– Вранье все это, я ее люблю, я…
– Проведем эксперимент. Ведь Фауста здесь, лежит в темноте, уже проснулась и ждет, когда ты надумаешь открыться. Протяни руку. И внутри сегодняшней Фаусты ты нащупаешь Фаусту вчерашнюю. Тогда ты поймешь, что тебя соединяет с ней вовсе не любовь».
Представленный таким образом «его» постоянный, жизнерадостный, упрямый девиз «Будь что будет» убеждает меня. Конечно, все это лишь игра воображения – искать внутри одного тела другое, которого, увы, давно уже нет; однако, что греха таить, я всегда испытывал слабость ко всякого рода причудам фантазии, особенно если они навеяны «им». Недолго думая, вытягиваю руку, шарю в темноте и натыкаюсь пальцами на лицо Фаусты, утонувшее в подушке под спутанными волосами. В тот же миг ее рука перехватывает мою, подносит к губам и целует. Затем ее голос произносит: – Наконец-то ты пришел.
– Привет.
– Почему бы тебе не лечь рядом со мной? Еще рано, поспим немного вместе.
– Нет. Сначала я хочу поласкать тебя. Откинь простыню, сними рубашку и приготовься.
«Он» дает добро: «– Молодец. Сейчас увидишь, прав я или нет».
После долгого шуршания и томительной возни Фауста чуть слышно бормочет: – Я готова.
«Он» тотчас вмешивается назидательным тоном: «– Протяни пальцы к ее лицу, очерти овал». Выполняю.
«Он» не унимается: «– Чувствуешь, как под разбухшей морденью кроется некогда безупречная мордашка? Смекаешь теперь, что на самом деле Фауста двулика: одно лицо у нее сегодняшнее, а другое – вчерашнее, внутреннее?» Так и есть. По крайней мере, так мне кажется под магическим воздействием «его» слов. Тщательно ощупываю овал ее лица и действительно чувствую, что «внутри» скрывается личико Фаусты десятилетней давности. Надо же! «– Теперь спускайся вдоль шеи, по пути обозначь парочку толстых складок и смелее на грудь. Ну вот, под твоими пальцами две большущие, полупустые резиновые грелки с плотно закрученными пробками. Разве не чувствуешь ты внутри этих овальных податливых грелок два недозрелых персика? А внутри сегодняшних сосцов-пробок вчерашние соски-бутоны?» С неохотой вынужден признать, что «он» прав. Тем временем «он» продолжает: «– Перемахни с груди на живот. Неужели не узнаешь в этом изношенном, раздолбанном чемодане былой серебряный поднос, плоский и круглый?» Внушение срабатывает.
«Он» снова погоняет меня: «– Спускаемся дальше, по приставной лесенке из волосков, соединяющих елочкой пупок и пах, и запускаем пальчики в густую шерстку, укутавшую лобок. Отыщи в этой пуще влажную, извилистую тропинку. Пройдись по ней, меж раздвинутых ног, ниже, ниже. До самого пухленького, потного узелка ануса. Сейчас eе лохань наводит на мысль об открытой ране с отвислыми, драными краями, как после удара саблей. А не припомнишь ли на месте этой безжизненной, вывернутой прорехи кругленькую, цепкую присоску, которая десять лет назад сжимала меня с отчаянной силой, словно пыталась вовсе отхватить, вроде тех маленьких резаков-гильотин, какими в табачных лавках о брубают кончики сигар?» «Его» красноречие доканывает меня. Сознавая свое преимущество, «он» наседает: «– А теперь скажи ей, чтобы перевернулась и легла на живот.
– Это же тебе не яичница! – Делай, что говорят».
Повинуюсь и передаю приказание Фаусте, которая, в свою очередь, безропотно повинуется мне. Тогда, точно заправский патологоанатом, склонившийся вместе с учениками над трупом, распластанным на анатомическом столе, «он» с научным апломбом поясняет: «– Ну-с, протяни руку и обведи пальцами два громадных полушария, на которые раздваивается спина ниже поясницы. Оценил масштабы? Приложи ладонь к их выразительной выпуклости и отдай должное этому гладкому, пустынному пространству. Сложи пальцы гребнем, запусти их в срединную расщелину и убедись, насколько она глубока. А теперь попробуй-ка вспомнить миниатюрные, крепенькие, упругие, мускулистые ягодицы десятилетней давности и скажи, разе ты не чувствуешь, как они подрагивают внутри сегодняшнего расшатанного, обмякшего седалища?» Неожиданно, как будто в подтверждение того, что скрытая цель этой болтологии все та же, из темноты раздается голос моей жены: – Ну что, потрахаемся? Мигом пробуждаюсь от липкого, соблазнительного наваждения, в которое «он» незаметно меня погрузил, охмурив всякими небылицами про какие-то там формы, спрятанные одна в другой, как матрешки. И снова, в который уж раз, я готов «отступиться». И снова, в минуту презренной похоти, я собрался растратить впустую драгоценные силы, которые могли бы спасти меня от посредственности и гибели. Ничтожеству Фаусты, готовенькой, с широко расставленными ногами, вполне под стать ничтожество автора этих строк, тоже готовенького – с «ним», разбухшим тем временем до неимоверных размеров. Мы стоим друг друга! Два сапога пара! Оба одного покроя: как бы посмачней перепихнуться – вот и все заботы. Оба отступники! И не она «снизу», а я «сверху», как полагалось бы, нет – один к одному! Одно паршивой масти! И обоими погоняет «он»! Да так, что они и пикнуть не могут! Одним миром мазаны! Вот-вот под одной простыней нажарятся! Крайне грубо я отвечаю Фаусте: – Никаких траханий. Вставай-ка, накинь халат и пошли на кухню. Сваришь мне кофе, заодно и потолкуем.
Естественно, «он» встает на дыбы, как рыбак, у которого после бесконечного ожидания прямо с крючка срывается рыбка: «– Да ты чего? Прямо сейчас, что ли? Когда все уже на мази?» Не обращаю на «него» внимания. Одной рукой нажимаю на кнопку выключателя, другой одновременно открываю дверь. Не оборачиваясь, выхожу из спальни. И вот я снова на кухне. Сажусь за стол и задумываюсь. Ясное дело: ничтожество и есть ничтожество, раскис от избытка чувств. А «он» и рад удобному случаю выкрутить мне руки. Но не тут-то было! Я должен сделать так, чтобы чувствовать себя «над» Фаустой, а ее удерживать «под» собой. Это будет садистское «над», и оно неизбежно вызовет со стороны Фаусты мазохистское «под». В каком-то смысле это будет надуманное «под»; в нем не будет той отрешенной непроизвольности, до которой мне, увы, еще так далеко. Словом, обычное «над» закомплексованного неудачника, который перед лицом еще большего неудачника, чем он, делает вид, будто все у него в полном порядке. Однако и это лучше, чем ничего. Только как одним махом достичь этого превосходства? Озираюсь вокруг, и ответ моментально приходит в голову.
А вот и Фауста. Входя, она затягивает поверх солидного живота поясок халата. Тут же морщит двойной подбородок, ослепленная пронзительным светом летнего солнца. Не давая ей опомниться, сразу огорашиваю ее вопросом: – Ну, так что тут без меня творится? Застигнутая врасплох, она таращит на меня припухшие, осоловелые глаза и лепечет в ответ: – А что тут творится? – В доме вонища – не продохнешь. На кухне – гора посуды, аж за неделю. Тебя не узнать: лицо какое-то жирное, тусклое, под глазами мешки, тело разнесло.
Фауста растерянно проводит рукой по лицу, запахивает халат на груди. Еще бы! Пытается робко возразить: – Да я спала. Думала, ты днем придешь. Ты же говорил, что заедешь после завтрака.
Теперь я уже «сверху». Хотя, конечно, не в силу настоящего, полноценного превосходства, а лишь благодаря словесному наскоку. Верно, однако, и то, что чистота, порядок и уход за собой всегда и везде отличали полноценных людей.
– Нечего дожидаться, когда к тебе придут, чтобы привести себя в божеский вид, – не унимаюсь я. – Ты всегда должна быть в форме, и не ради кого-то, а из уважения к себе самой.
В ответ – ни слова. Фауста продолжает гладить рукой лицо, словно и впрямь чувствует под своей нынешней ряшкой миленькое личико десятилетней давности и тешит себя Надеждой извлечь его на свет с помощью этой отчаянной ласки. Короче, она «снизу», но еще не вполне.
Жахаю кулаком по столу: – Молчишь? С тобой разговаривают! Я хочу, понимаешь, хочу, мать твою, чтобы, даже когда меня нет, даже когда я отсутствую полгода, год, десять лет, мой дом сиял чистотой, а жена выглядела синьорой! Не хило. И все же не могу не заметить, что в моих словах сквозит какая-то неестественность, фальшь, но уж как есть: полноценные, раскрепощенные люди выражают свои мысли непринужденно, а закомплексованные неудачники, строящие из себя раскованных, поневоле вынуждены говорить языком комиксов: – Я вытащил тебя из грязи, а мог бы там и оставить. Я без колебаний сделал тебя, дешевую телефонную проститутку, спутницей своей жизни. Не будь меня, ты скатилась бы на самое дно этой клоаки. Но теперь я жалею об этом. Я и вправду начинаю думать, что лучше было бы оставить тебя в помойной яме, для которой, как видно, ты и создана.
Она продолжает молчать. Опустив голову, подходит к плите, затем направляется к мойке, заполненной грязной посудой, извлекает оттуда кофеварку, раскручивает ее, вытряхивает ударом о край раковины кофейную гущу, открывает кран и моет одну за другой части кофеварки. Прядь волос свисает ей прямо на глаза, но Фауста не поправляет ее.
Не оборачиваясь, она произносит: – Слишком многого ты хочешь. Чтобы в твое отсутствие я была настоящей синьорой. А сам, когда жил здесь, заставлял меня ломать комедию.
– Какую еще комедию? Что ты несешь? – А ты как думал, кое-какие вещи не забываются. Вместо того чтобы помочь мне начать новую жизнь, ты вынуждал меня разыгрывать здесь, в моем же доме, рядом с Чезарино, спавшим с нами в одной кровати, роль потаскухи. Я должна была напяливать те же блузку и брючки, в которых ты встретил меня у Марью, бегом подниматься по лестнице и звонить в дверь собственного дома, как будто пришла туда в первый раз. Спору нет, ты мой муж, я люблю тебя и готова играть спектакль всякий раз, когда ты этого захочешь. Только уж тогда не говори, что я должна быть синьорой. Синьора, настоящая синьора, ни за что не станет придуриваться, даже если этого хочет ее муж.
Бац! Прокол! Катастрофа! И я уже лечу вниз с вершины своего надуманного превосходства, ущербный неудачник, изображающий из себя раскрепощенную личность; все ниже и ниже, на самое дно позорной ущербности. И все это, разумеется, по «его» вине. Ведь именно «он» выдумал комедию, о которой говорит Фауста. «Он» помешался на том, что внутри сегодняшней Фаусты-матери и Фаусты-жены сидит вчерашняя Фауста-шлюха. И вот я снова повержен в прах, изничтожен, пожалуй, в большей степени, чем Фауста, ибо она-то, по крайней мере, играла из любви ко мне, что уже само по себе есть форма раскрепощения; я же понуждал ее к этому, чтобы угодить «ему».
Понимаю, что не могу больше разглагольствовать о так называемой «грязи», из которой якобы вытащил Фаусту, женившись на ней, и решаю переменить тему разговора, сохраняя при этом язвительный и властный тон: – Нельзя ли хотя бы узнать, почему вся кухня завалена немытой посудой? Чем, интересно, занимается домработница? – Она уже неделю как не появлялась.
– В честь чего это? – Стащила у меня драгоценности и была такова.
– Что? Драгоценности? – Да? – Все? – Те, что ты не запер в сейфе.
– Стащила драгоценности! Что, и кольцо с сапфиром, которое я подарил тебе к свадьбе? – И его тоже.
– Ты хоть заявляла о краже? – Нет: – Почему? – Так.
– Уму непостижимо. У тебя крадут самую дорогую вещь, связанную с самым важным событием в твоей жизни, уносят драгоценности, так много для тебя значащие, а тебе хоть бы хны – даже в полицию не заявила! Ты вообще о чем думаешь-то? – Ни о чем! – Что значит «ни о чем»? – А то и значит: ни о чем.
– И кто сейчас убирает в доме, кто занимается ребенком? – Я.
– Значит, ты еще не нашла новую домработницу? – Нет.
– А может, ты ее и не искала? – Нет, не искала.
– Почему? – Не знаю.
– Вот что: делать тебе все равно нечего, так найди ее поскорее. Как можно жить в таком бардаке, в такой грязище? Опять молчит. Теперь я уже прочно обосновался «сверху» и могу поубавить пылу.
– Кто вчера приходил? – Витторио и Аттилио с Джованной.
– Разве я тебе не говорил, чтобы ты не общалась с этой парочкой? Она – вульгарнейшая особа. Он – неудачник и пройдоха. А про Витторио и говорить нечего: дурак дураком – Они сами позвонили. Мне никто не звонит. Всем известно, что ты не живешь со мной, друзей у меня нет, ведь все мои друзья были твоими друзьями. А так я хоть вижу, кто обо мне помнит.
– Ну и что вы делали? – Сначала готовили ужин, потом ужинали, а потом играли в карты.
– Во что? – В покер. Аттилио выиграл. Я должна ему десять тысяч лир.
– Шельмовал, поди.
– Ничего он не шельмовал – выиграл честно.
– Обо мне говорили? – Говорили.
– Что говорили? – Что поступаешь со мной плохо. Что надо бы тебе вернуться и жить с семьей.
– Еще что? – Витторио говорит, что у тебя есть женщина, какая-то Агата.
– Я же сказал: Витторио – полный дебил. Нет у меня никакой Агаты.
– Я знаю, что у тебя нет никакой Агаты. Я ему так и сказала.
– Мне кто-нибудь звонил? – Да.
– Имена записала? – Нет – Почему? – Так.
На этот раз я взрываюсь по-настоящему. Вскакиваю, шарахаю кулаком по столу: – Мать твою, да что это за наплевательство, что за расхлябанность? Мать твою, я хочу, ты пойми, хочу, нет, требую, чтобы в мое отсутствие все было так, как при мне. Ясно? Точка! Молчит. Нарочно повернулась ко мне спиной, в которой, как на просвет, чудится хрупкая, изящная спинка былых времен. Волосы стекают по ее щекам, словно обвислые уши охотничьих собак; кажется, будто они специально загораживают лицо. По легкому содроганию плеч догадываюсь, что она плачет. Так и есть: Фауста отходит от плиты, плюхается на стул рядом со мной, закрывает лицо руками и ревет самым неподдельным образом.
Ну вот, приехали! Мое изничтожение дошло до крайней точки. Вначале эротика, потом жалость. Преодолеваю, как могу, отвратительный внутренний трепет, от которого меня так и тянет заключить Фаусту в объятия и вытереть ей слезы. Строгим голосом, пытаясь удержаться «сверху», замечаю: – Славно же ты меня принимаешь: вонь, тарарам, грязища, украденные драгоценности, десять тысяч лир карточного долга, а на закуску – крокодиловы слезы! – С тех пор как ты ушел, я места себе на нахожу, – сквозь рыдания отвечает она. – Чувствую себя одинокой, потерянной, всеми брошенной. И делать ничегошеньки не хочется: ни желания нет, ни сил. Квелая вся какая-то, пришибленная, то и дело комок к горлу подкатывает – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Все из рук валится, ни к чему душа не лежит. Хочется только одного: спать, спать, спать. Полгода я еще держалась. Но сейчас чувствую: дошла до ручки. Когда, когда ты вернешься к нам? Ни с места! Мне ни в коем случае нельзя раскисать. Лучше снова окунуться в эротику: хоть и уничижение, а, того гляди, обернется своей прямой противоположностью. Иное дело – сентиментальность: тут уничижение как бы установлено раз и навсегда. Окончательно! Бесповоротно! Без тени жалости отвечаю: – Вернусь, когда время придет.
– А когда оно придет? – Сама знаешь. Как только закончу снимать фильм.
– Аттилио говорит, что тебе не дают снимать.
– Твой Аттилио сам никудышный режиссер. Он ровным счетом ничего не знает. Съемки начнутся самое большее через месяц.
– Через месяц? – Через месяц-полтора.
– Нет, я чувствую, чувствую… Ты снимешь этот фильм, а потом скажешь, что тебе надо остаться одному, чтобы собраться с мыслями для следующего фильма, – и так никогда не вернешься.
– Я слов на ветер не бросаю. Сказал, вернусь, как только закончу фильм, значит, вернусь.
– Нет, не вернешься, не вернешься. Я тебе разонравилась. Ты найдешь себе другую.
– Да с чего ты взяла? Пять минут назад, в постели, что, не видела – «он» у меня аж дыбом стоял.
– Так что ж ты «его» не заправил куда надо? – Что, что! Я должен сосредоточиться, как следует разобраться в себе. А чтобы сосредоточиться, нужно в первую очередь оставить все постельные дела.
– Неправда. Из дома ты ушел не из-за этого.
– А из-за чего? – А из-за Чезарино. Выдумал, что Чезарино – не твой сын.
– Ничего я не выдумывал. Я вообще не выдумываю, а думаю. По логике событий Чезарино не может быть моим сыном.
– И тем не менее он твой сын. Я знаю, что ты думаешь. Что Чезарино – сын водопроводчика. Так вот нет. Я всегда была тебе верна, всегда.
– Есть много способов хранить верность.
– Нет, не много, а один-единственный.
– Можно хранить верность в сердце, а во всем остальном – нет.
– Я всегда была тебе верна – и в сердце, и во всем остальном. Когда Эудженио в первый раз пришел чинить колонку, я уже была беременна. Я помню это потому, что в тот день подмывалась холодной водой: горячей не было, колонка не работала… и я еще подумала: как бы ребеночка не застудить.
– Ценная мысль.
– Ты зациклился на этом водопроводчике, потому что я как-то сказала тебе, что он ничего, но я всегда была тебе верна. И когда ты заставляешь меня изображать телефонную проститутку, клянусь, у меня душа надрывается, потому что я уже не такая, как тогда. А ты ради своего удовольствия вынуждаешь меня быть прежней, но я уже другая, и если я это делаю, то потому, что ты мне муж, не то, будь уверен, я никогда бы не согласилась, хоть ты меня озолоти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37