Они, конечно, подумали, что мы должны были заминировать подходы. А потом мы узнали, что оставлен Поградек, потому что противник просочился на позиции, пройдя по горному ручью, в то время как наша оборона была организована для защиты троп. «Что толку? – спрашивал Франческо. – Мы стараемся изо всех сил, а потом кто-то возьмет и всё изгадит». Потом этот «кто-то» своими маневрами обнажил наш правый фланг. И мы оказались отрезанными от дивизии «Модена». Нашего генерала Содду, заменившего Праску, теперь самого заменили Каваллеро. Похоже, славное завоевание Греции позорно закончится покорением греками Албании. Снег падал беспрестанно, а мы сделали открытие: можно согревать голову, если вырезать мозги подыхающих мулов и класть их под каску. Мы поняли, что единственный способ избежать непрекращающихся атак сверху – держаться высоток. Эти высотки секли злобные ветры, неся перед собой щит обжигающей ледяной крупки. Ботинки мои развалились, я корчился и чесался от вшей. Кажется, на Рождество мы наконец поняли, что и сами развалились, как наши ботинки.
Просыпаюсь утром, десять градусов ниже нуля. Первый вопрос – кто сегодня замерз до смерти? Кто из сна соскользнул в смерть? Второй вопрос – сколько мы сегодня должны пересечь разбухших потоков, где вода заковывает в холод и стискивает яйца до боли и визга? Сколь миль будет сегодня по «дорогам» по пояс в грязи? Третий вопрос – каким образом греки умудряются нападать на нас в двадцатиградусный мороз, когда намертво заклинивает затворы наших винтовок? Вопрос четвертый – почему «дружественные» албанцы служат у греков проводниками? Пятый вопрос – какая из частей сегодня так безгранично устанет, что предпочтет сдаться уступающим силам противника? Только не «Джулия». Только не мы. Пока нет. Франческо совершенно перестал разговаривать со мной. Он общается только со своим мышонком. Еще одна атака на нас наших же самолетов, налет «СМ-79»-х, двадцать убитых. Мы узнали, что офицеры дивизии «Модена» получили приказ: те из них, кто не проявит достаточных командирских качеств, будут расстреляны. Наш полковник Гаэтано Тавони был убит под Малым Топоянитом, ведя нас в атаку после шестидесяти дней непрерывных боев. Господь упокоил его душу и вознаградил его заботу о нас. Итальянские женщины стали присылать нам вязаные перчатки, которые впитывают воду и примерзают к коже так, что мы не можем снять их. Франческо получил от матери panettone и делит его с мышонком Марио. Отрезает ломтики штыком. Мы узнали, что Чиано и фашистские иерархи вступили в армию и патриотично предпочли продолжить бомбардировочные прогулки на Корфу, где нет противовоздушной обороны.
Как я ненавижу обмотки! Это дни белой смерти. Непросыхающие траншеи. Лед расширяется в сукне, кровь не поступает. Мы не испытываем к грекам ненависти, мы воюем с ними по неясным причинам и бесчестно, но мы всеми силами ненавидим белую смерть.
Признаться, боли вначале нет. Ноги выше обмоток распухают, а ниже ступни просто теряют чувствительность. Они зловеще расцвечиваются: появляются оттенки лилового, налет пурпурного, черного как смоль. Оттого что я очень большой, я целыми днями таскаю на себе в тыл наших пострадавших ребят. Я измучен, уже нет сил слышать, как они кричат от боли. Вместо обмоток я привязал шкурки зверьков, натертые изнутри ружейным маслом. Ботинки пропитал свечным воском. Вода все-таки затекает, и я живу в страхе перед белой смертью. Я слышу в палатках нечеловеческие вопли тех, кому ампутируют конечности. Каждые несколько часов я осматриваю ноги и натираю их козьим жиром, растопленным над спичкой. Я узнаю, что Грациани потерпел поражение в Африке. А у нас тринадцать тысяч жертв белой смерти. Даже греки оцепенели от холода, атаки стихают. Франческо, несомненно, сошел с ума. Рот у него постоянно двигается. Борода стала ледяным сталактитом, глаза закатываются, и он не узнает меня. Он нарочно делает под себя, чтобы насладиться мгновением тепла. Вся моя любовь превращается в жалость. Я сооружаю ему рукавицы из пары кроликов, оставив жир на внутренней стороне кожи. Он ест жир. Наша численность уменьшилась до тысячи человек, у нас пятнадцать пулеметов и пять минометов. Мы потеряли четыре тысячи человек. На наших позициях нет ничего, кроме белой смерти, горестного отсутствия друзей и одиночества этих диких мест.
В Клисуре на нас нападают дикие разъяренные греки. На нас, изможденных и полных печали. Франческо разговаривает с мышонком Марио: «Афины через две недели, место в истории для мыши Албании. Мышонок, который сверг короля. Марио-мышонок. Мышка, мыша, мыся». Мы не можем больше держаться, «Джулия» разбита, наши войска обезумели и охвачены гангреной, тела наши разлучились с душами. Дивизия «Lupi di Toskana» приходит нам на помощь, и ее разбивают; они превратились из волков в зайцев, и мы зовем их «Lepri di Toscana». Если ветераны «Джулии» не смогли победить, какие шансы у дилетантов? Их послали без продовольствия, в незнакомые места, которым не соответствовали карты. Без командира. Атаковали их тотчас же. Жертвы, жертвы. Нагромождение Голгоф. Их послали спасать нас, а выручали их мы.
Контратака. Поражение. Потеря Клисуры. Отчаянное послание от Каваллеро: «Предпримите последнюю попытку, заклинаю вас именем Италии! Готов прийти и умереть с вами». К едрене матери имя Италии! На хрен генералов, которые никогда не придут умирать с тобой! В рот вам вашу самонадеянность и лживые обещания подкрепления! Обожритесь своими поражениями, которые вы выхватываете изо рта у победы! Пропади пропадом эта легкомысленная война, которой мы не хотели и не понимаем! Да здравствует Греция, если это означает конец всему, этой белой смерти и этому снегу, окрашенному алым, этому черствому убийственному ветру, этим волочащимся кишками, этим раздробленным костям, этим животам, лишенным пищи, разорванным минометами и распоротым штыками, этим застывшим пальцам, этим заклинившим винтовкам образца 1891 года, этим изломанным юношам, этим невинным головам, лишившихся рассудка!
Голова все время как в тумане. Снег сделал все неузнаваемым, и мы не понимаем, где же мы находимся. Это тот эскарп, что нам приказано взять? А это что – ручей в долине под почти двухметровым мерцающим покровом белого? Какая это гора? Кто-то, слава богу, отдернул облако, чтобы мы определились. Мы по дороге продираемся или по реке? Ничего, узнаем, когда дойдем до начала. Спокойно, раз мы идем не туда, нас, если повезет, могут взять в плен. Радируем в штаб, что объект взят; я не знаю, где находится это место, но оно ничуть не хуже любого другого. Какая разница? – «Штаб на связи. Они требуют координаты по карте». – «Пусть дадут мне карту, которая соответствовала бы чему-нибудь на местности, и я дам им координаты. Нет, не надо, просто сделай вид, что рация вышла из строя». – «Слушаюсь». – «Что это вы делаете, капрал?» – «Мочусь на каску, чтобы не блестела. Это камуфляж. Надо помочиться и натереть грязью».
Греки продвигаются на Тепелени, а нашу «Джулию» посылают для поддержки Одиннадцатой армии. В подкрепление нам придают девять тысяч необученных резервистов, две сотни офицеров, не имеющих боевого опыта, плюс несколько старых офицеров запаса, забывших, что такое тактика и не разбирающихся в вооружении. Эти старые боевые клячи задиристо карабкаются по склонам и умирают так же, как и все, заходясь предсмертным кашлем, уткнувшись лицом в грязь, с пузырящейся розовой пеной на губах. Греки фанатичны, но сдержанны, дики, но целеустремленны. Они захватывают Голико, Монастырский холм и гору Скиалезит, но мы останавливаем их прежде, чем они окружают Тепелени. Приезжает с визитом Дуче, и от нас требуют бурно его приветствовать. Я сижу с Франческо и не выхожу встречать его. Начинается атака, цель которой – устроить спектакль для нашего Дуче: тот расположился у Коматри и прихорашивается, наблюдая, как его солдат отправляют, волна за волной, на верную гибель. Тщеславие – мать погибели, синьор Дуче.
Франческо пишет письмо, которое я должен передать матери в случае его смерти, зная, что цензура не пропустит, если отправить полевой почтой:
«Любимая моя мама,
это письмо ты получишь из рук Карло Гуэрсио, моего верного друга и старого товарища, прошедшего со мной сквозь врата ада. Не пугайся, что он такой большой, – он добрый и мягкий человек. Его шутки всегда смешили меня в трудные времена, его поддержка придавала мне уверенности, когда я боялся, его руки несли меня, когда я терял силы. Мне бы хотелось, чтобы ты считала его своим сыном и чтобы не все было потеряно. Он преданный и верный, прекраснее человека нет, он будет тебе лучшим сыном, чем я.
Дорогая мама, я пошел на эту войну чистым и наивным и ухожу с нее настолько уставшим, что согласен умереть. После этого ни о какой жизни говорить не приходится. Я стал понимать, что Бог не создал этот мир садом, что ангелы не пекутся о нем, что можно отречься от тела. Я чувствую, что мертв уже несколько месяцев, но душе моей еще нужно какое-то время, чтобы уйти. Целую тебя и всех моих милых сестер, я очень сильно люблю тебя. Передай моей жене, что я всегда думаю о ней и храню в своем сердце, как негаснущее пламя. Не печалься. Франческо».
О, все то, чего я не рассказал матери Франческо в тот грустный апрельский день, когда доставил письмо!
18. Продолжение литературных мук доктора Янниса
Доктор Яннис сидел за столом и пристально смотрел в окно поверх горы. Он постукивал ручкой по выскобленной, стертой поверхности и размышлял, что пора бы уже собрать сумку и навестить козье стадо Алекоса. Он обругал себя. Собрался писать о нашествии на остров венецианцев, и вот, пожалуйста, – думал о козах. Казалось, внутри сидит злой дух, замысливший не дать ему закончить литературные труды, забивающий ерундой голову и мешающий жить. Дух нарушал ход его мыслей нелогичными вопросами: почему козы отказываются есть из ведра на полу, если совершенно спокойно питаются насаждениями, растущими на земле? Почему ведро приходится подвешивать на обруче? Почему козьи копыта отрастают весной так быстро, что их приходится подрезать? Почему природа привнесла в свой замысел этот любопытный недостаток? Когда коза не стала овцой, и наоборот? Почему они – такие чуткие животные и одновременно – такие беспредельно тупые, как поэты и художники? Но как бы то ни было, мысль о подъеме на гору Энос для осмотра Алекосовых коз утомляла ноги еще до первого шага.
Он взял ручку, и ему пришла на ум строка из Гомера: «Ничто так ни хорошо и ни мило, как муж и жена в своем доме, пребывающие вместе в единении разума и нрава». Но к чему сейчас эта мысль? Какое она имеет отношение к венецианцам? Он немного подумал о своей обожаемой жене, которую так ужасно потерял, а потом понял, что думает о Пелагии и Мандрасе.
С тех самых пор, как тот столь внезапно уехал, доктор наблюдал, как его дочь проходит через душевные муки, и все они казались совершенно нездоровыми и тревожными. Вначале ее охватил вихрь паники и беспокойства, затем она чуть не утонула в океане слез. Бури уступили место дням зловещего нервического спокойствия: она сидела на улице у стены, будто ожидая, что он подойдет сейчас к повороту дороги, где его подстрелил Велисарий. Даже когда наступили холода, ее можно было видеть там с Кискисой – куница свернулась у нее на коленях, а она гладила зверька по мягким ушкам. Однажды она сидела там, даже когда шел снег. Потом она стала молча оставаться с ним в комнате, ее руки неподвижно лежали на коленях, а по щекам тихо скатывались слезы, одна за другой. То она вдруг становилась неестественно оживленной и принималась яростно шить покрывало для своей супружеской постели, но затем совершенно неожиданно вскакивала, швыряла работу на пол, пинала и начинала свирепо распускать сделанное, доходя чуть ли не до неистовства.
День проходил заднем, и стало ясно, что Мандрас не только не написал, но и не напишет. Внимательно наблюдая за лицом дочери, доктор видел, что ей становится очень горько, словно она все увереннее приходит к заключению, что Мандрас мог и не любить ее. Она поддалась апатии, и доктор диагностировал явные признаки депрессии. Нарушив вековой обычай, он начал заставлять ее ходить с ним к больным; он видел, что она то увлечена веселой болтовней, а в следующую минуту она Уже погружается в глубокое молчание. «Неприятности лечатся сном», – говорил он себе, отправляя ее в постель пораньше и давая поспать по утрам. Он посылал ее с невероятными поручениями в немыслимо отдаленные места, чтобы удостовериться, что физическая усталость станет профилактикой против неизбежной бессонницы юных и несчастных, и считал необходимым рассказывать ей самые смешные истории, какие мог припомнить из тех времен, когда слушал говорливых собеседников в кофейне и в корабельных кают-компаниях. Он проницательно понял – состояние души Пелагии таково, что она считает и логичным, и непременным быть печальной, бездеятельной и отстраненной, и счел обязательным для себя не только смешить ее против желания, но и провоцировать у нее приступы ярости. Он упорно брал из кухни оливковое масло – лечить экзему, и намеренно забывал ставить его на место, считая триумфом психологической науки, когда от гнева Пелагия молотила кулаками по его груди, а он удерживал ее, обхватив за плечи.
Как ни странно, его потрясло, когда лечение стало срабатывать, и он счел возвращение ее обычного веселого спокойствия знаком того, что она вполне избавилась от страсти к Мандрасу. С одной стороны, он был бы этому рад, поскольку не был твердо уверен, что Мандрас станет хорошим мужем, но с другой стороны, Пелагия уже была помолвлена, и расторжение помолвки стало бы огромным стыдом и позором. Ему вдруг пришло в голову, что, вполне возможно, все закончится тем, что Пелагия выйдет замуж из обязанности перед человеком, которого больше не любит. Доктор поймал себя на том, что виновато надеется: Мандрас не уцелеет на войне, – и это натолкнуло его на неуютное подозрение, что он сам – не такой уж хороший человек, каким, заблуждаясь, всегда себя считал.
Все это было довольно неприятно, но война вызвала и целый ряд затруднений, которые нельзя было предвидеть. Он еще мог примириться с нехваткой таких медикаментов, как йод и каламиновые примочки, – у них имелись заменители, действовавшие точно так же, – но после начала войны перестали поставлять борную кислоту: это специфическое вещество добывалось из вулканических испарений Тосканы и служило лучшим из известных ему средств для лечения инфекций пузыря и загрязненности мочи. Что гораздо хуже – отмечались случаи сифилиса, для которых требовались висмут, ртуть и «новарсенобензол». Инъекции последнего необходимо было делать раз в неделю на протяжении двенадцати недель, а все поставки, без сомнения, уходили на фронт. Он проклинал единственного извращенца, который первым подцепил эту болезнь, совокупившись с ламой, а также испанских скотов, принесших ее сюда из Нового Света после разнузданной череды изнасилований на порабощенных ими территориях.
По счастью, возбуждение, вызванное войной, уменьшило число тех, кто надумывал себе болезни, но тем не менее, то и дело приходилось прибегать к своей медицинской энциклопедии, чтобы узнать, как обходиться без всех этих препаратов, на которые он всегда полагался. Он нашел этот «Домашний доктор, полный курс в кратком изложении» (два массивных тома, с перекрестными ссылками, пятнадцать сотен страниц, включающих все – от отравления трупным ядом до косметологических советов по уходу за бровями и их выщипыванию) в порту Лондона и даже выучил английский, чтобы понимать написанное. Он вызубрил его от корки до корки с большей восторженностью и самоотверженностью, чем мусульманин изучает Коран, чтобы стать хафизом. Но все-таки выученное помнилось теперь несколько меньше, поскольку регулярно приходилось пользоваться лишь некоторыми разделами, и он пришел к пониманию, что большая часть недомоганий проходит сама по себе, невзирая ни на какое вмешательство врача. Главное – появиться и делать важный вид при ритуале осмотра. Большинство экзотических и захватывающих недугов, про которые он читал с такой болезненной любознательностью, никогда не могло возникнуть на его части острова, и он осознал, что если отец Арсений – врачеватель души, сам он – несколько больше, чем просто врачеватель тела. Казалось, большинство действительно интересных заболеваний случается у животных, и ему всегда доставляло громадное наслаждение поставить диагноз и избавить от недомогания лошадь или быка.
Доктор не преминул отметить, что война усилила его собственную значимость, как и значимость отца Арсения. Он давно привык к своему положению «источника мудрости», но раньше вопросы были чаще философские – отец Лемони как-то прислал ее спросить, отчего это кошки не разговаривают, – а теперь люди не только хотели знать все о политике и развитии конфликта, но настоятельно нуждались в его мнении об оптимальном размере и местоположении мешков с песком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Просыпаюсь утром, десять градусов ниже нуля. Первый вопрос – кто сегодня замерз до смерти? Кто из сна соскользнул в смерть? Второй вопрос – сколько мы сегодня должны пересечь разбухших потоков, где вода заковывает в холод и стискивает яйца до боли и визга? Сколь миль будет сегодня по «дорогам» по пояс в грязи? Третий вопрос – каким образом греки умудряются нападать на нас в двадцатиградусный мороз, когда намертво заклинивает затворы наших винтовок? Вопрос четвертый – почему «дружественные» албанцы служат у греков проводниками? Пятый вопрос – какая из частей сегодня так безгранично устанет, что предпочтет сдаться уступающим силам противника? Только не «Джулия». Только не мы. Пока нет. Франческо совершенно перестал разговаривать со мной. Он общается только со своим мышонком. Еще одна атака на нас наших же самолетов, налет «СМ-79»-х, двадцать убитых. Мы узнали, что офицеры дивизии «Модена» получили приказ: те из них, кто не проявит достаточных командирских качеств, будут расстреляны. Наш полковник Гаэтано Тавони был убит под Малым Топоянитом, ведя нас в атаку после шестидесяти дней непрерывных боев. Господь упокоил его душу и вознаградил его заботу о нас. Итальянские женщины стали присылать нам вязаные перчатки, которые впитывают воду и примерзают к коже так, что мы не можем снять их. Франческо получил от матери panettone и делит его с мышонком Марио. Отрезает ломтики штыком. Мы узнали, что Чиано и фашистские иерархи вступили в армию и патриотично предпочли продолжить бомбардировочные прогулки на Корфу, где нет противовоздушной обороны.
Как я ненавижу обмотки! Это дни белой смерти. Непросыхающие траншеи. Лед расширяется в сукне, кровь не поступает. Мы не испытываем к грекам ненависти, мы воюем с ними по неясным причинам и бесчестно, но мы всеми силами ненавидим белую смерть.
Признаться, боли вначале нет. Ноги выше обмоток распухают, а ниже ступни просто теряют чувствительность. Они зловеще расцвечиваются: появляются оттенки лилового, налет пурпурного, черного как смоль. Оттого что я очень большой, я целыми днями таскаю на себе в тыл наших пострадавших ребят. Я измучен, уже нет сил слышать, как они кричат от боли. Вместо обмоток я привязал шкурки зверьков, натертые изнутри ружейным маслом. Ботинки пропитал свечным воском. Вода все-таки затекает, и я живу в страхе перед белой смертью. Я слышу в палатках нечеловеческие вопли тех, кому ампутируют конечности. Каждые несколько часов я осматриваю ноги и натираю их козьим жиром, растопленным над спичкой. Я узнаю, что Грациани потерпел поражение в Африке. А у нас тринадцать тысяч жертв белой смерти. Даже греки оцепенели от холода, атаки стихают. Франческо, несомненно, сошел с ума. Рот у него постоянно двигается. Борода стала ледяным сталактитом, глаза закатываются, и он не узнает меня. Он нарочно делает под себя, чтобы насладиться мгновением тепла. Вся моя любовь превращается в жалость. Я сооружаю ему рукавицы из пары кроликов, оставив жир на внутренней стороне кожи. Он ест жир. Наша численность уменьшилась до тысячи человек, у нас пятнадцать пулеметов и пять минометов. Мы потеряли четыре тысячи человек. На наших позициях нет ничего, кроме белой смерти, горестного отсутствия друзей и одиночества этих диких мест.
В Клисуре на нас нападают дикие разъяренные греки. На нас, изможденных и полных печали. Франческо разговаривает с мышонком Марио: «Афины через две недели, место в истории для мыши Албании. Мышонок, который сверг короля. Марио-мышонок. Мышка, мыша, мыся». Мы не можем больше держаться, «Джулия» разбита, наши войска обезумели и охвачены гангреной, тела наши разлучились с душами. Дивизия «Lupi di Toskana» приходит нам на помощь, и ее разбивают; они превратились из волков в зайцев, и мы зовем их «Lepri di Toscana». Если ветераны «Джулии» не смогли победить, какие шансы у дилетантов? Их послали без продовольствия, в незнакомые места, которым не соответствовали карты. Без командира. Атаковали их тотчас же. Жертвы, жертвы. Нагромождение Голгоф. Их послали спасать нас, а выручали их мы.
Контратака. Поражение. Потеря Клисуры. Отчаянное послание от Каваллеро: «Предпримите последнюю попытку, заклинаю вас именем Италии! Готов прийти и умереть с вами». К едрене матери имя Италии! На хрен генералов, которые никогда не придут умирать с тобой! В рот вам вашу самонадеянность и лживые обещания подкрепления! Обожритесь своими поражениями, которые вы выхватываете изо рта у победы! Пропади пропадом эта легкомысленная война, которой мы не хотели и не понимаем! Да здравствует Греция, если это означает конец всему, этой белой смерти и этому снегу, окрашенному алым, этому черствому убийственному ветру, этим волочащимся кишками, этим раздробленным костям, этим животам, лишенным пищи, разорванным минометами и распоротым штыками, этим застывшим пальцам, этим заклинившим винтовкам образца 1891 года, этим изломанным юношам, этим невинным головам, лишившихся рассудка!
Голова все время как в тумане. Снег сделал все неузнаваемым, и мы не понимаем, где же мы находимся. Это тот эскарп, что нам приказано взять? А это что – ручей в долине под почти двухметровым мерцающим покровом белого? Какая это гора? Кто-то, слава богу, отдернул облако, чтобы мы определились. Мы по дороге продираемся или по реке? Ничего, узнаем, когда дойдем до начала. Спокойно, раз мы идем не туда, нас, если повезет, могут взять в плен. Радируем в штаб, что объект взят; я не знаю, где находится это место, но оно ничуть не хуже любого другого. Какая разница? – «Штаб на связи. Они требуют координаты по карте». – «Пусть дадут мне карту, которая соответствовала бы чему-нибудь на местности, и я дам им координаты. Нет, не надо, просто сделай вид, что рация вышла из строя». – «Слушаюсь». – «Что это вы делаете, капрал?» – «Мочусь на каску, чтобы не блестела. Это камуфляж. Надо помочиться и натереть грязью».
Греки продвигаются на Тепелени, а нашу «Джулию» посылают для поддержки Одиннадцатой армии. В подкрепление нам придают девять тысяч необученных резервистов, две сотни офицеров, не имеющих боевого опыта, плюс несколько старых офицеров запаса, забывших, что такое тактика и не разбирающихся в вооружении. Эти старые боевые клячи задиристо карабкаются по склонам и умирают так же, как и все, заходясь предсмертным кашлем, уткнувшись лицом в грязь, с пузырящейся розовой пеной на губах. Греки фанатичны, но сдержанны, дики, но целеустремленны. Они захватывают Голико, Монастырский холм и гору Скиалезит, но мы останавливаем их прежде, чем они окружают Тепелени. Приезжает с визитом Дуче, и от нас требуют бурно его приветствовать. Я сижу с Франческо и не выхожу встречать его. Начинается атака, цель которой – устроить спектакль для нашего Дуче: тот расположился у Коматри и прихорашивается, наблюдая, как его солдат отправляют, волна за волной, на верную гибель. Тщеславие – мать погибели, синьор Дуче.
Франческо пишет письмо, которое я должен передать матери в случае его смерти, зная, что цензура не пропустит, если отправить полевой почтой:
«Любимая моя мама,
это письмо ты получишь из рук Карло Гуэрсио, моего верного друга и старого товарища, прошедшего со мной сквозь врата ада. Не пугайся, что он такой большой, – он добрый и мягкий человек. Его шутки всегда смешили меня в трудные времена, его поддержка придавала мне уверенности, когда я боялся, его руки несли меня, когда я терял силы. Мне бы хотелось, чтобы ты считала его своим сыном и чтобы не все было потеряно. Он преданный и верный, прекраснее человека нет, он будет тебе лучшим сыном, чем я.
Дорогая мама, я пошел на эту войну чистым и наивным и ухожу с нее настолько уставшим, что согласен умереть. После этого ни о какой жизни говорить не приходится. Я стал понимать, что Бог не создал этот мир садом, что ангелы не пекутся о нем, что можно отречься от тела. Я чувствую, что мертв уже несколько месяцев, но душе моей еще нужно какое-то время, чтобы уйти. Целую тебя и всех моих милых сестер, я очень сильно люблю тебя. Передай моей жене, что я всегда думаю о ней и храню в своем сердце, как негаснущее пламя. Не печалься. Франческо».
О, все то, чего я не рассказал матери Франческо в тот грустный апрельский день, когда доставил письмо!
18. Продолжение литературных мук доктора Янниса
Доктор Яннис сидел за столом и пристально смотрел в окно поверх горы. Он постукивал ручкой по выскобленной, стертой поверхности и размышлял, что пора бы уже собрать сумку и навестить козье стадо Алекоса. Он обругал себя. Собрался писать о нашествии на остров венецианцев, и вот, пожалуйста, – думал о козах. Казалось, внутри сидит злой дух, замысливший не дать ему закончить литературные труды, забивающий ерундой голову и мешающий жить. Дух нарушал ход его мыслей нелогичными вопросами: почему козы отказываются есть из ведра на полу, если совершенно спокойно питаются насаждениями, растущими на земле? Почему ведро приходится подвешивать на обруче? Почему козьи копыта отрастают весной так быстро, что их приходится подрезать? Почему природа привнесла в свой замысел этот любопытный недостаток? Когда коза не стала овцой, и наоборот? Почему они – такие чуткие животные и одновременно – такие беспредельно тупые, как поэты и художники? Но как бы то ни было, мысль о подъеме на гору Энос для осмотра Алекосовых коз утомляла ноги еще до первого шага.
Он взял ручку, и ему пришла на ум строка из Гомера: «Ничто так ни хорошо и ни мило, как муж и жена в своем доме, пребывающие вместе в единении разума и нрава». Но к чему сейчас эта мысль? Какое она имеет отношение к венецианцам? Он немного подумал о своей обожаемой жене, которую так ужасно потерял, а потом понял, что думает о Пелагии и Мандрасе.
С тех самых пор, как тот столь внезапно уехал, доктор наблюдал, как его дочь проходит через душевные муки, и все они казались совершенно нездоровыми и тревожными. Вначале ее охватил вихрь паники и беспокойства, затем она чуть не утонула в океане слез. Бури уступили место дням зловещего нервического спокойствия: она сидела на улице у стены, будто ожидая, что он подойдет сейчас к повороту дороги, где его подстрелил Велисарий. Даже когда наступили холода, ее можно было видеть там с Кискисой – куница свернулась у нее на коленях, а она гладила зверька по мягким ушкам. Однажды она сидела там, даже когда шел снег. Потом она стала молча оставаться с ним в комнате, ее руки неподвижно лежали на коленях, а по щекам тихо скатывались слезы, одна за другой. То она вдруг становилась неестественно оживленной и принималась яростно шить покрывало для своей супружеской постели, но затем совершенно неожиданно вскакивала, швыряла работу на пол, пинала и начинала свирепо распускать сделанное, доходя чуть ли не до неистовства.
День проходил заднем, и стало ясно, что Мандрас не только не написал, но и не напишет. Внимательно наблюдая за лицом дочери, доктор видел, что ей становится очень горько, словно она все увереннее приходит к заключению, что Мандрас мог и не любить ее. Она поддалась апатии, и доктор диагностировал явные признаки депрессии. Нарушив вековой обычай, он начал заставлять ее ходить с ним к больным; он видел, что она то увлечена веселой болтовней, а в следующую минуту она Уже погружается в глубокое молчание. «Неприятности лечатся сном», – говорил он себе, отправляя ее в постель пораньше и давая поспать по утрам. Он посылал ее с невероятными поручениями в немыслимо отдаленные места, чтобы удостовериться, что физическая усталость станет профилактикой против неизбежной бессонницы юных и несчастных, и считал необходимым рассказывать ей самые смешные истории, какие мог припомнить из тех времен, когда слушал говорливых собеседников в кофейне и в корабельных кают-компаниях. Он проницательно понял – состояние души Пелагии таково, что она считает и логичным, и непременным быть печальной, бездеятельной и отстраненной, и счел обязательным для себя не только смешить ее против желания, но и провоцировать у нее приступы ярости. Он упорно брал из кухни оливковое масло – лечить экзему, и намеренно забывал ставить его на место, считая триумфом психологической науки, когда от гнева Пелагия молотила кулаками по его груди, а он удерживал ее, обхватив за плечи.
Как ни странно, его потрясло, когда лечение стало срабатывать, и он счел возвращение ее обычного веселого спокойствия знаком того, что она вполне избавилась от страсти к Мандрасу. С одной стороны, он был бы этому рад, поскольку не был твердо уверен, что Мандрас станет хорошим мужем, но с другой стороны, Пелагия уже была помолвлена, и расторжение помолвки стало бы огромным стыдом и позором. Ему вдруг пришло в голову, что, вполне возможно, все закончится тем, что Пелагия выйдет замуж из обязанности перед человеком, которого больше не любит. Доктор поймал себя на том, что виновато надеется: Мандрас не уцелеет на войне, – и это натолкнуло его на неуютное подозрение, что он сам – не такой уж хороший человек, каким, заблуждаясь, всегда себя считал.
Все это было довольно неприятно, но война вызвала и целый ряд затруднений, которые нельзя было предвидеть. Он еще мог примириться с нехваткой таких медикаментов, как йод и каламиновые примочки, – у них имелись заменители, действовавшие точно так же, – но после начала войны перестали поставлять борную кислоту: это специфическое вещество добывалось из вулканических испарений Тосканы и служило лучшим из известных ему средств для лечения инфекций пузыря и загрязненности мочи. Что гораздо хуже – отмечались случаи сифилиса, для которых требовались висмут, ртуть и «новарсенобензол». Инъекции последнего необходимо было делать раз в неделю на протяжении двенадцати недель, а все поставки, без сомнения, уходили на фронт. Он проклинал единственного извращенца, который первым подцепил эту болезнь, совокупившись с ламой, а также испанских скотов, принесших ее сюда из Нового Света после разнузданной череды изнасилований на порабощенных ими территориях.
По счастью, возбуждение, вызванное войной, уменьшило число тех, кто надумывал себе болезни, но тем не менее, то и дело приходилось прибегать к своей медицинской энциклопедии, чтобы узнать, как обходиться без всех этих препаратов, на которые он всегда полагался. Он нашел этот «Домашний доктор, полный курс в кратком изложении» (два массивных тома, с перекрестными ссылками, пятнадцать сотен страниц, включающих все – от отравления трупным ядом до косметологических советов по уходу за бровями и их выщипыванию) в порту Лондона и даже выучил английский, чтобы понимать написанное. Он вызубрил его от корки до корки с большей восторженностью и самоотверженностью, чем мусульманин изучает Коран, чтобы стать хафизом. Но все-таки выученное помнилось теперь несколько меньше, поскольку регулярно приходилось пользоваться лишь некоторыми разделами, и он пришел к пониманию, что большая часть недомоганий проходит сама по себе, невзирая ни на какое вмешательство врача. Главное – появиться и делать важный вид при ритуале осмотра. Большинство экзотических и захватывающих недугов, про которые он читал с такой болезненной любознательностью, никогда не могло возникнуть на его части острова, и он осознал, что если отец Арсений – врачеватель души, сам он – несколько больше, чем просто врачеватель тела. Казалось, большинство действительно интересных заболеваний случается у животных, и ему всегда доставляло громадное наслаждение поставить диагноз и избавить от недомогания лошадь или быка.
Доктор не преминул отметить, что война усилила его собственную значимость, как и значимость отца Арсения. Он давно привык к своему положению «источника мудрости», но раньше вопросы были чаще философские – отец Лемони как-то прислал ее спросить, отчего это кошки не разговаривают, – а теперь люди не только хотели знать все о политике и развитии конфликта, но настоятельно нуждались в его мнении об оптимальном размере и местоположении мешков с песком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59