Я потрясен открытием новой, неслыханной грани моей ущербности: пытаюсь вернуться хотя бы к прежним отношениям между нижестоящим и вышестоящим, пусть унизительным, зато без всяких физиологических переборов. С деланной непринужденностью я восклицаю: – Ну что, с деньгами мы разобрались, теперь можно и о сценарии потолковать.
А клоню я все к тому же: как бы, улучив подходящий момент, взгромоздиться «над» Маурицио. Чувствую, что нуждаюсь в этом как никогда, именно теперь, после того как окинул взглядом пропасть, в которую могла бы низвергнуть меня моя ущербность. И вот я приступаю к осуществлению заранее обдуманного плана: – Должен тебе признаться, что продвинулся не слишком далеко. Более того: я застопорился.
– В чем же заминка? – Чтобы сдвинуться с мертвой точки, мне нужны кое-какие дополнительные сведения.
– О чем? – Например, о тебе. Ведь ты выступаешь прототипом Родольфо, а я почти ничего о тебе не знаю.
– А может, и знать-то нечего.
– Может, и нечего. Только я все равно хотел бы задать тебе пару вопросов.
Мгновение Маурицио молчит, затем снисходит: – Валяй.
– Начнем с твоего отца. Чем он занимается? – Строительством.
– У него что, свой строительный трест? – Типа того.
– Сколько ему? – Между сорока и пятьюдесятью.
– А как он выглядит? – Высокий, симпатичный шатен, спортивного сложения, легкий на подъем, с деловой хваткой.
– Что еще? – Еще? Даже не знаю. Обожает футбол.
– А твоя мать, какая она? – Настоящая красавица: высокая фигуристая блондинка с голубыми глазами.
– Сколько ей лет? – Примерно столько же, сколько и отцу. Они ровесники.
– Твои родители любят друг друга? – Думаю, да.
– А как ты думаешь, они когда-нибудь изменяли друг другу? Маурицио надолго замолкает, и я уже начинаю побаиваться, что он не ответит. И впрямь, в конце концов он говорит: – Вопрос довольно деликатный.
– Можешь не отвечать.
Снова молчание.
– Насколько я могу судить, они друг другу верны. Хотя честно говоря, никогда об этом не думал.
– Значит, по-твоему, это счастливый брак? – Видимо, да.
– Твои родители обвенчаны? – Да.
– Они верующие? – Как и все.
– То есть? – Постольку – поскольку.
– Они тебя любят? – Конечно.
– Очень? – Очень.
– Тебе когда-нибудь в чем-то отказывали? – Нет.
– В общем, у тебя было счастливое детство? – Без сомнения.
– Ты откровенен с родителями? – Нет.
– Почему? – Так.
– Но вы общаетесь? – Только за столом.
– И о чем вы говорите? – О всякой ерунде.
– Например? – Ведем мещанские разговоры.
– Что значит «мещанские разговоры»? – Ну, говорим о том, что купили и что хотели бы купить, о погоде, о друзьях, о родственниках и знакомых. Иногда мы говорим о том, что новенького можно увидеть в театрах, кино и так далее.
– Это и есть мещанские разговоры? – Да.
– Чем же они отличаются от революционных разговоров? – В революционных разговорах речь идет о революции.
– Всегда? – Всегда – прямо или косвенно.
– Ясно. Ты в семье единственный ребенок? – Нет, у меня две сестры.
– Как их зовут? – Патриция и Фьямметта.
– Сколько им лет? – Одной восемнадцать, другой двадцать два.
– Они входят в группу? – Нет, не входят, они такие же буржуазки, как и родители.
– Хорошо, скажи, а в чем ты мог бы упрекнуть родителей и сестер? – Я? Ни в чем.
– Стало быть, в некотором смысле ты считаешь их идеальными? – Вовсе нет. С чего это вдруг? Идеальных людей вообще не существует.
– Однако тебе не в чем их упрекнуть. Идеальность в том и состоит, что человек или вещь не обнаруживают никаких недостатков, следовательно, не вызывают никаких упреков.
– В этом смысле я еще мог бы считать их идеальными. Но только в этом.
– Ловко! С одной стороны, ты считаешь их идеальными, а с другой – хочешь, чтобы они лишились всего, что имеют, стали нищими и очутились на дне общества. Короче говоря, ты хотел бы их уничтожить.
Маурицио спокойно отвечает: – Я считаю их идеальными по меркам буржуазных идеалов. В более же широком, революционном плане они, конечно, не могут не быть, как ты выражаешься, уничтоженными.
– Итак, твои родители и сестры идеальны по меркам буржуазных идеалов. С буржуазной точки зрения, у них нет недостатков. Скажи, а что, собственно, ты понимаешь под словом «буржуазия»? – Буржуазия – это класс, обладающий собственностью на средства производства.
– Насколько я понимаю, в революционном смысле такой ответ является идеальным, не так ли? – Это марксистское определение.
– Значит, повторив его, ты тоже становишься идеальным, не так ли? Маурицио морщит нос, видимо, чувствуя подвох. Затем, в глубине души, решает: что бы я ни говорил, что бы ни делал, это не имеет ровным счетом никакого значения по той простой причине, что он находится «сверху», а я «снизу».
– Если быть идеальным, – отвечает он, – означает следовать верной политической линии, то да. Я не утверждаю, будто я идеален, но я утверждаю, что пытаюсь стать таковым и что могу стать таковым.
– Можно одно замечание? – Какое? – Ты представил мне крайне обобщенное и упрощенное опиисание тебя самого и твоей семьи. И знаешь почему? – Почему? – Потому что для тебя существуют не отдельные личности с их личностными достоинствами и недостатками, а лишь буржуа и революционеры. По-твоему, буржуа, любой буржуа, идеален, потому что тебе так хочется; тебе хочется свести человека к чисто классовому понятию. Иначе говоря, буржуа, с твоей точки зрения, идеален в абсолютном смысле, именно поэтому ты можешь сказать, что он абсолютно несовершенен. Ну да ладно. Как бы там ни было, с одной стороны, мы имеем твоих родителей и сестер – идеальных буржуа по меркам буржуазных идеалов, с другой стороны – тебя и твою группу, являющихся или пытающихся предстать идеальными революционерами по меркам революционных идеалов. Разве не так? – Допустим. И что из этого? Вот! Меня так и подмывает крикнуть: «Да то, что дело вовсе не в идеях, политических линиях или интересах, а в вашем представлении, в вашем, так сказать, идеале буржуа и революционера. Однако оба идеала имеют общее происхождение. Я – само несовершенство, воплощенная ущербность, оказался перед двумя идеалами, буржуазным и революционным, у которых тем не менее один и тот же корень: идеально возвышенное, сублимированное сексуальное влечение, идеально удавшаяся сублимация. Вот почему я чувствую себя „снизу“ как по отношению к тебе, идеальному революционеру, так и по отношению к Протти, идеальному капиталисту. Ибо по отношению к „возвышенцу“ „униженец“ может ощущать только собственную ущербность, что бы он ни делал. Именно: независимо от политической ориентации или классовой принадлежности одного и другого».
Так и хочется высказать ему все это и многое другое, отвести наконец душу. Но, как всегда, я стыжусь излишней учености подобного объяснения, прибегнуть к которому сейчас не в состоянии без сентиментальных излияний, а это может показаться Маурицио наигранным. В общем, при всей моей приверженности теории сублимации я ощущаю в себе наглый, завистливый душок неполноценности. Поэтому в замешательстве я лишь ухмыляюсь, – Да ничего. Я просто хотел сказать, что все члены вашей семьи идеальны, хоть и по разным причинам.
– Что еще? – И то, что я очень, очень далек от идеала.
Маурицио молчит. Вероятно, его раздражает мой прочувствованный тон. Еще бы, ведь «возвышенцам» противно все личностное, частное, интимное. «Возвышенцы-буржуа» внушают тебе это с самого детства устами строгих гувернанток. «Возвышенцы-революционеры» делают из этого прямо-таки равило марксистского поведения.
Думая так, гляжу на Маурицио и как бы жду от него ответа. Однако моя версия, похоже, ничуть его не занимает. Маурицио отмалчивается и курит. Тут – здрасьте вам – вмешивается «он»: «– Когда же ты наконец допетришь, садовая голова, что всю твою неполноценность как рукой снимет – стоит тебе только признать собственное неоспоримое превосходство? – И в чем оно, позволь узнать? – Скажу без ложной скромности: в исключительности того, кто в эту минуту к тебе обращается.
– Ну, эти тары-бары мы уже слыхивали.
– Это не тары-бары, а факт. И тебе следует переговорить о нем с Маурицио».
Улучив подходящий момент, «он», как всегда, играет на моих слабостях. Уж «он»-то чувствует всю двойственность моих отношений с Маурицио и беззастенчиво этим пользуется. И вот, к своему великому удивлению, я растерянно бормочу: – А хочешь знать, почему я кажусь себе таким недоделанным? – Почему? – Как бы это тебе объяснить… дело в том, что, к сожалению или к счастью, уж не знаю, природа невероятно щедро одарила меня.
– В каком же смысле? – В половом.
На этот раз Маурицио снимает черные очки и долго смотрит на меня, не говоря ни слова. Я испытываю то же ощущение, как во время прыжка «ласточкой» с самого высокого трамплина в бассейне. Что ж, слово не воробей; делать нечего, придется договаривать. Не глядя на Маурицио, я продолжаю: – Возможно, ты не видишь связи между изъяном в психологии и величиной полового органа. Тем не менее эта связь существует. И заключается она в следующем: будь мой член нормальных размеров и мощи, «он» оставался бы лишь частью тела, наравне с другими его частями. Но «он» опирается на свою исключительность, чтобы тиранить меня. Если подыскать этому какое-то политическое сравнение, то мое положение немного напоминает страну, в которой царит полная анархия и уже непонятно, кто командует, а кто подчиняется.
Итак, я сказал все или почти все; и только не сумел произнести двух магических слов, которыми одержим, – «возвышенец» и «униженец». А все оттого, что, как уже говорил, слишком закомплексован, чтобы признать собственную одержимость сублимацией. Впрочем, я понимаю, что, пожалуй, больше всего Маурицио поразила не моя внутренняя анархия. И точно: немного погодя он спрашивает, как бы из праздного любопытства: – И каковы же невероятные размеры этой самой части тела? Прежде чем ответить, пристально смотрю на Маурицио. Из – под челки золотистых волос, подрезанных, как у юных пажей на ренессансных портретах, выглядывает лицо со всеми чертами красоты, свойственной по меньшей мере гермафродиту. Отмечаю розоватый оттенок ноздрей и губ, полупрозрачные, с сиреневым налетом круги под огромными печальными глазами желтовато-карего цвета, молочную белизну щек, подбородка, шеи. А «он» уже нашептывает мне нетерпеливо, вкрадчиво, настойчиво, лукаво, соблазнительно: «– Разве не видишь, что Маурицио – это синьорина? Девица из хорошей семьи? Какая тут революция! Неужели ты до сих пор не понял, что по сравнению с этим розовым херувимчиком ты имеешь неоспоримое превосходство мужчины, настоящего мужчины? Так чего ты ждешь, пришло время делать выводы!» Слушаю «его» и думаю, что брежу. Да – да, вопреки моей воле «он» толкает меня на скользкую дорожку сумрачного, невнятного бреда. Не веря своим ушам, слышу собственный ответ: – Какие размеры? Сейчас скажу.
– Давай.
Я медлю. Тогда, нетерпеливо и грубо, вмешивается «он»: «Не хочешь говорить? Ничего, а за тебя скажу». «Он», не церемонясь, отталкивает меня и крикливо, многословно, беззастенчиво принимается описывать, как тогда, в машине, в разговоре с Иреной, свои умопомрачительные габариты. Вещая моими устами, «он» распоясывается настолько, что я даже боюсь смотреть вниз. Тем не менее чувствую, хоть и не вижу «его», что «он» уже на взводе. Пытаюсь найти убежище в привычной для меня мысли: я тут ни при чем, это все их дела – «его» и Маурицио. Но вот что странно: на сей раз констатация моего бессилия и моей непричастности к происходящему вовсе меня не утешает. Маурицио выслушивает подробное описание с непроницаемым видом; затем неожиданно и совершенно по-детски восклицает: – Враки! – А вот и нет! – Докажи.
– Как это? – Очень просто: я должен своими глазами убедиться, что природа и впрямь, как ты говоришь, щедро тебя одарила.
«Он» тут же заводится от такого предложения, не улавливая всей его двусмысленности, и требует, чтобы я переходил к «действиям». Слава богу, в последний момент я сознаю, чем все это может кончиться, и не предпринимаю никаких «действий». При этом я начинаю испытывать знакомое и устрашающее чувство единения с «ним»; постепенно я становлюсь «им», а «он» становится мной. Кажется, будто я оторвался от пола и лечу по направлению к Маурицио. В действительности это не я, а «он» воспаряет из паха, поднимается и похотливо тянется к объекту своих желаний. Обращаюсь к Маурицио, точнее, «он» обращается к нему через меня: – Мне вовсе не трудно показать, что природа была ко мне неслыханно щедра. Но и ты в этом случае должен сделать то же самое.
– С чего это? – С того, что кое-какие вещи можно делать только вдвоем.
Катастрофа! Внезапно Маурицио, подобно артиллерийской батарее, подпускающей неприятеля под самые стволы орудий, чтобы стереть его с лица земли, расчехляет стволы орудий «возвышенца» и ахает по мне прямой наводкой.
– Слушай-ка, Рико, – спрашивает он спокойно, – а ты, часом, не педик? Все летит в тартарары! Я окончательно потерял равновесие, положившись на «него». Теперь уже я отпихиваю «его», пытаюсь взять себя в руки – все напрасно. Чувствую, как неудержимо скольжу на обыкновенной банановой кожуре и падаю на что-то твердое, не находя поблизости ни малейшей зацепки, за которую можно было бы ухватиться. Качаю лысой головой и бодренько смеюсь: – Я – педик? Ну ты даешь! – И все же… – Что все же? – И все же твое предложение выглядит по меньшей мере странным, тебе не кажется? – Это ты повернул дело так, что задетой оказалась моя честь.
– А ты свел весь разговор к сплошной анатомии.
Пытаюсь обернуть это препирательство в шутку: – Да брось ты! Педик! Если бы! Тогда бы я мог больше не думать о женщинах! Просто у мужчин частенько возникают такие споры: «А у меня больше, чем у тебя. Нет, у меня больше. А ну, давай сравним». Подростком я вечно мерился с друзьями-одногодками.
Пустой номер. Маурицио не клюет на эту удочку. Глядя мне прямо в глаза, он непреклонно заявляет: – Каждый сам выбирает себе друзей. Я не говорю, что этого вообще не бывает. Я говорю, что этого не бывает и никогда не бывало со мной.
Ну вот, теперь меня окончательно засунули «вниз». Это вам не самца-производителя с девицами из хороших семей разыгрывать! «Униженец», я очертя голову помчался в поисках удачи гомосексуальной стезей и по уши увяз все в том же болоте унижения и стыда.
В бешенстве шепчу «ему»: «– Опять сел из-за тебя в лужу, бандит, висельник, каналья! Ну ничего, скоро сочтемся».
Тем временем Маурицио идет к двери. Выходя в коридор, он поправляет очки и говорит: – Спасибо за взнос. Я сообщу об этом группе. Через неделю мы проведем собрание. Я представляю тебя, и мы обсудим твой сценарий.
Он выходит из комнаты; я опрометью за ним; догоняю его в коридоре. Растерянно, с трудом переводя дыхание, спрашиваю: – А как насчет режиссуры? Одного твоего слова может быть достаточно, чтобы выбор Протти пал на меня. Отец Флавии – один из продюсеров фильма. Флавия – твоя Невеста… Маурицио открывает дверь. Сдержанно и серьезно он роняет: – Я поговорю с Протти насчет режиссуры, но при одном условии.
– Каком условии? – Ты покажешь мне «твой» и не станешь просить, чтобы взамен я показал тебе «мой».
Ничего себе прикольчики! Вдобавок ко всему Маурицио нарочито растягивает слова, как на студенческих капустниках. Чувствую, что от стыда у меня пылают щеки; мысленно отношу это на «его» неоплатный счет. Я в отчаянии.
– Маурицио, прошу тебя, давай серьезно, ведь речь идет о моей судьбе.
В моем голосе звучит, наверное, такая неподдельная мучительная тревога, что Маурицио меняется в лице: – Хорошо, давай серьезно. Должен тебе сказать, что не могу переговорить с Протти до тех пор, пока группа не одобрит твоего сценария, Протти здесь ни при чем. И ты не можешь просить меня обойти мнение группы.
– А когда группа одобрит сценарий, когда? – Я же сказал: собрание намечено на следующую неделю.
– И как только сценарий будет одобрен, ты поговоришь с Протти о режиссуре? – Посмотрим. Успехов. Пока.
Дверь закрывается. Вихрем бросаюсь в ванную, срываю с себя брюки и майку и совершенно голый подхожу к зеркалу. Невероятно! «Он» все еще стоит. Твердый, налитой, багровый, жилистый. Мало того, что «он» встал вопреки моему сознательному и яростному сопротивлению, так еще и направил огонь желания на моего партнера по работе. Не прикасаясь к «нему», я высказываю все, что у меня накопилось.
«– На сей раз я не стану тебя лупцевать. У меня уже был случай убедиться, что ты способен обращать в удовольствие даже шлепки. Но я скажу все, что я о тебе думаю. Так вот: мало того, что ты высасываешь из меня самые плодотворные творческие силы и расходуешь их на пошленькие эротические забавы, мало того, что удерживаешь в унизительном положении серости, бездаря и хронического неудачника, тебе еще понадобилось столкнуть меня в бездонную пропасть гомосексуализма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
А клоню я все к тому же: как бы, улучив подходящий момент, взгромоздиться «над» Маурицио. Чувствую, что нуждаюсь в этом как никогда, именно теперь, после того как окинул взглядом пропасть, в которую могла бы низвергнуть меня моя ущербность. И вот я приступаю к осуществлению заранее обдуманного плана: – Должен тебе признаться, что продвинулся не слишком далеко. Более того: я застопорился.
– В чем же заминка? – Чтобы сдвинуться с мертвой точки, мне нужны кое-какие дополнительные сведения.
– О чем? – Например, о тебе. Ведь ты выступаешь прототипом Родольфо, а я почти ничего о тебе не знаю.
– А может, и знать-то нечего.
– Может, и нечего. Только я все равно хотел бы задать тебе пару вопросов.
Мгновение Маурицио молчит, затем снисходит: – Валяй.
– Начнем с твоего отца. Чем он занимается? – Строительством.
– У него что, свой строительный трест? – Типа того.
– Сколько ему? – Между сорока и пятьюдесятью.
– А как он выглядит? – Высокий, симпатичный шатен, спортивного сложения, легкий на подъем, с деловой хваткой.
– Что еще? – Еще? Даже не знаю. Обожает футбол.
– А твоя мать, какая она? – Настоящая красавица: высокая фигуристая блондинка с голубыми глазами.
– Сколько ей лет? – Примерно столько же, сколько и отцу. Они ровесники.
– Твои родители любят друг друга? – Думаю, да.
– А как ты думаешь, они когда-нибудь изменяли друг другу? Маурицио надолго замолкает, и я уже начинаю побаиваться, что он не ответит. И впрямь, в конце концов он говорит: – Вопрос довольно деликатный.
– Можешь не отвечать.
Снова молчание.
– Насколько я могу судить, они друг другу верны. Хотя честно говоря, никогда об этом не думал.
– Значит, по-твоему, это счастливый брак? – Видимо, да.
– Твои родители обвенчаны? – Да.
– Они верующие? – Как и все.
– То есть? – Постольку – поскольку.
– Они тебя любят? – Конечно.
– Очень? – Очень.
– Тебе когда-нибудь в чем-то отказывали? – Нет.
– В общем, у тебя было счастливое детство? – Без сомнения.
– Ты откровенен с родителями? – Нет.
– Почему? – Так.
– Но вы общаетесь? – Только за столом.
– И о чем вы говорите? – О всякой ерунде.
– Например? – Ведем мещанские разговоры.
– Что значит «мещанские разговоры»? – Ну, говорим о том, что купили и что хотели бы купить, о погоде, о друзьях, о родственниках и знакомых. Иногда мы говорим о том, что новенького можно увидеть в театрах, кино и так далее.
– Это и есть мещанские разговоры? – Да.
– Чем же они отличаются от революционных разговоров? – В революционных разговорах речь идет о революции.
– Всегда? – Всегда – прямо или косвенно.
– Ясно. Ты в семье единственный ребенок? – Нет, у меня две сестры.
– Как их зовут? – Патриция и Фьямметта.
– Сколько им лет? – Одной восемнадцать, другой двадцать два.
– Они входят в группу? – Нет, не входят, они такие же буржуазки, как и родители.
– Хорошо, скажи, а в чем ты мог бы упрекнуть родителей и сестер? – Я? Ни в чем.
– Стало быть, в некотором смысле ты считаешь их идеальными? – Вовсе нет. С чего это вдруг? Идеальных людей вообще не существует.
– Однако тебе не в чем их упрекнуть. Идеальность в том и состоит, что человек или вещь не обнаруживают никаких недостатков, следовательно, не вызывают никаких упреков.
– В этом смысле я еще мог бы считать их идеальными. Но только в этом.
– Ловко! С одной стороны, ты считаешь их идеальными, а с другой – хочешь, чтобы они лишились всего, что имеют, стали нищими и очутились на дне общества. Короче говоря, ты хотел бы их уничтожить.
Маурицио спокойно отвечает: – Я считаю их идеальными по меркам буржуазных идеалов. В более же широком, революционном плане они, конечно, не могут не быть, как ты выражаешься, уничтоженными.
– Итак, твои родители и сестры идеальны по меркам буржуазных идеалов. С буржуазной точки зрения, у них нет недостатков. Скажи, а что, собственно, ты понимаешь под словом «буржуазия»? – Буржуазия – это класс, обладающий собственностью на средства производства.
– Насколько я понимаю, в революционном смысле такой ответ является идеальным, не так ли? – Это марксистское определение.
– Значит, повторив его, ты тоже становишься идеальным, не так ли? Маурицио морщит нос, видимо, чувствуя подвох. Затем, в глубине души, решает: что бы я ни говорил, что бы ни делал, это не имеет ровным счетом никакого значения по той простой причине, что он находится «сверху», а я «снизу».
– Если быть идеальным, – отвечает он, – означает следовать верной политической линии, то да. Я не утверждаю, будто я идеален, но я утверждаю, что пытаюсь стать таковым и что могу стать таковым.
– Можно одно замечание? – Какое? – Ты представил мне крайне обобщенное и упрощенное опиисание тебя самого и твоей семьи. И знаешь почему? – Почему? – Потому что для тебя существуют не отдельные личности с их личностными достоинствами и недостатками, а лишь буржуа и революционеры. По-твоему, буржуа, любой буржуа, идеален, потому что тебе так хочется; тебе хочется свести человека к чисто классовому понятию. Иначе говоря, буржуа, с твоей точки зрения, идеален в абсолютном смысле, именно поэтому ты можешь сказать, что он абсолютно несовершенен. Ну да ладно. Как бы там ни было, с одной стороны, мы имеем твоих родителей и сестер – идеальных буржуа по меркам буржуазных идеалов, с другой стороны – тебя и твою группу, являющихся или пытающихся предстать идеальными революционерами по меркам революционных идеалов. Разве не так? – Допустим. И что из этого? Вот! Меня так и подмывает крикнуть: «Да то, что дело вовсе не в идеях, политических линиях или интересах, а в вашем представлении, в вашем, так сказать, идеале буржуа и революционера. Однако оба идеала имеют общее происхождение. Я – само несовершенство, воплощенная ущербность, оказался перед двумя идеалами, буржуазным и революционным, у которых тем не менее один и тот же корень: идеально возвышенное, сублимированное сексуальное влечение, идеально удавшаяся сублимация. Вот почему я чувствую себя „снизу“ как по отношению к тебе, идеальному революционеру, так и по отношению к Протти, идеальному капиталисту. Ибо по отношению к „возвышенцу“ „униженец“ может ощущать только собственную ущербность, что бы он ни делал. Именно: независимо от политической ориентации или классовой принадлежности одного и другого».
Так и хочется высказать ему все это и многое другое, отвести наконец душу. Но, как всегда, я стыжусь излишней учености подобного объяснения, прибегнуть к которому сейчас не в состоянии без сентиментальных излияний, а это может показаться Маурицио наигранным. В общем, при всей моей приверженности теории сублимации я ощущаю в себе наглый, завистливый душок неполноценности. Поэтому в замешательстве я лишь ухмыляюсь, – Да ничего. Я просто хотел сказать, что все члены вашей семьи идеальны, хоть и по разным причинам.
– Что еще? – И то, что я очень, очень далек от идеала.
Маурицио молчит. Вероятно, его раздражает мой прочувствованный тон. Еще бы, ведь «возвышенцам» противно все личностное, частное, интимное. «Возвышенцы-буржуа» внушают тебе это с самого детства устами строгих гувернанток. «Возвышенцы-революционеры» делают из этого прямо-таки равило марксистского поведения.
Думая так, гляжу на Маурицио и как бы жду от него ответа. Однако моя версия, похоже, ничуть его не занимает. Маурицио отмалчивается и курит. Тут – здрасьте вам – вмешивается «он»: «– Когда же ты наконец допетришь, садовая голова, что всю твою неполноценность как рукой снимет – стоит тебе только признать собственное неоспоримое превосходство? – И в чем оно, позволь узнать? – Скажу без ложной скромности: в исключительности того, кто в эту минуту к тебе обращается.
– Ну, эти тары-бары мы уже слыхивали.
– Это не тары-бары, а факт. И тебе следует переговорить о нем с Маурицио».
Улучив подходящий момент, «он», как всегда, играет на моих слабостях. Уж «он»-то чувствует всю двойственность моих отношений с Маурицио и беззастенчиво этим пользуется. И вот, к своему великому удивлению, я растерянно бормочу: – А хочешь знать, почему я кажусь себе таким недоделанным? – Почему? – Как бы это тебе объяснить… дело в том, что, к сожалению или к счастью, уж не знаю, природа невероятно щедро одарила меня.
– В каком же смысле? – В половом.
На этот раз Маурицио снимает черные очки и долго смотрит на меня, не говоря ни слова. Я испытываю то же ощущение, как во время прыжка «ласточкой» с самого высокого трамплина в бассейне. Что ж, слово не воробей; делать нечего, придется договаривать. Не глядя на Маурицио, я продолжаю: – Возможно, ты не видишь связи между изъяном в психологии и величиной полового органа. Тем не менее эта связь существует. И заключается она в следующем: будь мой член нормальных размеров и мощи, «он» оставался бы лишь частью тела, наравне с другими его частями. Но «он» опирается на свою исключительность, чтобы тиранить меня. Если подыскать этому какое-то политическое сравнение, то мое положение немного напоминает страну, в которой царит полная анархия и уже непонятно, кто командует, а кто подчиняется.
Итак, я сказал все или почти все; и только не сумел произнести двух магических слов, которыми одержим, – «возвышенец» и «униженец». А все оттого, что, как уже говорил, слишком закомплексован, чтобы признать собственную одержимость сублимацией. Впрочем, я понимаю, что, пожалуй, больше всего Маурицио поразила не моя внутренняя анархия. И точно: немного погодя он спрашивает, как бы из праздного любопытства: – И каковы же невероятные размеры этой самой части тела? Прежде чем ответить, пристально смотрю на Маурицио. Из – под челки золотистых волос, подрезанных, как у юных пажей на ренессансных портретах, выглядывает лицо со всеми чертами красоты, свойственной по меньшей мере гермафродиту. Отмечаю розоватый оттенок ноздрей и губ, полупрозрачные, с сиреневым налетом круги под огромными печальными глазами желтовато-карего цвета, молочную белизну щек, подбородка, шеи. А «он» уже нашептывает мне нетерпеливо, вкрадчиво, настойчиво, лукаво, соблазнительно: «– Разве не видишь, что Маурицио – это синьорина? Девица из хорошей семьи? Какая тут революция! Неужели ты до сих пор не понял, что по сравнению с этим розовым херувимчиком ты имеешь неоспоримое превосходство мужчины, настоящего мужчины? Так чего ты ждешь, пришло время делать выводы!» Слушаю «его» и думаю, что брежу. Да – да, вопреки моей воле «он» толкает меня на скользкую дорожку сумрачного, невнятного бреда. Не веря своим ушам, слышу собственный ответ: – Какие размеры? Сейчас скажу.
– Давай.
Я медлю. Тогда, нетерпеливо и грубо, вмешивается «он»: «Не хочешь говорить? Ничего, а за тебя скажу». «Он», не церемонясь, отталкивает меня и крикливо, многословно, беззастенчиво принимается описывать, как тогда, в машине, в разговоре с Иреной, свои умопомрачительные габариты. Вещая моими устами, «он» распоясывается настолько, что я даже боюсь смотреть вниз. Тем не менее чувствую, хоть и не вижу «его», что «он» уже на взводе. Пытаюсь найти убежище в привычной для меня мысли: я тут ни при чем, это все их дела – «его» и Маурицио. Но вот что странно: на сей раз констатация моего бессилия и моей непричастности к происходящему вовсе меня не утешает. Маурицио выслушивает подробное описание с непроницаемым видом; затем неожиданно и совершенно по-детски восклицает: – Враки! – А вот и нет! – Докажи.
– Как это? – Очень просто: я должен своими глазами убедиться, что природа и впрямь, как ты говоришь, щедро тебя одарила.
«Он» тут же заводится от такого предложения, не улавливая всей его двусмысленности, и требует, чтобы я переходил к «действиям». Слава богу, в последний момент я сознаю, чем все это может кончиться, и не предпринимаю никаких «действий». При этом я начинаю испытывать знакомое и устрашающее чувство единения с «ним»; постепенно я становлюсь «им», а «он» становится мной. Кажется, будто я оторвался от пола и лечу по направлению к Маурицио. В действительности это не я, а «он» воспаряет из паха, поднимается и похотливо тянется к объекту своих желаний. Обращаюсь к Маурицио, точнее, «он» обращается к нему через меня: – Мне вовсе не трудно показать, что природа была ко мне неслыханно щедра. Но и ты в этом случае должен сделать то же самое.
– С чего это? – С того, что кое-какие вещи можно делать только вдвоем.
Катастрофа! Внезапно Маурицио, подобно артиллерийской батарее, подпускающей неприятеля под самые стволы орудий, чтобы стереть его с лица земли, расчехляет стволы орудий «возвышенца» и ахает по мне прямой наводкой.
– Слушай-ка, Рико, – спрашивает он спокойно, – а ты, часом, не педик? Все летит в тартарары! Я окончательно потерял равновесие, положившись на «него». Теперь уже я отпихиваю «его», пытаюсь взять себя в руки – все напрасно. Чувствую, как неудержимо скольжу на обыкновенной банановой кожуре и падаю на что-то твердое, не находя поблизости ни малейшей зацепки, за которую можно было бы ухватиться. Качаю лысой головой и бодренько смеюсь: – Я – педик? Ну ты даешь! – И все же… – Что все же? – И все же твое предложение выглядит по меньшей мере странным, тебе не кажется? – Это ты повернул дело так, что задетой оказалась моя честь.
– А ты свел весь разговор к сплошной анатомии.
Пытаюсь обернуть это препирательство в шутку: – Да брось ты! Педик! Если бы! Тогда бы я мог больше не думать о женщинах! Просто у мужчин частенько возникают такие споры: «А у меня больше, чем у тебя. Нет, у меня больше. А ну, давай сравним». Подростком я вечно мерился с друзьями-одногодками.
Пустой номер. Маурицио не клюет на эту удочку. Глядя мне прямо в глаза, он непреклонно заявляет: – Каждый сам выбирает себе друзей. Я не говорю, что этого вообще не бывает. Я говорю, что этого не бывает и никогда не бывало со мной.
Ну вот, теперь меня окончательно засунули «вниз». Это вам не самца-производителя с девицами из хороших семей разыгрывать! «Униженец», я очертя голову помчался в поисках удачи гомосексуальной стезей и по уши увяз все в том же болоте унижения и стыда.
В бешенстве шепчу «ему»: «– Опять сел из-за тебя в лужу, бандит, висельник, каналья! Ну ничего, скоро сочтемся».
Тем временем Маурицио идет к двери. Выходя в коридор, он поправляет очки и говорит: – Спасибо за взнос. Я сообщу об этом группе. Через неделю мы проведем собрание. Я представляю тебя, и мы обсудим твой сценарий.
Он выходит из комнаты; я опрометью за ним; догоняю его в коридоре. Растерянно, с трудом переводя дыхание, спрашиваю: – А как насчет режиссуры? Одного твоего слова может быть достаточно, чтобы выбор Протти пал на меня. Отец Флавии – один из продюсеров фильма. Флавия – твоя Невеста… Маурицио открывает дверь. Сдержанно и серьезно он роняет: – Я поговорю с Протти насчет режиссуры, но при одном условии.
– Каком условии? – Ты покажешь мне «твой» и не станешь просить, чтобы взамен я показал тебе «мой».
Ничего себе прикольчики! Вдобавок ко всему Маурицио нарочито растягивает слова, как на студенческих капустниках. Чувствую, что от стыда у меня пылают щеки; мысленно отношу это на «его» неоплатный счет. Я в отчаянии.
– Маурицио, прошу тебя, давай серьезно, ведь речь идет о моей судьбе.
В моем голосе звучит, наверное, такая неподдельная мучительная тревога, что Маурицио меняется в лице: – Хорошо, давай серьезно. Должен тебе сказать, что не могу переговорить с Протти до тех пор, пока группа не одобрит твоего сценария, Протти здесь ни при чем. И ты не можешь просить меня обойти мнение группы.
– А когда группа одобрит сценарий, когда? – Я же сказал: собрание намечено на следующую неделю.
– И как только сценарий будет одобрен, ты поговоришь с Протти о режиссуре? – Посмотрим. Успехов. Пока.
Дверь закрывается. Вихрем бросаюсь в ванную, срываю с себя брюки и майку и совершенно голый подхожу к зеркалу. Невероятно! «Он» все еще стоит. Твердый, налитой, багровый, жилистый. Мало того, что «он» встал вопреки моему сознательному и яростному сопротивлению, так еще и направил огонь желания на моего партнера по работе. Не прикасаясь к «нему», я высказываю все, что у меня накопилось.
«– На сей раз я не стану тебя лупцевать. У меня уже был случай убедиться, что ты способен обращать в удовольствие даже шлепки. Но я скажу все, что я о тебе думаю. Так вот: мало того, что ты высасываешь из меня самые плодотворные творческие силы и расходуешь их на пошленькие эротические забавы, мало того, что удерживаешь в унизительном положении серости, бездаря и хронического неудачника, тебе еще понадобилось столкнуть меня в бездонную пропасть гомосексуализма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37