в каждой имелось отверстие, куда падали шарики. Я спросил, кто ей подарил эту коробочку, но она не ответила.
– Раньше ее у тебя не было, – сказал я. – Это что, новая игра?
– Конечно, разве не видишь? А ты все так же туго соображаешь, Дани.
Я присел на край кровати и наклонился, чтобы лучше рассмотреть игру.
– Я закончил твой портрет. – Я вытащил из-под мышки папку и собрался ее открыть. – Хочешь посмотреть?
– Черт подери, – проворчала она, словно разговаривая сама с собой. – Остался всего один шарик, никак не могу его закатить… Еще ты со своими рисунками. Какой же ты все-таки дурак.
– Я думал, тебе понравится…
– Еще чего! – перебила она меня. – Тоже мне, художник нашелся. Ты обещал нарисовать меня по-другому, детка, разве не помнишь? Да, по-другому… – Она нервничала, потому что шарик все катался и катался по коробочке, не попадая в отверстие. – Почему ты не нарисовал, например, как я какаю, да, как я кладу огромную кучу под твоей чертовой трубой, а негр обмахивает мне задницу веером, а еще лучше китайчонок. Что скажешь? Правда, так будет лучше? – Она оторвала глаза от игры, посмотрела на меня и, грустно улыбнувшись, добавила более мягко: – Порви его. Он больше никому не нужен.
– Он мне нравится.
– Надо же, ему нравится! – проворчала она, вновь уставившись на коробочку, и добавила: – Ну и пожалуйста.
– Я все понимаю… – ответил я. – Но на рисунке ты очень хорошо получилась. Посмотри. Очень тебя прошу.
– Можешь взять его себе. А теперь уходи. Бедный смешной мальчик.
Она засмеялась, повернулась ко мне и хотела ударить коробочкой, но я поймал ее руку в воздухе, и она сдалась, опустив голову мне на плечо. Как всегда в те минуты, когда мы вместе слушали Форката долгими вечерами минувшего лета, мне почудилось, что соленый ветер моря, множество раз упомянутый в той волшебной истории, запутался у нее в волосах, и она на миг замерла, прикрыв веки и устремив взгляд куда-то в даль, словно пытаясь различить далекие огни на горизонте; в этот миг я подумал, что в конце концов она все же смягчится и возьмет рисунок. Но в следующее мгновение она вдруг привстала на коленях и ухватила мои запястья; я безропотно повалился спиной на кровать, и она, не выпуская моих рук, уселась на меня верхом.
– Видишь? – сказала она. – Я теперь сильнее, чем ты.
Она сжала бедрами мне ребра и слегка покачалась, словно ехала на лошади. Я не шевелился. Черные волосы рассыпались у меня по лицу, и когда сквозь эту завесу мелькнули ее мечтательные и одновременно насмешливые глаза, мне показалось, что в их глубине я различил искорку жестокости. Она поерзала на моем животе, ее горячая промежность обожгла мое покорное тело, и все ожило – мое смущенное воображение, никчемная предательская робость, тайная тоска по ее жаркому заразному дыханию и дремлющим в нем микробам, желание покориться чужой капризной воле, отныне, как мне почудилось в этот миг, ей не принадлежавшей, ее волнующей чувственности, которую она уже не могла разделить со мной.
– Ты понял, что я сильнее? – повторила она, и я вновь заметил стальной недобрый блеск Неожиданно она соскочила с моего живота и столкнула меня с кровати вместе с папкой. – Уходи, – сказала она.
Я нагнулся, чтобы поднять папку, а когда выпрямился, увидел на пороге террасы Дениса.
Он застегивал ремешок часов на запястье, рукава его белоснежной рубашки были закатаны, зачесанные волосы блестели от бриллиантина. Я так никогда и не узнал, по правде ли ему угрожала опасность и он проводил столько времени в особняке, потому что до сих пор действовал приказ о его розыске и аресте, или же он просто валял дурака, как некогда Форкат. Но, так или иначе, его несколько напряженные движения и позы, привычка осторожно ступать во время ходьбы, бросая короткие беглые взгляды по сторонам, выдавали многолетний опыт подпольщика. Когда долго ощущаешь себя вне закона – а в этом мне самому пришлось убедиться годы спустя, – в душе рождается склонность к романтике, вырабатывается особый стиль поведения, замкнуто-настороженного и в то же время не лишенного некоторого кокетства. Таким мне всегда представлялся Ким: бдительный, чуткий, как кошка, неисправимый бродяга-романтик… Безусловно, Денис заслуживал определенного уважения: за преданность идеалам, за нелегкую судьбу, разделенную с Кимом, за то, в конце концов, что принес с собой истинную правду, сорвав маску с обманщика Форката и разоблачив его ложь, – тем не менее я не мог смириться с тем, что его правда, привезенная в тот дождливый вечер из Франции, выгнала Форката на улицу, и уже за одно это я с первой же минуты невзлюбил пижона.
– Слышал, что тебе сказали? – Он решительно подошел к кровати, и мне пришлось посторониться, чтобы его пропустить. – Отличная погода, – сказал он, обращаясь к Сусане, – светит солнышко, так что вставай, детка! – Он сорвал с нее простыню, взял сбившееся в изножье кровати одеяло, закутал им Сусану и на руках понес в сад, а она, закрыв глаза, обнимала его за шею.
Я поплелся вслед за ними, глядя на алые ногти Сусаны, на ее пальцы, сомкнутые у него на затылке, приоткрытый рот, прильнувший к шее, губы, целующие его выпирающий кадык… Не обращая на меня внимания, они прошли в глубину сада, на солнечную поляну позади ивы, где он осторожно опустил ее в белое кресло-качалку, закутал одеялом ноги и что-то шепнул на ухо. У меня упало сердце. Не простившись, я побрел к калитке, прижимая к себе папку. Шепотом проклиная пижона, я вышел на улицу, но в последний момент не выдержал и обернулся. Сусана загорала на солнышке, покачиваясь в кресле, а Денис, сидя под деревом на земле, разглядывал облетевшие ветки. Позади него, возле побеленной Форкатом стены, голубые лилии, пыльный плющ и гиацинты печально никли в тени ненавистной трубы. Потом Денис тоже закрыл глаза.
Когда я вспоминаю, как он сидел, прислонившись спиной к дереву, заложив руки за голову и устало опустив веки, я неизменно думаю, что он уже тогда находился во власти чудовищного умысла, холодного безумия, руководившего его поступками; и если я прав, готов поклясться, что он задумал свое злодейство в том безмятежном уголке сада, где оберегал сон больной Сусаны, в такой же солнечный полдень, вдыхая аромат увядающих цветов.
Я шел к дому по улице Камелий, как вдруг увидал сеньору Аниту, которая семенила по тротуару мне навстречу, держа в дрожащей руке пучок петрушки, словно букет фиалок. Она возвращалась от соседки; глаза ее были опущены, ветерок шевелил светлые кудри. Она прошла мимо, так меня и не заметив.
4
Минули годы. Я был уверен, что события той осени уже никогда не смогут меня взволновать. В один прекрасный день я узнал, что Сусана окончательно поправилась, что ее мать пила горькую, хотя по-прежнему работала в кинотеатре «Мундиаль», а Денис открыл бар на улице Риос-Росас, тратил уйму денег и одевался по последней моде.
В феврале 1951-го прошло три года со времени моего последнего визита в особняк. К тому времени Финито Чакон, который развозил пиво на грузовике фирмы «Дамм», отрастил небольшие усики и знал наперечет все публичные дома Баррио-Чино, а заодно и все самые злачные уголки Барселоны. Однажды он походя бросил, что собственными глазами видел, как Сусана Франк моет стаканы за стойкой заведения с сомнительной репутацией, которое Денис открыл на Риос-Росас; с Финито она была очень мила, и сама девица хоть куда, сдобная как булочка, и кожа у нее нежная, как у матери, а попка такая, что закачаешься; он пока точно не знает, чем она там занимается, работает официанткой или «вкалывает», как остальные девицы, но он собирается заглянуть туда как-нибудь субботним вечерком в новом костюме и все разузнать как следует, потому что поговаривают, девчонка уже давно не ночует дома…
– Зачем ты мне все это рассказываешь? – мрачно оборвал я Финито. – С чего ты взял, что мне это интересно? Мне наплевать, чем она там занимается.
В то время Сусана окончательно ушла к любовнику. Ей едва исполнилось восемнадцать – она была на год старше меня. Сеньору Аниту частенько встречали на улице или в таверне, она очень исхудала и подурнела, порой бывала совсем пьяна и болтала сама с собой; всех удивляло, что ее до сих пор не выставили с работы. Правда, кожа у нее была по-прежнему тонка и нежна, и светлые кудри все так же отливали золотом. Всем, кто соглашался ее выслушать, она рассказывала, что Сусана отправилась разыскивать отца и скоро они вместе вернутся домой. Как-то летом она заболела, и вдова капитана Блая, сеньора Конча, ежедневно ее на вещала. И вот однажды, – никто, даже сеньора Конча не мог сказать, когда именно, – объявился Форкат. Он вернулся так же незаметно, как исчез, и как ни в чем не бывало занял свое место в особняке и в жизни сеньоры Аниты, чтобы спасти ее от отчаяния и алкоголя. Сусана к тому времени не жила с матерью уже более полугода.
Остальное я узнал из сплетен и пересудов, разлетевшихся по городу, но, честное слово, они не менее достоверны, чем мой собственный правдивый рассказ. Через две недели после его возвращения соседи увидели, как возле особняка остановилось такси и Форкат помог выйти измученной, ослабевшей Сусане с маленьким чемоданом в руке и перекинутой через плечо шубкой из недорогого меха; он бережно взял у девушки чемодан и заботливо подал ей руку, после чего они вместе скрылись в доме. Стояло субботнее утро, июль был в самом разгаре, и на рынке толпился народ. Сперва никто не мог сказать, вернулась ли Сусана окончательно или же приехала на несколько дней, чтобы ухаживать за матерью, но всем сразу стало ясно, что это Форкат убедил ее вернуться; еще говорили, что девушка не слишком сопротивлялась – уж больно невыносимой была ее жизнь у проклятого сутенера. Он скверно с ней обращался, это сразу было заметно: из машины она вышла изможденная, не зная, куда глаза девать от стыда. Хотя, к чести ее, надо добавить, что, даже зная, какую жизнь она вела и чья она дочь, никто бы и не подумал, что она шлюха, – лицо ненакрашенное, да и одета скромно – словом, никто ничего дурного в ней не заметил; скорее она походила на больную, которая только-только выписалась из больницы, – худющая, под глазами синяки… Так или иначе, на седьмой день после ее возвращения, в понедельник 7 июля под вечер, на пороге ее дома появился Денис.
Много дней спустя, когда алкоголь и измученная совесть совсем опустошили ее память, сеньора Анита клялась, что это вовсе не она открыла Денису дверь – она бы никогда не пустила его в дом по доброй воле, потому что знала, что он безобразник и бандит, хотя когда-то жалела его: он ведь так маялся и все никак не мог ни простить, ни забыть свою жену; но сеньора Анита, конечно же, и представить себе не могла, что этот развратник соблазнит девочку, что он задумал ее погубить. «Лучше бы уж он отыгрался на мне, – говорила она, – я за свою жизнь столько нахлебалась, что меня уже ничем не проймешь. Так нет же, мерзавец знал, что свою больную девочку Ким любит больше всего на свете…» В тот вечер ей, то есть сеньоре Аните, нездоровилось, и она очень рано легла спать, дрожа от озноба и мокрая как мышь, поэтому дверь открыл Форкат, решив, что это сеньора Конча принесла из бара колотого льда. Сусана только что приняла душ, надела халат и, замотав голову полотенцем, поднялась к Форкатуза аспирином, вот тут-то все и произошло. Сеньора Анита ничего не видела, но чувствовала сердцем: Денис ворвался как бешеный, вне себя от ярости. Он стал кричать и звать девочку, побежал в коридор, потом на террасу; Форкат пытался его утихомирить, потом они орали друг на друга, и тогда Форкат высказал Денису в лицо, что ненавидит его, что он трус и подлец, а Денис в ответ назвал его лицемером и паразитом и пригрозил, что опять выкинет на улицу или убьет, если он встанет между ним и Сусаной. «Я ее уведу, – сказал он, – и сам черт меня не остановит». И вдруг Сусана завопила как полоумная и ринулась вниз по лестнице, тогда, по словам сеньоры Аниты, она собрала все силы, встала, набросила халат и выскочила в коридор, но удержать Сусану не успела, и тут прогремели два выстрела, от которых содрогнулся весь дом, а когда она выбежала на террасу, Сусана с намотанным на голове полотенцем, прижавшись к стене, молча смотрела на зажатый в руке Форката револьвер – быть может, он и вправду держал его первый раз в жизни. Денис, шатаясь, подошел к двери, спустился по ступенькам в сад и, сделав несколько шагов, повалился ничком. Тогда Форкат вышел следом за ним, спокойно прицелился своим косящим глазом и несколько раз выстрелил в неподвижное тело, распростертое на гравии. Потом сам вызвал полицию, отдал револьвер и покорно протянул руки, чтобы ему надели наручники, а когда его уводили, взглянул на девочку, не произнеся ни слова. «Это неправда, будто он сказал ей «теперь тебе больше нечего бояться» или «береги мать и веди себя хорошо», это соседи сочинили, а может, я сама, или мне вообще все это приснилось, – говорила сеньора Анита. – Я была так напугана и растеряна, меня до сих пор будят по ночам эти ужасные выстрелы, до самой смерти буду их слышать. Со мной он тоже не простился – не поцеловал, не сказал «еще увидимся», он отлично знал, что его ждет. Да и что он, бедняга, мог сделать? Даже если б очень захотел, все равно не сумел бы меня утешить, как раньше… Форкат ни на секунду не отводил глаз от изрешеченной пулями спины убитого, – говорила она, – и не проронил ни звука, даже когда его допрашивали, а потом грубо выволакивали из дома…»
Так рассказывала об этих событиях сеньора Анита, извлекая их из трясины воспоминаний, столь безнадежно смешавшихся с догадками и фантазиями ее собственными и чужими, что в конце концов она сама уверовала в слухи, похоронившие под собой правду о том, что же на самом деле случилось в тот вечер. «Проклятая судьба, – жаловалась сеньора Анита, – играла с моей девочкой, как с куклой; моя Сусана будто больной розовый бутон, который темнеет и гниет, так и не раскрывшись. Это все наша окаянная доля, злая судьба: сперва туберкулез, потом вранье этого трутня Форката, голодного оборванца, который только и знал, что морочить людям голову, но самое ужасное – тот сутенер, будь он неладен. Господи, зачем ты вселил в нее мечту об отце, а потом отнял ее?! За что эти бесконечные напасти и беды, – вопрошала она саму себя, – зачем Всевышний сеет в сердцах людей столько надежд, чтобы потом, едва они окрепнут, вырвать их с корнем?»
Однажды сеньора Анита, сидя за стойкой бара «Виаде», принялась рассказывать об окончательном выздоровлении Сусаны и о том, что она вышла из женского монастыря, где ее продержали взаперти почти целый год. Потом у сеньоры закружилась голова, хозяин и двое посетителей привели ее в чувство, она глотнула воздуха и вдруг, словно продолжая разговор, начатый где-то в лабиринтах грез, задумчиво проговорила:
– Нет-нет, не верьте тому, что рассказывают про мою дочку, – она, мол, выздоровела еще до того, как ее настигла мстительная любовь Дениса. – И внезапно совсем некстати добавила: – В тот вечер Сусана, защищаясь от этого недоноска, схватила вовсе не кухонный нож, как уверяют; нет, сеньор, у нее был револьвер, хотя раньше она его и в руках не держала. Стреляла сама – вот почему она оглохла, когда прогремели выстрелы…
Признание сеньоры Аниты породило множество самых противоречивых версий; по одной из них, когда раздались первые два выстрела – сеньора Анита всегда повторяла, что они раздались в коридоре, – револьвер держала сама Сусана, именно эти пули и прикончили Дениса; когда же Форкат, выхватив у девушки дымящийся револьвер, выпустил еще четыре, он стрелял уже в мертвеца.
Мне нравится эта версия, она пришлась мне по душе сразу, как только я ее услышал, и все эти годы я тайно лелеял ее в своем сердце. Хотя, если подумать, кто, как не Сусана, поднявшаяся в комнату Форката, мог схватить револьвер в тот миг, когда в дом с угрозами и проклятиями ворвался ее любовник? Слабо верится, что Форкат пошел открывать дверь, держа в руках оружие…
Но для меня важнее всего не правдивость этой гипотезы, а чувства, которые она вызвала во мне. Всадив пули в распростертый на земле труп, чтобы тем самым спасти Сусану, косоглазый обманщик искупил свою собственную ложь.
5
Моя мать вышла замуж за Браулио, и мы переехали в большую светлую квартиру на последнем этаже нового дома на улице Лессепса, где жила также его незамужняя сестра. Там было четыре комнаты, ванная, кухня и балкон, выходивший во внутренний двор. Теперь мы жили довольно далеко от улиц Сардинии и Камелий, зато мастерская была под боком, и на работу я ездил на велосипеде, подаренном Браулио. Мой отчим был веселым здоровяком, к матери относился с нежностью и держал попугая по кличке Кларк Гейбл. Он любил готовить, пел, стоя под душем, на все смотрел с оптимизмом, и жизнь моей матери сделалась куда более сносной; но бедняга зачем-то вбил себе в голову, что должен воспитывать меня, как настоящий отец, а я ему этого не позволял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
– Раньше ее у тебя не было, – сказал я. – Это что, новая игра?
– Конечно, разве не видишь? А ты все так же туго соображаешь, Дани.
Я присел на край кровати и наклонился, чтобы лучше рассмотреть игру.
– Я закончил твой портрет. – Я вытащил из-под мышки папку и собрался ее открыть. – Хочешь посмотреть?
– Черт подери, – проворчала она, словно разговаривая сама с собой. – Остался всего один шарик, никак не могу его закатить… Еще ты со своими рисунками. Какой же ты все-таки дурак.
– Я думал, тебе понравится…
– Еще чего! – перебила она меня. – Тоже мне, художник нашелся. Ты обещал нарисовать меня по-другому, детка, разве не помнишь? Да, по-другому… – Она нервничала, потому что шарик все катался и катался по коробочке, не попадая в отверстие. – Почему ты не нарисовал, например, как я какаю, да, как я кладу огромную кучу под твоей чертовой трубой, а негр обмахивает мне задницу веером, а еще лучше китайчонок. Что скажешь? Правда, так будет лучше? – Она оторвала глаза от игры, посмотрела на меня и, грустно улыбнувшись, добавила более мягко: – Порви его. Он больше никому не нужен.
– Он мне нравится.
– Надо же, ему нравится! – проворчала она, вновь уставившись на коробочку, и добавила: – Ну и пожалуйста.
– Я все понимаю… – ответил я. – Но на рисунке ты очень хорошо получилась. Посмотри. Очень тебя прошу.
– Можешь взять его себе. А теперь уходи. Бедный смешной мальчик.
Она засмеялась, повернулась ко мне и хотела ударить коробочкой, но я поймал ее руку в воздухе, и она сдалась, опустив голову мне на плечо. Как всегда в те минуты, когда мы вместе слушали Форката долгими вечерами минувшего лета, мне почудилось, что соленый ветер моря, множество раз упомянутый в той волшебной истории, запутался у нее в волосах, и она на миг замерла, прикрыв веки и устремив взгляд куда-то в даль, словно пытаясь различить далекие огни на горизонте; в этот миг я подумал, что в конце концов она все же смягчится и возьмет рисунок. Но в следующее мгновение она вдруг привстала на коленях и ухватила мои запястья; я безропотно повалился спиной на кровать, и она, не выпуская моих рук, уселась на меня верхом.
– Видишь? – сказала она. – Я теперь сильнее, чем ты.
Она сжала бедрами мне ребра и слегка покачалась, словно ехала на лошади. Я не шевелился. Черные волосы рассыпались у меня по лицу, и когда сквозь эту завесу мелькнули ее мечтательные и одновременно насмешливые глаза, мне показалось, что в их глубине я различил искорку жестокости. Она поерзала на моем животе, ее горячая промежность обожгла мое покорное тело, и все ожило – мое смущенное воображение, никчемная предательская робость, тайная тоска по ее жаркому заразному дыханию и дремлющим в нем микробам, желание покориться чужой капризной воле, отныне, как мне почудилось в этот миг, ей не принадлежавшей, ее волнующей чувственности, которую она уже не могла разделить со мной.
– Ты понял, что я сильнее? – повторила она, и я вновь заметил стальной недобрый блеск Неожиданно она соскочила с моего живота и столкнула меня с кровати вместе с папкой. – Уходи, – сказала она.
Я нагнулся, чтобы поднять папку, а когда выпрямился, увидел на пороге террасы Дениса.
Он застегивал ремешок часов на запястье, рукава его белоснежной рубашки были закатаны, зачесанные волосы блестели от бриллиантина. Я так никогда и не узнал, по правде ли ему угрожала опасность и он проводил столько времени в особняке, потому что до сих пор действовал приказ о его розыске и аресте, или же он просто валял дурака, как некогда Форкат. Но, так или иначе, его несколько напряженные движения и позы, привычка осторожно ступать во время ходьбы, бросая короткие беглые взгляды по сторонам, выдавали многолетний опыт подпольщика. Когда долго ощущаешь себя вне закона – а в этом мне самому пришлось убедиться годы спустя, – в душе рождается склонность к романтике, вырабатывается особый стиль поведения, замкнуто-настороженного и в то же время не лишенного некоторого кокетства. Таким мне всегда представлялся Ким: бдительный, чуткий, как кошка, неисправимый бродяга-романтик… Безусловно, Денис заслуживал определенного уважения: за преданность идеалам, за нелегкую судьбу, разделенную с Кимом, за то, в конце концов, что принес с собой истинную правду, сорвав маску с обманщика Форката и разоблачив его ложь, – тем не менее я не мог смириться с тем, что его правда, привезенная в тот дождливый вечер из Франции, выгнала Форката на улицу, и уже за одно это я с первой же минуты невзлюбил пижона.
– Слышал, что тебе сказали? – Он решительно подошел к кровати, и мне пришлось посторониться, чтобы его пропустить. – Отличная погода, – сказал он, обращаясь к Сусане, – светит солнышко, так что вставай, детка! – Он сорвал с нее простыню, взял сбившееся в изножье кровати одеяло, закутал им Сусану и на руках понес в сад, а она, закрыв глаза, обнимала его за шею.
Я поплелся вслед за ними, глядя на алые ногти Сусаны, на ее пальцы, сомкнутые у него на затылке, приоткрытый рот, прильнувший к шее, губы, целующие его выпирающий кадык… Не обращая на меня внимания, они прошли в глубину сада, на солнечную поляну позади ивы, где он осторожно опустил ее в белое кресло-качалку, закутал одеялом ноги и что-то шепнул на ухо. У меня упало сердце. Не простившись, я побрел к калитке, прижимая к себе папку. Шепотом проклиная пижона, я вышел на улицу, но в последний момент не выдержал и обернулся. Сусана загорала на солнышке, покачиваясь в кресле, а Денис, сидя под деревом на земле, разглядывал облетевшие ветки. Позади него, возле побеленной Форкатом стены, голубые лилии, пыльный плющ и гиацинты печально никли в тени ненавистной трубы. Потом Денис тоже закрыл глаза.
Когда я вспоминаю, как он сидел, прислонившись спиной к дереву, заложив руки за голову и устало опустив веки, я неизменно думаю, что он уже тогда находился во власти чудовищного умысла, холодного безумия, руководившего его поступками; и если я прав, готов поклясться, что он задумал свое злодейство в том безмятежном уголке сада, где оберегал сон больной Сусаны, в такой же солнечный полдень, вдыхая аромат увядающих цветов.
Я шел к дому по улице Камелий, как вдруг увидал сеньору Аниту, которая семенила по тротуару мне навстречу, держа в дрожащей руке пучок петрушки, словно букет фиалок. Она возвращалась от соседки; глаза ее были опущены, ветерок шевелил светлые кудри. Она прошла мимо, так меня и не заметив.
4
Минули годы. Я был уверен, что события той осени уже никогда не смогут меня взволновать. В один прекрасный день я узнал, что Сусана окончательно поправилась, что ее мать пила горькую, хотя по-прежнему работала в кинотеатре «Мундиаль», а Денис открыл бар на улице Риос-Росас, тратил уйму денег и одевался по последней моде.
В феврале 1951-го прошло три года со времени моего последнего визита в особняк. К тому времени Финито Чакон, который развозил пиво на грузовике фирмы «Дамм», отрастил небольшие усики и знал наперечет все публичные дома Баррио-Чино, а заодно и все самые злачные уголки Барселоны. Однажды он походя бросил, что собственными глазами видел, как Сусана Франк моет стаканы за стойкой заведения с сомнительной репутацией, которое Денис открыл на Риос-Росас; с Финито она была очень мила, и сама девица хоть куда, сдобная как булочка, и кожа у нее нежная, как у матери, а попка такая, что закачаешься; он пока точно не знает, чем она там занимается, работает официанткой или «вкалывает», как остальные девицы, но он собирается заглянуть туда как-нибудь субботним вечерком в новом костюме и все разузнать как следует, потому что поговаривают, девчонка уже давно не ночует дома…
– Зачем ты мне все это рассказываешь? – мрачно оборвал я Финито. – С чего ты взял, что мне это интересно? Мне наплевать, чем она там занимается.
В то время Сусана окончательно ушла к любовнику. Ей едва исполнилось восемнадцать – она была на год старше меня. Сеньору Аниту частенько встречали на улице или в таверне, она очень исхудала и подурнела, порой бывала совсем пьяна и болтала сама с собой; всех удивляло, что ее до сих пор не выставили с работы. Правда, кожа у нее была по-прежнему тонка и нежна, и светлые кудри все так же отливали золотом. Всем, кто соглашался ее выслушать, она рассказывала, что Сусана отправилась разыскивать отца и скоро они вместе вернутся домой. Как-то летом она заболела, и вдова капитана Блая, сеньора Конча, ежедневно ее на вещала. И вот однажды, – никто, даже сеньора Конча не мог сказать, когда именно, – объявился Форкат. Он вернулся так же незаметно, как исчез, и как ни в чем не бывало занял свое место в особняке и в жизни сеньоры Аниты, чтобы спасти ее от отчаяния и алкоголя. Сусана к тому времени не жила с матерью уже более полугода.
Остальное я узнал из сплетен и пересудов, разлетевшихся по городу, но, честное слово, они не менее достоверны, чем мой собственный правдивый рассказ. Через две недели после его возвращения соседи увидели, как возле особняка остановилось такси и Форкат помог выйти измученной, ослабевшей Сусане с маленьким чемоданом в руке и перекинутой через плечо шубкой из недорогого меха; он бережно взял у девушки чемодан и заботливо подал ей руку, после чего они вместе скрылись в доме. Стояло субботнее утро, июль был в самом разгаре, и на рынке толпился народ. Сперва никто не мог сказать, вернулась ли Сусана окончательно или же приехала на несколько дней, чтобы ухаживать за матерью, но всем сразу стало ясно, что это Форкат убедил ее вернуться; еще говорили, что девушка не слишком сопротивлялась – уж больно невыносимой была ее жизнь у проклятого сутенера. Он скверно с ней обращался, это сразу было заметно: из машины она вышла изможденная, не зная, куда глаза девать от стыда. Хотя, к чести ее, надо добавить, что, даже зная, какую жизнь она вела и чья она дочь, никто бы и не подумал, что она шлюха, – лицо ненакрашенное, да и одета скромно – словом, никто ничего дурного в ней не заметил; скорее она походила на больную, которая только-только выписалась из больницы, – худющая, под глазами синяки… Так или иначе, на седьмой день после ее возвращения, в понедельник 7 июля под вечер, на пороге ее дома появился Денис.
Много дней спустя, когда алкоголь и измученная совесть совсем опустошили ее память, сеньора Анита клялась, что это вовсе не она открыла Денису дверь – она бы никогда не пустила его в дом по доброй воле, потому что знала, что он безобразник и бандит, хотя когда-то жалела его: он ведь так маялся и все никак не мог ни простить, ни забыть свою жену; но сеньора Анита, конечно же, и представить себе не могла, что этот развратник соблазнит девочку, что он задумал ее погубить. «Лучше бы уж он отыгрался на мне, – говорила она, – я за свою жизнь столько нахлебалась, что меня уже ничем не проймешь. Так нет же, мерзавец знал, что свою больную девочку Ким любит больше всего на свете…» В тот вечер ей, то есть сеньоре Аните, нездоровилось, и она очень рано легла спать, дрожа от озноба и мокрая как мышь, поэтому дверь открыл Форкат, решив, что это сеньора Конча принесла из бара колотого льда. Сусана только что приняла душ, надела халат и, замотав голову полотенцем, поднялась к Форкатуза аспирином, вот тут-то все и произошло. Сеньора Анита ничего не видела, но чувствовала сердцем: Денис ворвался как бешеный, вне себя от ярости. Он стал кричать и звать девочку, побежал в коридор, потом на террасу; Форкат пытался его утихомирить, потом они орали друг на друга, и тогда Форкат высказал Денису в лицо, что ненавидит его, что он трус и подлец, а Денис в ответ назвал его лицемером и паразитом и пригрозил, что опять выкинет на улицу или убьет, если он встанет между ним и Сусаной. «Я ее уведу, – сказал он, – и сам черт меня не остановит». И вдруг Сусана завопила как полоумная и ринулась вниз по лестнице, тогда, по словам сеньоры Аниты, она собрала все силы, встала, набросила халат и выскочила в коридор, но удержать Сусану не успела, и тут прогремели два выстрела, от которых содрогнулся весь дом, а когда она выбежала на террасу, Сусана с намотанным на голове полотенцем, прижавшись к стене, молча смотрела на зажатый в руке Форката револьвер – быть может, он и вправду держал его первый раз в жизни. Денис, шатаясь, подошел к двери, спустился по ступенькам в сад и, сделав несколько шагов, повалился ничком. Тогда Форкат вышел следом за ним, спокойно прицелился своим косящим глазом и несколько раз выстрелил в неподвижное тело, распростертое на гравии. Потом сам вызвал полицию, отдал револьвер и покорно протянул руки, чтобы ему надели наручники, а когда его уводили, взглянул на девочку, не произнеся ни слова. «Это неправда, будто он сказал ей «теперь тебе больше нечего бояться» или «береги мать и веди себя хорошо», это соседи сочинили, а может, я сама, или мне вообще все это приснилось, – говорила сеньора Анита. – Я была так напугана и растеряна, меня до сих пор будят по ночам эти ужасные выстрелы, до самой смерти буду их слышать. Со мной он тоже не простился – не поцеловал, не сказал «еще увидимся», он отлично знал, что его ждет. Да и что он, бедняга, мог сделать? Даже если б очень захотел, все равно не сумел бы меня утешить, как раньше… Форкат ни на секунду не отводил глаз от изрешеченной пулями спины убитого, – говорила она, – и не проронил ни звука, даже когда его допрашивали, а потом грубо выволакивали из дома…»
Так рассказывала об этих событиях сеньора Анита, извлекая их из трясины воспоминаний, столь безнадежно смешавшихся с догадками и фантазиями ее собственными и чужими, что в конце концов она сама уверовала в слухи, похоронившие под собой правду о том, что же на самом деле случилось в тот вечер. «Проклятая судьба, – жаловалась сеньора Анита, – играла с моей девочкой, как с куклой; моя Сусана будто больной розовый бутон, который темнеет и гниет, так и не раскрывшись. Это все наша окаянная доля, злая судьба: сперва туберкулез, потом вранье этого трутня Форката, голодного оборванца, который только и знал, что морочить людям голову, но самое ужасное – тот сутенер, будь он неладен. Господи, зачем ты вселил в нее мечту об отце, а потом отнял ее?! За что эти бесконечные напасти и беды, – вопрошала она саму себя, – зачем Всевышний сеет в сердцах людей столько надежд, чтобы потом, едва они окрепнут, вырвать их с корнем?»
Однажды сеньора Анита, сидя за стойкой бара «Виаде», принялась рассказывать об окончательном выздоровлении Сусаны и о том, что она вышла из женского монастыря, где ее продержали взаперти почти целый год. Потом у сеньоры закружилась голова, хозяин и двое посетителей привели ее в чувство, она глотнула воздуха и вдруг, словно продолжая разговор, начатый где-то в лабиринтах грез, задумчиво проговорила:
– Нет-нет, не верьте тому, что рассказывают про мою дочку, – она, мол, выздоровела еще до того, как ее настигла мстительная любовь Дениса. – И внезапно совсем некстати добавила: – В тот вечер Сусана, защищаясь от этого недоноска, схватила вовсе не кухонный нож, как уверяют; нет, сеньор, у нее был револьвер, хотя раньше она его и в руках не держала. Стреляла сама – вот почему она оглохла, когда прогремели выстрелы…
Признание сеньоры Аниты породило множество самых противоречивых версий; по одной из них, когда раздались первые два выстрела – сеньора Анита всегда повторяла, что они раздались в коридоре, – револьвер держала сама Сусана, именно эти пули и прикончили Дениса; когда же Форкат, выхватив у девушки дымящийся револьвер, выпустил еще четыре, он стрелял уже в мертвеца.
Мне нравится эта версия, она пришлась мне по душе сразу, как только я ее услышал, и все эти годы я тайно лелеял ее в своем сердце. Хотя, если подумать, кто, как не Сусана, поднявшаяся в комнату Форката, мог схватить револьвер в тот миг, когда в дом с угрозами и проклятиями ворвался ее любовник? Слабо верится, что Форкат пошел открывать дверь, держа в руках оружие…
Но для меня важнее всего не правдивость этой гипотезы, а чувства, которые она вызвала во мне. Всадив пули в распростертый на земле труп, чтобы тем самым спасти Сусану, косоглазый обманщик искупил свою собственную ложь.
5
Моя мать вышла замуж за Браулио, и мы переехали в большую светлую квартиру на последнем этаже нового дома на улице Лессепса, где жила также его незамужняя сестра. Там было четыре комнаты, ванная, кухня и балкон, выходивший во внутренний двор. Теперь мы жили довольно далеко от улиц Сардинии и Камелий, зато мастерская была под боком, и на работу я ездил на велосипеде, подаренном Браулио. Мой отчим был веселым здоровяком, к матери относился с нежностью и держал попугая по кличке Кларк Гейбл. Он любил готовить, пел, стоя под душем, на все смотрел с оптимизмом, и жизнь моей матери сделалась куда более сносной; но бедняга зачем-то вбил себе в голову, что должен воспитывать меня, как настоящий отец, а я ему этого не позволял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23