Не мог я относиться серьезно к этому крепышу со здоровенными, как у Попая, ручищами и добродушной физиономией – слишком уж занудно рассказывал он разные случаи из жизни, и мне ни разу не удалось поговорить с ним о чем-нибудь серьезном; он обладал странной способностью упрощать, делая все незначительным и банальным, и меня это касалось в первую очередь: стоило мне с ним заговорить, и я принимался нести такую чепуху, что сам удивлялся. Со временем его искренность и простота в общении, а также мирный кроткий нрав сделали свое дело – он поборол мою юношескую строптивость, и я его полюбил. В первое время память об отце преследовала меня неотступно, хотя его смерть уже не вызывала во мне такой пронзительной тоски, как в детстве; я понял, что он никогда не вернется, ждать вестей не имеет смысла, но воспоминание о его мертвом теле, лежащем на дне канавы, о падающих на него густых хлопьях снега по-прежнему хранилось в самом укромном уголке моей памяти. Но в один прекрасный день все изменилось, и образ, живший в воспоминаниях, перестал меня волновать: однажды мать спросила, с упреком глядя мне прямо в глаза, откуда я взял эту небылицу про канаву и снегопад, в которую верил с раннего детства? Раньше она не осмеливалась признаться, что на самом деле ничего подобного не было, ведь для меня, ребенка, росшего без отца, эта сказка была все же лучше, чем ничто, хотя сама она такой истории мне не рассказывала. В свое время ей даже не удалось узнать, действительно ли отец погиб на фронте, а уж тем более как это произошло, – лил в тот день дождь, или шел снег, или сияло солнце.
– Так что сам видишь, сынок, – сказала мать, – это все твои фантазии… Но время лечит, – добавила она, улыбнувшись не то с облегчением, не то с грустью…
Переехав к Браулио, мать, как и раньше, навещала сеньору Кончу, помогала ей, чем могла; от нее-то она и узнала, что Сусана одно время работала в цветочной лавке на площади Трилья, затем в магазине игрушек на улице Верди, а теперь сменила сеньору Аниту в кассе кинотеатра «Мундиаль». Несколько раз я собирался зайти туда и повидаться с Сусаной, но месяц проходил за месяцем, а я все никак не мог решиться. Мать всегда говорила, что в армию меня не возьмут, поскольку я единственный сын вдовы, но через год после того, как она вышла замуж, меня призвали, и я получил назначение на север Марокко. Я обрадовался: чем дальше, тем лучше, пересеку Гибралтар, увижу Сахару, Сиди-Ифни и Рифские горы. Африка, другой континент… Я предвкушал, как отправлюсь в долгое путешествие чуть ли не на край земли, о чем столько мечтал, и разом отделаюсь от многих тяготивших меня вещей.
Когда до отъезда в Альхесирас осталось два дня, я пошел проститься с Финито Чаконом, который больше не работал в компании «Дамм» – как-то раз его застукали в тот момент, когда он выносил с черного хода ящики с пивом, и с тех пор он подрабатывал мальчиком на побегушках в авторемонтной мастерской на улице Рос-де-Олано, как раз неподалеку от «Мундиаля». Когда же я пришел в мастерскую, выяснилось, что оттуда его тоже выгнали – он украл две автомобильные покрышки и фару от мотоцикла.
«Так я и знал, – сказал я себе, выйдя из мастерской, – все с тобой ясно, Финито». И попытался убедить себя, что мне нет до него никакого дела, что его надо выкинуть из головы, что судьба братьев Чакон потеряла всякую связь с моей собственной, а потому не могла меня огорчить. «Пришло время навсегда порвать с нашим кварталом, – говорил я себе, – и с его жалкими заботами». Я повторял это много-много раз, а сам все шел к кинотеатру «Мундиаль», упрямо твердя, что прошлое забыто, миражи рассеялись и мне так приятно чувствовать себя равнодушным и беспечным; какое облегчение, что меня больше не будоражат прежние надежды, не преследует моя так и не сбывшаяся мечта стать художником, не волнуют причуды капитана Блая, решившего сплотить всех жителей квартала во имя больной девочки, которая в один прекрасный день стала проституткой, и не трогает его гнев и досада оттого, что не удалось собрать и двух десятков подписей; как хорошо больше не вспоминать о странных людях, застывших на улице, словно изваяния, об отце и его студеной могиле, придуманной мною самим; как замечательно, что скоро я забуду о скучном фельдшере, женившемся на моей матери, и о неприкаянной судьбе братьев Чакон. Как же мне все-таки повезло, твердил я про себя…
На самом же деле я не верил ни единому своему слову, мне так и не удалось себя убедить: я старался поверить, что прошлое умерло, но воспоминания гнали меня прямиком к маленькому кинотеатру на одной из улочек нашего квартала, потому что тогда я еще не знал, что, как бы человек ни стремился к будущему, он неизменно возвращается в прошлое, ведомый, быть может, своей самой первой мечтой… Я шел, подгоняемый болезненным любопытством, и думал о Сусане, представлял, как она пытается вытравить из памяти и из сердца воспоминания о постыдном ремесле, которому обучил ее сутенер; я спрашивал себя, излечилась ли она от прошлого, как некогда от туберкулеза, прожив год в монастыре, или же оно теперь всегда будет отражаться в ее глазах, в ее отношении к мужчинам, а главное, найду ли я в себе силы спросить, на самом ли деле именно она выхватила в тот вечер револьвер и выстрелила первой? И меня охватила неизъяснимая печаль, которая росла с каждым шагом на пути к кинотеатру; она отрезвила меня, мигом заставив забыть обо всем, что я пытался себе внушить.
Войдя в вестибюль, я сразу же увидел Сусану. Она сидела в крошечной каморке, которую раньше занимала ее мать, и вязала крючком. Ее лицо виднелось в продолговатом оконце, темнеющем на покрытой штукатуркой стене, кое-где облупившейся и обклеенной афишами. Я растерянно замер, силясь ее узнать, а узнав, пожалел, что пришел, и вновь помимо своей воли увидел, как она сидит на кровати, поджав колени и обхватив руками своего любимого плюшевого кота, и, благоговейно прикрыв глаза, слушает шум далекого, такого желанного города – мечтательная девочка, заплутавшая в выдуманном мире дальних странствий, запертая в теплом стеклянном убежище, этом крохотном пузырьке счастья. Но вожделенный образ мигом испарился: передо мной сидела накрашенная девица двадцати трех лет, в очках, круглолицая, с волосами, собранными в конский хвост, и яркими от природы губами, которые не нуждались ни в какой помаде. Ее лоб был так же прекрасен, кожа бела и нежна, но не осталось и следа от чувственной припухлости рта, того капризного очарования чуть выдававшейся вперед верхней губы. Она сосредоточенно вязала, будто ни она сама, ни ее тесная каморка в пустынном вестибюле не имели никакого отношения ни к потоку машин на улице, ни к толпам озабоченных пешеходов; казалось, она сама не понимала, где находится, – замкнутая, чуждая миру, кипевшему вокруг, до сих пор не нашедшая в себе сил отказаться от того, что должно было произойти, но так и не произошло. Сколько я потом думал о бесплодных мирах ее памяти, которые были не чем иным, как отражением моих собственных, столь же бесплодных воспоминаний.
Подобно Киму, который пристально смотрел в темные усталые воды Хуанпу, стоя на пристани в ту зловещую ночь, я почувствовал, что огромный город вокруг меня – одна исполинская зловонная свалка. Я не знал, что делать дальше, и принялся разглядывать фотографии, развешанные вокруг кассы. Некоторое время я притворялся, будто внимательно изучаю портреты актеров, с незапамятных времен украшающие эти стены, после чего наконец подошел к окошку. Она заметила мою тень, услышала звук шагов, почувствовала колебание воздуха, вызванное моим приближением, или, быть может, просто по привычке ждала, что к кассе вот-вот должен кто-нибудь подойти, отложила вязанье и, не поднимая глаз, спросила:
– Сколько?
– Один, – ответил я, расплатился и вскоре с удивлением обнаружил себя у входа в зал, поклявшись, что обязательно поговорю с ней, когда кончится сеанс. Несколько секунд я машинально ощупывал нескончаемую пыльную штору, преграждавшую вход, наконец откинул ее и, очутившись в спасительной тьме партера, уселся в кресло на последнем ряду, жалея неведомо кого – не то себя, не то ее.
Я долго не понимал, что происходит на экране. Перед моими глазами мелькало одно и то же безмолвное изображение, один и тот же кадр, словно застрявший в окошке кинопроектора; этот кадр был не столь ярким, как картинка на экране, но он навсегда отпечатался в моей памяти, ибо я воспринял его не сетчаткой глаза, а сердцем. С тех пор этот кадр преследует меня неотступно: белоснежный пакетбот, на всех парах летящий по китайским морям, звездная ночь и девушка, гуляющая по палубе, залитой лунным светом; на ней зеленое чипао с разрезами вдоль швов, в волосах играет легкий морской ветерок, она трепещет в предвкушении дальних странствий, завороженная сияющим ночным морем и серебристыми гребнями волн до самого горизонта; это Сусана, сквозь разочарование, уныние и стремительно бегущее время она уплывает все дальше и дальше – в Шанхай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
– Так что сам видишь, сынок, – сказала мать, – это все твои фантазии… Но время лечит, – добавила она, улыбнувшись не то с облегчением, не то с грустью…
Переехав к Браулио, мать, как и раньше, навещала сеньору Кончу, помогала ей, чем могла; от нее-то она и узнала, что Сусана одно время работала в цветочной лавке на площади Трилья, затем в магазине игрушек на улице Верди, а теперь сменила сеньору Аниту в кассе кинотеатра «Мундиаль». Несколько раз я собирался зайти туда и повидаться с Сусаной, но месяц проходил за месяцем, а я все никак не мог решиться. Мать всегда говорила, что в армию меня не возьмут, поскольку я единственный сын вдовы, но через год после того, как она вышла замуж, меня призвали, и я получил назначение на север Марокко. Я обрадовался: чем дальше, тем лучше, пересеку Гибралтар, увижу Сахару, Сиди-Ифни и Рифские горы. Африка, другой континент… Я предвкушал, как отправлюсь в долгое путешествие чуть ли не на край земли, о чем столько мечтал, и разом отделаюсь от многих тяготивших меня вещей.
Когда до отъезда в Альхесирас осталось два дня, я пошел проститься с Финито Чаконом, который больше не работал в компании «Дамм» – как-то раз его застукали в тот момент, когда он выносил с черного хода ящики с пивом, и с тех пор он подрабатывал мальчиком на побегушках в авторемонтной мастерской на улице Рос-де-Олано, как раз неподалеку от «Мундиаля». Когда же я пришел в мастерскую, выяснилось, что оттуда его тоже выгнали – он украл две автомобильные покрышки и фару от мотоцикла.
«Так я и знал, – сказал я себе, выйдя из мастерской, – все с тобой ясно, Финито». И попытался убедить себя, что мне нет до него никакого дела, что его надо выкинуть из головы, что судьба братьев Чакон потеряла всякую связь с моей собственной, а потому не могла меня огорчить. «Пришло время навсегда порвать с нашим кварталом, – говорил я себе, – и с его жалкими заботами». Я повторял это много-много раз, а сам все шел к кинотеатру «Мундиаль», упрямо твердя, что прошлое забыто, миражи рассеялись и мне так приятно чувствовать себя равнодушным и беспечным; какое облегчение, что меня больше не будоражат прежние надежды, не преследует моя так и не сбывшаяся мечта стать художником, не волнуют причуды капитана Блая, решившего сплотить всех жителей квартала во имя больной девочки, которая в один прекрасный день стала проституткой, и не трогает его гнев и досада оттого, что не удалось собрать и двух десятков подписей; как хорошо больше не вспоминать о странных людях, застывших на улице, словно изваяния, об отце и его студеной могиле, придуманной мною самим; как замечательно, что скоро я забуду о скучном фельдшере, женившемся на моей матери, и о неприкаянной судьбе братьев Чакон. Как же мне все-таки повезло, твердил я про себя…
На самом же деле я не верил ни единому своему слову, мне так и не удалось себя убедить: я старался поверить, что прошлое умерло, но воспоминания гнали меня прямиком к маленькому кинотеатру на одной из улочек нашего квартала, потому что тогда я еще не знал, что, как бы человек ни стремился к будущему, он неизменно возвращается в прошлое, ведомый, быть может, своей самой первой мечтой… Я шел, подгоняемый болезненным любопытством, и думал о Сусане, представлял, как она пытается вытравить из памяти и из сердца воспоминания о постыдном ремесле, которому обучил ее сутенер; я спрашивал себя, излечилась ли она от прошлого, как некогда от туберкулеза, прожив год в монастыре, или же оно теперь всегда будет отражаться в ее глазах, в ее отношении к мужчинам, а главное, найду ли я в себе силы спросить, на самом ли деле именно она выхватила в тот вечер револьвер и выстрелила первой? И меня охватила неизъяснимая печаль, которая росла с каждым шагом на пути к кинотеатру; она отрезвила меня, мигом заставив забыть обо всем, что я пытался себе внушить.
Войдя в вестибюль, я сразу же увидел Сусану. Она сидела в крошечной каморке, которую раньше занимала ее мать, и вязала крючком. Ее лицо виднелось в продолговатом оконце, темнеющем на покрытой штукатуркой стене, кое-где облупившейся и обклеенной афишами. Я растерянно замер, силясь ее узнать, а узнав, пожалел, что пришел, и вновь помимо своей воли увидел, как она сидит на кровати, поджав колени и обхватив руками своего любимого плюшевого кота, и, благоговейно прикрыв глаза, слушает шум далекого, такого желанного города – мечтательная девочка, заплутавшая в выдуманном мире дальних странствий, запертая в теплом стеклянном убежище, этом крохотном пузырьке счастья. Но вожделенный образ мигом испарился: передо мной сидела накрашенная девица двадцати трех лет, в очках, круглолицая, с волосами, собранными в конский хвост, и яркими от природы губами, которые не нуждались ни в какой помаде. Ее лоб был так же прекрасен, кожа бела и нежна, но не осталось и следа от чувственной припухлости рта, того капризного очарования чуть выдававшейся вперед верхней губы. Она сосредоточенно вязала, будто ни она сама, ни ее тесная каморка в пустынном вестибюле не имели никакого отношения ни к потоку машин на улице, ни к толпам озабоченных пешеходов; казалось, она сама не понимала, где находится, – замкнутая, чуждая миру, кипевшему вокруг, до сих пор не нашедшая в себе сил отказаться от того, что должно было произойти, но так и не произошло. Сколько я потом думал о бесплодных мирах ее памяти, которые были не чем иным, как отражением моих собственных, столь же бесплодных воспоминаний.
Подобно Киму, который пристально смотрел в темные усталые воды Хуанпу, стоя на пристани в ту зловещую ночь, я почувствовал, что огромный город вокруг меня – одна исполинская зловонная свалка. Я не знал, что делать дальше, и принялся разглядывать фотографии, развешанные вокруг кассы. Некоторое время я притворялся, будто внимательно изучаю портреты актеров, с незапамятных времен украшающие эти стены, после чего наконец подошел к окошку. Она заметила мою тень, услышала звук шагов, почувствовала колебание воздуха, вызванное моим приближением, или, быть может, просто по привычке ждала, что к кассе вот-вот должен кто-нибудь подойти, отложила вязанье и, не поднимая глаз, спросила:
– Сколько?
– Один, – ответил я, расплатился и вскоре с удивлением обнаружил себя у входа в зал, поклявшись, что обязательно поговорю с ней, когда кончится сеанс. Несколько секунд я машинально ощупывал нескончаемую пыльную штору, преграждавшую вход, наконец откинул ее и, очутившись в спасительной тьме партера, уселся в кресло на последнем ряду, жалея неведомо кого – не то себя, не то ее.
Я долго не понимал, что происходит на экране. Перед моими глазами мелькало одно и то же безмолвное изображение, один и тот же кадр, словно застрявший в окошке кинопроектора; этот кадр был не столь ярким, как картинка на экране, но он навсегда отпечатался в моей памяти, ибо я воспринял его не сетчаткой глаза, а сердцем. С тех пор этот кадр преследует меня неотступно: белоснежный пакетбот, на всех парах летящий по китайским морям, звездная ночь и девушка, гуляющая по палубе, залитой лунным светом; на ней зеленое чипао с разрезами вдоль швов, в волосах играет легкий морской ветерок, она трепещет в предвкушении дальних странствий, завороженная сияющим ночным морем и серебристыми гребнями волн до самого горизонта; это Сусана, сквозь разочарование, уныние и стремительно бегущее время она уплывает все дальше и дальше – в Шанхай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23