно хорош для нее. Это значит, если она и любит меня, то снисходит, совершает жертву, и это невыносимо, потому что заставляет меня ее ненавидеть, а себя презирать. Я снова уйду, когда поправлюсь, чтобы вновь обладать мечтой о Пелагии и любить ее без горечи, как я любил ее в тех горах, когда воевал за нее и за мысль о доме, и когда вернусь, я буду другим, я буду новым, потому что на этот раз точно удостоверюсь, что совершил что-то настолько великое, что даже королева будет умолять меня взять ее в невесты. Не знаю, что это будет, но это должны быть слава и одно из чудес света – они окутают меня, роскошные и великолепные, как сокровища святого.
Я должен снова уйти и потому, что самое главное: мне нельзя было идти домой. Я пошел, оттого что выпала возможность, потому что пойти домой – это как ледяная вода после проведенного в море дня, в августе, без единого ветерка. Мне нужно было окунуться в шелест олив, звяканье козьих колокольцев, стрекот сверчков, вкус ромолы, запах соли. Мне нужно было набраться сил, постоять босиком на земле, откуда я произошел, только и всего.
Дело в том, что мою часть немцы уничтожили у горы Олимп. Уцелел я один, и когда сидел там среди тел моих друзей, мне было видение Пелагии. Говорят, это недоедание и сильное напряжение вызывают подобные вещи, но для меня все было так, будто она стоит передо мной и улыбается. Если бы она не сделала этого, я бы отправился в другую часть и воевал бы с немцами до самых Фермопил, но тут я вдруг понял, что мне нужно добраться до дома, хоть я и не знал, куда идти. Я поискал среди убитых и нашел ботинки получше, подошвы у них отставали, но они были лучше моих. Я надел их и пошел на юго-запад.
Каждый вечер я замечал, где садится солнце, а утром – где оно встает. Я делил полукруг, выбирал ориентир и шел. В полдень я сверялся, что иду слева от солнца. На дороге царил хаос отступления – подыхающие ослы, брошенные машины, ранцы и оружие, жертвы пикирующих бомбардировщиков; и так я шел через страну по бескрайним диким просторам, из которых, я знаю теперь, состоит большая часть Греции. Вначале встречались колючие заросли и карликовые деревья с уже лопавшимися почками, но где-то за Элассоном начался подъем, и там – безлюдная, заросшая соснами глушь, теснины, водопады, ущелья. Край ястребов и летучих мышей. Там были топи, полные торфянистой воды, и дикие цветы, горные склоны, скользкие от сланца и щебня, и козьи тропы, вдруг необъяснимо обрывавшиеся на краю пропасти. Ботинки, что я взял, развалились, и вот тогда я намотал на ноги бинты. По ночам, когда я мерз в пещерах, Пелагия лежала рядом со мной, а утром шла передо мной на юг. Я видел, как у нее на бедрах колышутся юбки, я видел, как она наклоняется, чтобы сорвать цветок, а когда я падал, она улыбалась и поджидала меня.
В тех краях есть медведи, там водятся дикие собаки, а может, это волки, там рыси и олени. Бывали моменты, когда я зубами рвал сырое мясо брошенной добычи, а раз орел выронил голубя к моим ногам и камнем упал за ним, так что когтями оцарапал мне руки, когда я кинулся за его жертвой. Еще в этих заброшенных местах живут люди, – люди, что как животные. У некоторых светлые волосы, а понять их невозможно – так странно они говорят. Они живут в маленьких домиках, сложенных из камня или построенных из дерева, одеты в лохмотья и питаются жутким варевом из мяса и корней, что готовят в древних горшках, у которых трещины замазаны грязью. Эти люди бросались в меня камнями, но когда я встал на колени и показал пальцем на рот, они отвели меня и ласково накормили, как ребенка. Один из них дал мне это одеяние из шкур.
Пока я шел, мне стало казаться, что тело мое разваливается на части, а я схожу с ума. Я больше не знал, что в точности происходит. Я видел не только Пелагию, но и угрожавших мне странных чудищ с утробами, ощерившимися рядами зубов. В одном месте я проходил водопад – такой высокий, что он обрушивался с ревом моря во время дикого шторма. Он падал в водоворот, где вода кружилась и вертелась, заглатывая все, что попадает в нее, и другого пути на юго-запад, кроме как переплыть его, у меня не было. Слева возвышался утес, так сильно выдававшийся вперед, что никто не смог бы взобраться по нему, даже коза, и мне казалось: там наверху – трехголовое существо, что собирается сожрать меня. Я стоял без единой мысли в голове, разрываясь между влекущим меня к дому отчаянием и страхом перед водоворотом и чудищем. Я увидел, как Пелагия пошла вперед, казалось, прямо по воде, как Господь наш, и понял, что под водой в основании утеса есть уступ, и я перешел так легко, словно пробирался вброд к лодке на отмелях ассосского залива.
Когда я сообразил, что схожу с ума, и понял, что мне нужно сделать остановку хотя бы на день, я подошел к сложенной из камня лачуге в лесу – там, где начинался подъем к подножию горы и сосновые иглы укрывали землю, как мягкое и толстое одеяло. Внутри никого не было, и я не мог точно сказать, обитаема она или нет. Но вошел, улегся у стены и уснул, хотя мне снилось, что я попал под обстрел.
Проснулся я оттого, что кто-то толкал меня ногой. Увидев, что это – старая карга, я подумал, что мне, наверное, просто снится еще один сон, но то был не сон. Она была маленькая и ссохшаяся, с несколькими прядками волос, завязанными на затылке. Спина согнутая и кривая, одежда в лохмотьях, ввалившиеся щеки и заострившийся подбородок, потому что во рту у нее не осталось ни одного зуба.
Как-нибудь, когда у меня будут силы, чтобы говорить, я расскажу эту историю в кофейне, посмешить ребят, поскольку дело в том, что я приглянулся этому старому пугалу. Забыл сказать, у нее был только один глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59