И все это самым смешным, нелепым, унизительным и постыдным образом. Короче говоря, ты жаждешь окончательно меня извести. Только из этого ничего не выйдет. Пока ты не уничтожил меня, я уничтожу тебя».
Вне себя от негодования подхожу к раковине и хватаю с туалетной полки бритвенное лезвие. От столь резкого движения лезвие впивается мне в палец. Чувствую холод лезвия в подушечке пальца, но все равно не выпускаю бритву. Крепко сжимаю ее двумя пальцами – кровь хлещет из раны, растекаясь по руке, – и подношу к паху со словами: «– А сейчас, голубчик, я отрежу тебя одним махом. Пусть я буду кастратом, как Абеляр или Ориген, как многочисленные святые и мистики прошлого. Зато тебя больше не будет, вся твоя напыщенность сгинет в мусорном ящике, жалкий червяк, мерзкая гусеница, ничтожная кишка!» Угрожаю, кипячусь, подношу бритву почти вплотную к «нему», но в конечном счете, разумеется, ничего не предпринимаю. Бритва выпадает у меня из руки и летит на пол. Кое-как обрабатываю порезанный палец спиртом и возвращаюсь в кабинет. Сажусь за столик. Пытаюсь печатать на машинке – не тут-то было: порез дает о себе знать. Не остается ничего другого, как пойти прогуляться и слегка поостыть.
VII. ОТВЕРЖЕН!
Вечер. В темно-синем костюме, белой рубашке и темном галстуке в полоску сижу на кровати в квартире Фаусты. Между нами существует договор, по которому Фауста должна сопровождать меня в тех случаях, когда, ее присутствие необходимо. Однако это не означает, что взамен она имеет право на некую сентиментальную, а тем более эротическую компенсацию. Сегодня вечером именно такой случай. Протти, мой продюсер, пригласил нас на ужин. Поэтому Фауста будет сопровождать меня, как и полагается законной жене. После ужина я довезу ее до дома, распрощаюсь с ней на улице, а сам поеду ночевать к себе.
Сижу, широко расставив ноги, чтобы не помять брюки, которые Фауста только что отгладила. Курю, настроение дрянь. Фауста стоит ко мне спиной перед гардеробным зеркалом и заканчивает туалет. Она облачилась в некогда любимый мною наряд: коротенькую курточку и брюки, сидящие на бедрах так, что между низом куртки и ремнем брюк торчит заголенный живот. Примерно так Фауста была одета во время нашей первой встречи в «Марью-мод». Тогда на ней тоже были брюки и курточка. Точнее, даже не курточка, а блузка, завязанная под грудью. И снова, со злорадной жестокостью, замечаю про себя, что Фауста тогдашняя соотносима с Фаустой теперешней, как человек соотносим с собственной карикатурой. Спереди над ремнем неудержимо растекается голый живот; со спины жирные складки наслаиваются друг на друга, как мехи гармони. Почему у меня такое дрянное настроение? Потому что этим вечером я решил переговорить с Протти насчет режиссуры и вовсе не уверен, что получу от него благоприятный ответ. Что же до обещаний Маурицио, то я кожей чувствую: лучше на них не рассчитывать. Фауста нагибается к зеркалу, чтобы подкрасить веки. С вечно раздражающей меня нечувствительностью к состоянию моей души «он», естественно, спешит обратить мое внимание, не скрывая при этом своей непристойно-циничной радости, на два громадных полушария, расползающихся и двоящихся пониже поясницы моей жены. Мысленно пожимаю плечами, как бы говоря: «Разве не ясно, что мне сейчас не до этого?» Тем временем чувствую, как срабатывает мой всегдашний, психологический механизм. Монументальный зад, на который «он» указал с привычной безрассудной похотливостью, вызывает во мне желание быть с Фаустой жестоким, чтобы почувствовать себя выше, расположиться «над» ней. Неожиданно грубо я бросаю: – Послушай, неужели ты думаешь, что осталась такой же, как десять лет назад? – А что? – Десять лет назад ты была тростиночкой. Сейчас – кашалотиха. Неужели непонятно, что некоторые наряды тебе уже не подходят? – Но что делать, если мода такая.
– Женщина с твоим задом должна иметь голову на плечах, а не оголтело следовать моде. Да и не в моде дело. Просто вообразила черт-те что насчет наших отношений, вот и весь сказ.
– Ничего такого я не воображала! – Не ври. Думаешь, приоделась, как в тот первый раз, – и готово? Не тут-то было: со мной этот номер не пройдет. Клиенты «Марью-мод» на такой прикид, может, и клюнут, но только не я.
– С тех пор, как мы поженились, я с Марью ни разу не виделась, и ты это знаешь.
– Короче, все, что ты на себя напялила, сегодня ни к селу ни к городу. Мы званы к моему продюсеру, на карту поставлена моя карьера, и я не хочу, чтобы о моей жене говорили, будто она одевается, как телефонная проститутка.
– Да что плохого в моем костюме? Простенький наряд, ничего особенного.
– А то, что ты выставила напоказ свою утробу как баядерка. В конце ужина останется только исполнить танец живота.
Фауста круто поворачивается и подходит ко мне вплотную. Ба, да она плачет, а я и не заметил. Слезы размазали тушь вокруг глаз и пробороздили слой пудры на щеках. Выставив вперед двойной подбородок, она лопочет: – Рико, ну почему ты такой злой? Что я тебе сделала плохого? Если хочешь, я сниму этот костюм, хоть он у меня самый лучший, и надену другой, только будь немного поласковей.
Ха– ха-ха. Спору нет, Фауста куда ущербнее меня, в том смысле, что слаба на передок и готова потрахаться практически в любой момент; я же, в сущности, ущербнее ее, когда дело доходит до чувств – еще одного типичного проявления ущербности. Глаза у нее вечно на мокром месте, но не без умысла: ей хорошо известно, что такое ущербное существо, как я, легко растрогать. Я не могу видеть, как она плачет, тут же раскисаю. Вот и сейчас испытываю непреодолимое желание броситься к ногам Фаусты, обхватить их и просить у нее прощения, уткнувшись лицом в ее голый живот, словно в мягкую подушку из теплой плоти забвения. Но я все же сдерживаюсь и продолжаю: – Дело не в том, чтобы поменять костюм. Ты себя должна поменять. Снова сделаться из кашалотихи тростиночкой. А знаешь, я мог бы потребовать расторжения нашего брака на том лишь основании, что женщины, на которой я женился десять лет назад, больше нет: ее место заняла совершенно другая.
– Послушай, так мне переодеваться или нет? – Нет.
– Значит, ты хочешь, чтобы я была в этом костюме? – Тоже нет.
– Так чего ты хочешь? Чтобы я пошла голой? – Ничего я не хочу.
– Никак не пойму, чего тебе надо? – Я же сказал: ничего.
Это «ничего» я произношу с такой яростью, что перепуганная Фауста молча шарахается к зеркалу и в два счета заканчивает макияж. Мы выходим на цыпочках в коридор, чтобы не разбудить Чезарино и новую няню, спящую в соседней комнате. В лифте я смотрю на Фаусту и вижу, что она успокоилась и на ее двусмысленной физиономии уже изобразилось мещанское выражение дамы, направляющейся с мужем на званый вечер. И тут мне снова хочется быть с ней жестоким. На сей раз не только для того, чтобы поставить ее на место (то есть «вниз»), но и для того, чтобы она окончательно во всем разобралась.
Лифт останавливается – мы выходим. Фауста идет впереди меня по вестибюлю; величаво покачиваются в широких, расклешенных брюках ее мощные, внушительные бока – точно баркас в бурном море. Вот мы и на улице. Садимся в машину. Я завожу и трогаюсь. По ходу дела говорю: – Слушай, я должен кое о чем тебя предупредить.
– О чем? – Сегодня у Протти соберется обычная толпа шептунов, прихлебателей, подхалимов и прочих сводников. Будет там, конечно, и Мафальда.
– Кто такая Мафальда? – Как кто – жена Протти.
– Ты имеешь в виду Леду Лиди? – Это был ее артистический псевдоним в тридцатые годы. Сейчас она вышла за Протти, и ее зовут Мафальда.
– А я и не подозревала, что ее имя Мафальда. Мне она была известна как Леда Лиди.
– Ты знаешь ее под этим именем, потому что никогда с ней не встречалась. Муж и близкие называют ее Мафальдой.
– Мафальда. Какое ужасное имя! Фауста продолжает корчить из себя богатую синьору, идущую с мужем на прием; меня почему-то это дико раздражает, снова хочется быть с ней жестоким. Нетерпеливо я говорю: – Дело не в том, как зовут жену Протти, тут кое-что поважнее. Слушай и не перебивай. Так вот, кроме обычных прилипал, там будет и Мафальда. Я мог бы ни о чем тебе не говорить и делать все втихомолку. Но я так не привык. Короче, заранее тебя предупреждаю, что в этом заковыристом положении мне придется предпринять кое-какие действия.
– Не понимаю. Ты так мудрено говоришь.
– А ты отродясь ничего не понимала. Ладно, поставим все точки над «i». Точка первая: я собираюсь стать режиссером фильма, для которого пишу сценарий. Точка вторая: Протти и его окружение не очень-то благосклонно относятся к моей кандидатуре. Точка третья: Мафальда могла бы повлиять на Протти в мою пользу. Точка четвертая: Кутика, кстати сказать, обязан своей карьерой влиянию Мафальды на мужа. Точка пятая: весьма возможно, что сегодня вечером мне придется сделать то же самое, что сделал Кутика. Теперь дошло? – Нет. А что сделал Кутика? – Всем известно, что сделал Кутика.
– Лично мне даже неизвестно, кто это такой.
– А все потому, что ты никогда меня не слушаешь. Я тебе о нем сто раз говорил. Именно его я имею в виду, когда говорю «червяк».
– Ах, червяк! Значит, червяк – это и есть Кутика? – Он самый.
– А я и не поняла. И потом, ты столько всего говоришь, а у меня вечно столько дел, что иногда я тебя просто не слышу.
– Вот-вот, ты никогда не прислушиваешься к моим словам. Коррче, уяснила? Червяк – это и есть Кутика. Он же – секретарь Протти. Только не говори, будто не помнишь, как он выглядит. Я сам видел, как ты с ним лялякала.
– Может, и лялякала, так мне же никого не представляют, вот я и не помню, какой он из себя.
– Червяк он и есть червяк: плешивый коротышка, бледный как смерть, вместо лица – одни глазищи, точнее, очки. Рот с виду нормальный, а заржет, так прямо до ушей. Его хлебом не корми, только дай поржать. Ну что, вспомнила? – Ах, вот это кто. Я-то думала, что его зовут Меркури.
– Да нет, Меркури совсем другой. Вернемся к нашим баранам. Ты спрашиваешь, что сделал Кутика? Отвечаю: он переспал с женой Протти.
– С Ледой Лиди? – Ну да, с Мафальдой. И после этого из мальчика на побегушках стал секретарем Протти. Уразумела? – Да, но ты-то тут при чем? – При том, что хочу стать режиссером фильма, над которым сейчас работаю. И только Мафальда может склонить Протти к тому, чтобы он доверил мне это место.
На сей раз Фауста не отвечает. Наконец-то она все поняла.
После продолжительного, молчаливого раздумья Фауста замечает добродушно-рассудительным тоном: – Стало быть, мало того, что ты не живешь дома, ты еще решил изменить мне с женой Протти? – Вот видишь, какая ты! С тобой невозможно говорить! Во-первых, это еще неточно: все будет зависеть от того, что скажет мне Протти. Если-же я пойму, что он не собирается поставить меня на место режиссера, придется провести операцию «Мафальда». В любом случае это не будет означать, что я тебе изменил. Считай, что это рабочий момент, от которого зависит наше будущее. Я готов пойти на это не ради себя, а ради тебя и Чезарино.
– Спасибо за заботу.
– Зря ты так. Тебе, наоборот, следовало бы вести себя как подобает смышленой и умной жене.
– Смышленой-то смышленой, но не настолько же, чтобы самой помогать тебе в супружеской измене.
– Супружеской измене! И с кем, с Мафальдой! Да с Мафальдой невозможно кому-либо изменить. Разве что самому себе. Ты хоть знаешь, сколько ей лет? – Я знаю, как ловко ты умеешь заговаривать зубы, но на этот раз тебе меня не охмурить. Я вижу, ты потерял уже всякий стыд, если упрашиваешь собственную жену закрыть глаза на твои грязные шашни с какой-то старой перечницей, потасканной звездой немого кино.
– При чем тут немое кино? Оно в тридцать третьем году приказало долго жить. А Мафальда впервые снялась в сороковом.
– Немое или нет – неважно. Главное, что ты собрался изменить мне с этой грымзой. Знаешь, кто ты после этого? Дегенерат паршивый. Для полного набора только старух тебе не хватало.
Чувствую, с ней надо жестче. Судя по избитым ответам, мы впадаем в обычнейшую семейную перепалку, от которой веет мещанским душком. Грубо отрезаю: – А я, между прочим, и не прошу тебя закрывать глаза. Наоборот, я требую, чтобы ты смотрела в оба. Смотри, коли по вкусу. Но только не становись мне поперек дороги. Ты – моя жена и по закону должна быть послушной мужу как в радостях, так и в невзгодах. Ты не только не должна мне возражать, но если понадобится, будешь помогать.
Как всегда, достаточно мне повысить голос, как Фауста замолкает, глотая слезы. Впрочем, на этот раз я, кажется, переборщил. Она негодует: – Ты требуешь от меня понимания? А сам-то хоть сколечко пытался меня понять? – Я имею право на твое понимание, а ты на мое – нет. Я могу пользоваться этим правом, а могу и не пользоваться. Зато ты должна как миленькая чесать вперед не моргнув глазом. Лады? – Нет, не лады. Если увижу, что ты кадришь Проттиху, закачу скандал.
– А ну повтори, что ты сказала.
– Закачу скандал.
Мы едем по улице Фламиниа, то есть еще в черте города. Я замедляю ход и останавливаюсь у обочины. Ставлю машину на ручник, глушу мотор, перегибаюсь через колени Фаусты, открываю дверцу и сухо приказываю: – Выходи.
Она не шевелится. На ее растерянном, обиженном лице изображаются мучение и страх, как от постоянной зубной боли. Я знаю, что она страдает, но мне ее не жаль. Да, мы оба по уши увязли в трясине закомплексованности, однако она все-таки «снизу», а я, пусть и не без труда, удерживаюсь «сверху». Немного погодя повторяю: – Так ты выйдешь или нет? Снова смотрит на меня и молчит. Я настаиваю: – Выходи и не заставляй меня применять силу.
Наконец, душераздирающим голосом она спрашивает: – Рико, ну почему ты такой злой? Внимание. Я не должен распускать нюни. Что так недомерок, что эдак, но уж лучше властный садист, чем сентиментальный мазохист. Строго я говорю: – Я не злой. Просто не хочу рисковать.
По щекам Фаусты скатываются две слезы. Следующие две дрожат на приклеенных ресницах.
– Я сделаю все, как ты хочешь, – говорит она. – Только не выпихивай меня прямо на дорогу, умоляю.
– Значит, будешь умницей? Вторая пара слезинок отрывается от ресниц и катится по уже проторенным бороздкам.
– Да.
– Ну хватит ныть. Обещаешь не устраивать сцен? Очередной кивок головой с последующим появлением третьей пары слезинок.
– Да.
– Точно? Третья пара выкатывается из глаз и спускается по лицу, присоединяя свой след к двум предыдущим.
– Да.
Закрываю дверцу, завожу мотор, снимаю машину с тормоза и трогаюсь. Я решительно недоволен собой: вину за все, что идет вразрез с моей совестью, я обычно перекидываю на «него»; на сей раз у меня ничего не получается. Кто-кто, а «он» здесь ни сном ни духом. Мысль склонить Мафальду на мою сторону пришла в голову именно мне. Именно я навязал «ему» этот циничный план. Надо признать, что «он» выражал по этому поводу открытое несогласие, даже презрение. Неужели я и впрямь «всякий стыд потерял», как сказала Фауста? Или «шпарю напролом», как наверняка выскажутся обо мне приспешнички Протти, едва моя интрижка с Мафальдой выплывет наружу? В каком-то смысле да. По общепринятым меркам. Но по неписаному закону сублимации – нет. Еще бы, ведь закомплексованный неудачник вечно испытывает угрызения совести; в глубине души он вечно колеблется между добром и злом, поскольку не в состоянии возвыситься до сублимации, его единственного истинного блага, единственной цели, оправдывающей средства, той самой сублимации, что стоит выше зыбких и раболепных мерок.
Эти мысли утверждают меня в моей решимости. Тем временем слышу, как Фауста шмыгает носом и громко сморкается. Смотрю вниз и упираюсь взглядом в бесформенный, обильный, но все еще молодой живот, выпирающий между слишком короткой курткой и сидящими на бедрах брюками. Протягиваю руку, уступая на этот раз «его» настойчивому совету («ну же, приласкай ее, сделаешь приятно ей, а заодно и мне»), и утыкаюсь пальцами в толстые, округлые складки, опоясывающие исходные пределы живота. Указательный палец погружается в пупковую ямку и ковыряет там немного. Фауста вздрагивает.
– Не надо, щекотно.
– Ты меня любишь? – Еще как, ты же знаешь.
Беру ее руку, подношу к паху и прижимаю к «нему».
– Я тоже. Можешь убедиться.
Правая рука возвращается на руль. Теперь Фауста знает, что делать. И вот я чувствую, как маленькая, пухленькая ручка расстегивает одну за другой пуговицы на брюках, бережно пробирается внутрь (так же бережно, во времена, когда она кормила Чезарино, Фауста вынимала из халата грудь), проскальзывает еще глубже, нащупывает «его», уже принявшего стойку, и обхватывает пальцами со странной гордостью: так генерал берет командирский жезл. На некоторое время она замирает, сильно сжимая «его», словно затем, чтобы оценить размеры и мощь, с трудом вытаскивает немного наискосок, как в узкую дверь балку или приставную лестницу. Неожиданно на повороте нас ослепляют автомобильные фары;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Вне себя от негодования подхожу к раковине и хватаю с туалетной полки бритвенное лезвие. От столь резкого движения лезвие впивается мне в палец. Чувствую холод лезвия в подушечке пальца, но все равно не выпускаю бритву. Крепко сжимаю ее двумя пальцами – кровь хлещет из раны, растекаясь по руке, – и подношу к паху со словами: «– А сейчас, голубчик, я отрежу тебя одним махом. Пусть я буду кастратом, как Абеляр или Ориген, как многочисленные святые и мистики прошлого. Зато тебя больше не будет, вся твоя напыщенность сгинет в мусорном ящике, жалкий червяк, мерзкая гусеница, ничтожная кишка!» Угрожаю, кипячусь, подношу бритву почти вплотную к «нему», но в конечном счете, разумеется, ничего не предпринимаю. Бритва выпадает у меня из руки и летит на пол. Кое-как обрабатываю порезанный палец спиртом и возвращаюсь в кабинет. Сажусь за столик. Пытаюсь печатать на машинке – не тут-то было: порез дает о себе знать. Не остается ничего другого, как пойти прогуляться и слегка поостыть.
VII. ОТВЕРЖЕН!
Вечер. В темно-синем костюме, белой рубашке и темном галстуке в полоску сижу на кровати в квартире Фаусты. Между нами существует договор, по которому Фауста должна сопровождать меня в тех случаях, когда, ее присутствие необходимо. Однако это не означает, что взамен она имеет право на некую сентиментальную, а тем более эротическую компенсацию. Сегодня вечером именно такой случай. Протти, мой продюсер, пригласил нас на ужин. Поэтому Фауста будет сопровождать меня, как и полагается законной жене. После ужина я довезу ее до дома, распрощаюсь с ней на улице, а сам поеду ночевать к себе.
Сижу, широко расставив ноги, чтобы не помять брюки, которые Фауста только что отгладила. Курю, настроение дрянь. Фауста стоит ко мне спиной перед гардеробным зеркалом и заканчивает туалет. Она облачилась в некогда любимый мною наряд: коротенькую курточку и брюки, сидящие на бедрах так, что между низом куртки и ремнем брюк торчит заголенный живот. Примерно так Фауста была одета во время нашей первой встречи в «Марью-мод». Тогда на ней тоже были брюки и курточка. Точнее, даже не курточка, а блузка, завязанная под грудью. И снова, со злорадной жестокостью, замечаю про себя, что Фауста тогдашняя соотносима с Фаустой теперешней, как человек соотносим с собственной карикатурой. Спереди над ремнем неудержимо растекается голый живот; со спины жирные складки наслаиваются друг на друга, как мехи гармони. Почему у меня такое дрянное настроение? Потому что этим вечером я решил переговорить с Протти насчет режиссуры и вовсе не уверен, что получу от него благоприятный ответ. Что же до обещаний Маурицио, то я кожей чувствую: лучше на них не рассчитывать. Фауста нагибается к зеркалу, чтобы подкрасить веки. С вечно раздражающей меня нечувствительностью к состоянию моей души «он», естественно, спешит обратить мое внимание, не скрывая при этом своей непристойно-циничной радости, на два громадных полушария, расползающихся и двоящихся пониже поясницы моей жены. Мысленно пожимаю плечами, как бы говоря: «Разве не ясно, что мне сейчас не до этого?» Тем временем чувствую, как срабатывает мой всегдашний, психологический механизм. Монументальный зад, на который «он» указал с привычной безрассудной похотливостью, вызывает во мне желание быть с Фаустой жестоким, чтобы почувствовать себя выше, расположиться «над» ней. Неожиданно грубо я бросаю: – Послушай, неужели ты думаешь, что осталась такой же, как десять лет назад? – А что? – Десять лет назад ты была тростиночкой. Сейчас – кашалотиха. Неужели непонятно, что некоторые наряды тебе уже не подходят? – Но что делать, если мода такая.
– Женщина с твоим задом должна иметь голову на плечах, а не оголтело следовать моде. Да и не в моде дело. Просто вообразила черт-те что насчет наших отношений, вот и весь сказ.
– Ничего такого я не воображала! – Не ври. Думаешь, приоделась, как в тот первый раз, – и готово? Не тут-то было: со мной этот номер не пройдет. Клиенты «Марью-мод» на такой прикид, может, и клюнут, но только не я.
– С тех пор, как мы поженились, я с Марью ни разу не виделась, и ты это знаешь.
– Короче, все, что ты на себя напялила, сегодня ни к селу ни к городу. Мы званы к моему продюсеру, на карту поставлена моя карьера, и я не хочу, чтобы о моей жене говорили, будто она одевается, как телефонная проститутка.
– Да что плохого в моем костюме? Простенький наряд, ничего особенного.
– А то, что ты выставила напоказ свою утробу как баядерка. В конце ужина останется только исполнить танец живота.
Фауста круто поворачивается и подходит ко мне вплотную. Ба, да она плачет, а я и не заметил. Слезы размазали тушь вокруг глаз и пробороздили слой пудры на щеках. Выставив вперед двойной подбородок, она лопочет: – Рико, ну почему ты такой злой? Что я тебе сделала плохого? Если хочешь, я сниму этот костюм, хоть он у меня самый лучший, и надену другой, только будь немного поласковей.
Ха– ха-ха. Спору нет, Фауста куда ущербнее меня, в том смысле, что слаба на передок и готова потрахаться практически в любой момент; я же, в сущности, ущербнее ее, когда дело доходит до чувств – еще одного типичного проявления ущербности. Глаза у нее вечно на мокром месте, но не без умысла: ей хорошо известно, что такое ущербное существо, как я, легко растрогать. Я не могу видеть, как она плачет, тут же раскисаю. Вот и сейчас испытываю непреодолимое желание броситься к ногам Фаусты, обхватить их и просить у нее прощения, уткнувшись лицом в ее голый живот, словно в мягкую подушку из теплой плоти забвения. Но я все же сдерживаюсь и продолжаю: – Дело не в том, чтобы поменять костюм. Ты себя должна поменять. Снова сделаться из кашалотихи тростиночкой. А знаешь, я мог бы потребовать расторжения нашего брака на том лишь основании, что женщины, на которой я женился десять лет назад, больше нет: ее место заняла совершенно другая.
– Послушай, так мне переодеваться или нет? – Нет.
– Значит, ты хочешь, чтобы я была в этом костюме? – Тоже нет.
– Так чего ты хочешь? Чтобы я пошла голой? – Ничего я не хочу.
– Никак не пойму, чего тебе надо? – Я же сказал: ничего.
Это «ничего» я произношу с такой яростью, что перепуганная Фауста молча шарахается к зеркалу и в два счета заканчивает макияж. Мы выходим на цыпочках в коридор, чтобы не разбудить Чезарино и новую няню, спящую в соседней комнате. В лифте я смотрю на Фаусту и вижу, что она успокоилась и на ее двусмысленной физиономии уже изобразилось мещанское выражение дамы, направляющейся с мужем на званый вечер. И тут мне снова хочется быть с ней жестоким. На сей раз не только для того, чтобы поставить ее на место (то есть «вниз»), но и для того, чтобы она окончательно во всем разобралась.
Лифт останавливается – мы выходим. Фауста идет впереди меня по вестибюлю; величаво покачиваются в широких, расклешенных брюках ее мощные, внушительные бока – точно баркас в бурном море. Вот мы и на улице. Садимся в машину. Я завожу и трогаюсь. По ходу дела говорю: – Слушай, я должен кое о чем тебя предупредить.
– О чем? – Сегодня у Протти соберется обычная толпа шептунов, прихлебателей, подхалимов и прочих сводников. Будет там, конечно, и Мафальда.
– Кто такая Мафальда? – Как кто – жена Протти.
– Ты имеешь в виду Леду Лиди? – Это был ее артистический псевдоним в тридцатые годы. Сейчас она вышла за Протти, и ее зовут Мафальда.
– А я и не подозревала, что ее имя Мафальда. Мне она была известна как Леда Лиди.
– Ты знаешь ее под этим именем, потому что никогда с ней не встречалась. Муж и близкие называют ее Мафальдой.
– Мафальда. Какое ужасное имя! Фауста продолжает корчить из себя богатую синьору, идущую с мужем на прием; меня почему-то это дико раздражает, снова хочется быть с ней жестоким. Нетерпеливо я говорю: – Дело не в том, как зовут жену Протти, тут кое-что поважнее. Слушай и не перебивай. Так вот, кроме обычных прилипал, там будет и Мафальда. Я мог бы ни о чем тебе не говорить и делать все втихомолку. Но я так не привык. Короче, заранее тебя предупреждаю, что в этом заковыристом положении мне придется предпринять кое-какие действия.
– Не понимаю. Ты так мудрено говоришь.
– А ты отродясь ничего не понимала. Ладно, поставим все точки над «i». Точка первая: я собираюсь стать режиссером фильма, для которого пишу сценарий. Точка вторая: Протти и его окружение не очень-то благосклонно относятся к моей кандидатуре. Точка третья: Мафальда могла бы повлиять на Протти в мою пользу. Точка четвертая: Кутика, кстати сказать, обязан своей карьерой влиянию Мафальды на мужа. Точка пятая: весьма возможно, что сегодня вечером мне придется сделать то же самое, что сделал Кутика. Теперь дошло? – Нет. А что сделал Кутика? – Всем известно, что сделал Кутика.
– Лично мне даже неизвестно, кто это такой.
– А все потому, что ты никогда меня не слушаешь. Я тебе о нем сто раз говорил. Именно его я имею в виду, когда говорю «червяк».
– Ах, червяк! Значит, червяк – это и есть Кутика? – Он самый.
– А я и не поняла. И потом, ты столько всего говоришь, а у меня вечно столько дел, что иногда я тебя просто не слышу.
– Вот-вот, ты никогда не прислушиваешься к моим словам. Коррче, уяснила? Червяк – это и есть Кутика. Он же – секретарь Протти. Только не говори, будто не помнишь, как он выглядит. Я сам видел, как ты с ним лялякала.
– Может, и лялякала, так мне же никого не представляют, вот я и не помню, какой он из себя.
– Червяк он и есть червяк: плешивый коротышка, бледный как смерть, вместо лица – одни глазищи, точнее, очки. Рот с виду нормальный, а заржет, так прямо до ушей. Его хлебом не корми, только дай поржать. Ну что, вспомнила? – Ах, вот это кто. Я-то думала, что его зовут Меркури.
– Да нет, Меркури совсем другой. Вернемся к нашим баранам. Ты спрашиваешь, что сделал Кутика? Отвечаю: он переспал с женой Протти.
– С Ледой Лиди? – Ну да, с Мафальдой. И после этого из мальчика на побегушках стал секретарем Протти. Уразумела? – Да, но ты-то тут при чем? – При том, что хочу стать режиссером фильма, над которым сейчас работаю. И только Мафальда может склонить Протти к тому, чтобы он доверил мне это место.
На сей раз Фауста не отвечает. Наконец-то она все поняла.
После продолжительного, молчаливого раздумья Фауста замечает добродушно-рассудительным тоном: – Стало быть, мало того, что ты не живешь дома, ты еще решил изменить мне с женой Протти? – Вот видишь, какая ты! С тобой невозможно говорить! Во-первых, это еще неточно: все будет зависеть от того, что скажет мне Протти. Если-же я пойму, что он не собирается поставить меня на место режиссера, придется провести операцию «Мафальда». В любом случае это не будет означать, что я тебе изменил. Считай, что это рабочий момент, от которого зависит наше будущее. Я готов пойти на это не ради себя, а ради тебя и Чезарино.
– Спасибо за заботу.
– Зря ты так. Тебе, наоборот, следовало бы вести себя как подобает смышленой и умной жене.
– Смышленой-то смышленой, но не настолько же, чтобы самой помогать тебе в супружеской измене.
– Супружеской измене! И с кем, с Мафальдой! Да с Мафальдой невозможно кому-либо изменить. Разве что самому себе. Ты хоть знаешь, сколько ей лет? – Я знаю, как ловко ты умеешь заговаривать зубы, но на этот раз тебе меня не охмурить. Я вижу, ты потерял уже всякий стыд, если упрашиваешь собственную жену закрыть глаза на твои грязные шашни с какой-то старой перечницей, потасканной звездой немого кино.
– При чем тут немое кино? Оно в тридцать третьем году приказало долго жить. А Мафальда впервые снялась в сороковом.
– Немое или нет – неважно. Главное, что ты собрался изменить мне с этой грымзой. Знаешь, кто ты после этого? Дегенерат паршивый. Для полного набора только старух тебе не хватало.
Чувствую, с ней надо жестче. Судя по избитым ответам, мы впадаем в обычнейшую семейную перепалку, от которой веет мещанским душком. Грубо отрезаю: – А я, между прочим, и не прошу тебя закрывать глаза. Наоборот, я требую, чтобы ты смотрела в оба. Смотри, коли по вкусу. Но только не становись мне поперек дороги. Ты – моя жена и по закону должна быть послушной мужу как в радостях, так и в невзгодах. Ты не только не должна мне возражать, но если понадобится, будешь помогать.
Как всегда, достаточно мне повысить голос, как Фауста замолкает, глотая слезы. Впрочем, на этот раз я, кажется, переборщил. Она негодует: – Ты требуешь от меня понимания? А сам-то хоть сколечко пытался меня понять? – Я имею право на твое понимание, а ты на мое – нет. Я могу пользоваться этим правом, а могу и не пользоваться. Зато ты должна как миленькая чесать вперед не моргнув глазом. Лады? – Нет, не лады. Если увижу, что ты кадришь Проттиху, закачу скандал.
– А ну повтори, что ты сказала.
– Закачу скандал.
Мы едем по улице Фламиниа, то есть еще в черте города. Я замедляю ход и останавливаюсь у обочины. Ставлю машину на ручник, глушу мотор, перегибаюсь через колени Фаусты, открываю дверцу и сухо приказываю: – Выходи.
Она не шевелится. На ее растерянном, обиженном лице изображаются мучение и страх, как от постоянной зубной боли. Я знаю, что она страдает, но мне ее не жаль. Да, мы оба по уши увязли в трясине закомплексованности, однако она все-таки «снизу», а я, пусть и не без труда, удерживаюсь «сверху». Немного погодя повторяю: – Так ты выйдешь или нет? Снова смотрит на меня и молчит. Я настаиваю: – Выходи и не заставляй меня применять силу.
Наконец, душераздирающим голосом она спрашивает: – Рико, ну почему ты такой злой? Внимание. Я не должен распускать нюни. Что так недомерок, что эдак, но уж лучше властный садист, чем сентиментальный мазохист. Строго я говорю: – Я не злой. Просто не хочу рисковать.
По щекам Фаусты скатываются две слезы. Следующие две дрожат на приклеенных ресницах.
– Я сделаю все, как ты хочешь, – говорит она. – Только не выпихивай меня прямо на дорогу, умоляю.
– Значит, будешь умницей? Вторая пара слезинок отрывается от ресниц и катится по уже проторенным бороздкам.
– Да.
– Ну хватит ныть. Обещаешь не устраивать сцен? Очередной кивок головой с последующим появлением третьей пары слезинок.
– Да.
– Точно? Третья пара выкатывается из глаз и спускается по лицу, присоединяя свой след к двум предыдущим.
– Да.
Закрываю дверцу, завожу мотор, снимаю машину с тормоза и трогаюсь. Я решительно недоволен собой: вину за все, что идет вразрез с моей совестью, я обычно перекидываю на «него»; на сей раз у меня ничего не получается. Кто-кто, а «он» здесь ни сном ни духом. Мысль склонить Мафальду на мою сторону пришла в голову именно мне. Именно я навязал «ему» этот циничный план. Надо признать, что «он» выражал по этому поводу открытое несогласие, даже презрение. Неужели я и впрямь «всякий стыд потерял», как сказала Фауста? Или «шпарю напролом», как наверняка выскажутся обо мне приспешнички Протти, едва моя интрижка с Мафальдой выплывет наружу? В каком-то смысле да. По общепринятым меркам. Но по неписаному закону сублимации – нет. Еще бы, ведь закомплексованный неудачник вечно испытывает угрызения совести; в глубине души он вечно колеблется между добром и злом, поскольку не в состоянии возвыситься до сублимации, его единственного истинного блага, единственной цели, оправдывающей средства, той самой сублимации, что стоит выше зыбких и раболепных мерок.
Эти мысли утверждают меня в моей решимости. Тем временем слышу, как Фауста шмыгает носом и громко сморкается. Смотрю вниз и упираюсь взглядом в бесформенный, обильный, но все еще молодой живот, выпирающий между слишком короткой курткой и сидящими на бедрах брюками. Протягиваю руку, уступая на этот раз «его» настойчивому совету («ну же, приласкай ее, сделаешь приятно ей, а заодно и мне»), и утыкаюсь пальцами в толстые, округлые складки, опоясывающие исходные пределы живота. Указательный палец погружается в пупковую ямку и ковыряет там немного. Фауста вздрагивает.
– Не надо, щекотно.
– Ты меня любишь? – Еще как, ты же знаешь.
Беру ее руку, подношу к паху и прижимаю к «нему».
– Я тоже. Можешь убедиться.
Правая рука возвращается на руль. Теперь Фауста знает, что делать. И вот я чувствую, как маленькая, пухленькая ручка расстегивает одну за другой пуговицы на брюках, бережно пробирается внутрь (так же бережно, во времена, когда она кормила Чезарино, Фауста вынимала из халата грудь), проскальзывает еще глубже, нащупывает «его», уже принявшего стойку, и обхватывает пальцами со странной гордостью: так генерал берет командирский жезл. На некоторое время она замирает, сильно сжимая «его», словно затем, чтобы оценить размеры и мощь, с трудом вытаскивает немного наискосок, как в узкую дверь балку или приставную лестницу. Неожиданно на повороте нас ослепляют автомобильные фары;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37