— Извините, мадам привратница, я хотел бы узнать у вас что-нибудь о Даниэле. Знаете, о калеке, который вот так ходит…
— О господи! Да его больше здесь нет.
Эти слова, произнесенные весьма решительно, да и сама длинная старуха, от которой несло нюхательным табаком, вызывали такую робость, что Оливье смутился, пробормотал какие-то извинения и повернулся, чтобы побыстрее уйти. Но она неожиданно окликнула его:
— А что ты хотел?
— Ничего. Только поговорить с ним.
— Ну ладно, пойдем со мной наверх.
Вынув из кармана общий ключ от квартир, она поднялась с мальчиком на пятый этаж; они вошли в окрашенную белой краской мансарду, которая походила бы на монастырскую келью, если бы там не висела репродукция «Весны » Боттичелли. Очень странно было видеть ее в жилище с сырыми, липкими стенами. Оливье не приходилось бывать в комнатах без обоев, таких пустых, таких светлых. Он увидел металлическую кровать, побеги самшита в стакане, столик для умывания с эмалированным тазом и кувшином.
— Вот, — сказала женщина, — здесь он жил.
— Да? — удивился Оливье.
Привратница вынула шпильку из шиньона и почесала ею в затылке. Она указала Оливье на столик у изголовья кровати, где лежало стопкой несколько книг. Мальчик благоговейно приблизился и взял одну. Имя автора он прочел с трудом: Шопенгауэр .
— Все время он читал.. Да такие еще чудные книжки.
Оливье держал книгу в руке. Она показалась ему очень тяжелой. Он не задавал женщине вопросов. Только глаза его спрашивали.
— Но это было не так уж плохо, — сказала женщина. — А вот посмотри на стены. Знаешь, сколько дней он затратил, чтоб их выкрасить? Кисть он держал, сжимая ее обрубками рук или во рту. Даже и потолок покрасил. Понемножку, никому ничего не говоря. Наверно, краска текла у него по лицу. Прежде он жил в нижнем этаже, вместе с матерью. Потом она умерла, а его здесь оставили. Она была такая святоша. Может, поэтому он так много читал.
— Паук умер? — спросил Оливье.
— Нет-нет, ведь люди так просто не умирают, даже калеки. Однажды утром он вдруг начал кричать. Как я вспомню об этом, меня дрожь пробирает. Прямо как безумный вопил, его трясло. Соседи решили звонить в госпиталь. Но он не хотел, чтоб его увезли. Ты же понимаешь — калека… Теперь его оттуда не выпустят.
Оливье смотрел на нее округлившимися от испуга глазами. Его объял страх. С ужасом он осмотрел стены, кровать, книги, увядшую розу, упавшую на пол рядом с ночным столиком. Внезапно образ Виржини слился в его сознании с Весной Боттичелли. Как ни груба была эта привратница, она уловила на светлом лице ребенка, в его зеленых глазах глубокую скорбь.
— Стало быть, ты хорошо его знал?
— Да, — ответил Оливье, — он был моим другом.
— Я думаю, ему там будет лучше, чем здесь. Калеки — у них ведь свой, отдельный от всех мир.
Оливье отлично знал, что это не так. Паук очень любил улицу. И ее людей. Даже тех, кто на него и внимания не обращал. И мальчику почудилось, что откуда-то издалека Даниэль зовет его на помощь. И Виржини тоже зовет его. А он ничем не может помочь им — ведь он ребенок.
— Ну, уходи теперь, — сказала привратница, — у меня рагу на огне. — И добавила: — Если хочешь, возьми книги. Никому они не понадобились…
— Я могу? Правда? Могу их взять?
— Одна книга из муниципальной библиотеки. Ты ее сдай туда…
Оливье взял стопку книг под мышку, поблагодарил и спросил:
— А может, он вернется?
— Нет, — ответила женщина, слегка подталкивая его к лестнице, — не вернется он.
Что скажет Элоди, когда Оливье притащит домой эти книги? Он тихонько засунет их в свой ранец и будет смотреть по очереди одну за другой. Школьные учебники ведь не были его собственностью — их выдала дирекция, как и другим ребятам. Только теперь Оливье показалось, что наконец-то у него настоящие книги.
Мальчик бежал по улице, опасаясь, как бы на него не напал Пладнер с дружками: он крепко держал свои книги, точно сокровище. Вышло так, будто Паук их завещал ему лично. Оливье никогда не слыхал о бутылке, которую бросают в море с гибнущего корабля, он не смог бы сравнить эти книги с белыми камушками, которые оставлял за собой на дороге Мальчик с пальчик, или же с посланием, выброшенным из окна темницы заключенным в нее пленником. Просто Оливье как бы уносил с собой самого Даниэля, страдающего и всеми покинутого друга, вместе с его тайной и незабываемым взглядом.
Улица Лаба выглядела пустой, тусклой, оголенной. На какое-то мгновение Оливье ее разлюбил. Улица допускала, чтоб у нее похищали ее обитателей. Она никого не желала защитить. И становилась чужой, враждебной, все ее яркие вывески больше ничего не говорили его душе. Сердце ребенка было полно тревоги. Оливье посмотрел на галантерейный магазин, бросился в подъезд дома номер 77, забился в угол у двери в подвал и заплакал.
*
На следующий день мальчик столкнулся лицом к лицу с Гастуне, протянувшим ему два пальца, которые Оливье с неприязнью пожал. Мальчик опасался, что Гастуне снова заговорит о «Детях Армии». Гастуне интересовался другими только в том случае, если мог при этом поговорить о самом себе, но иногда он умел заинтересовать ребятишек не столько рассказами про войну (ведь у каждого в семье имелся хоть один человек, упивавшийся подобными темами), сколько всякими безделушками: цепью для часов с брелоками, табакеркой, зажигалкой с длинным трутовым фитилем, множеством разных карандашей, в том числе со вставным графитом, который так же, как и вечное перо, был прикреплен к отвислому карману, — и все это вполне гармонировало с живописной выставкой его наград и медалей, развешанных на груди.
В этот день, не найдя себе взрослого собеседника (некоторые, заприметив его из окон, проводили рукой по шее, показывая, что он уже вот где у них сидит), Гастуне набросился на Оливье:
— Пойдем ко мне. Я дам тебе чего-нибудь выпить!
Так Оливье проник в его обиталище. В прихожей он заметил фаянсовый горшок для цветов, бронзового медведя с подставкой для тросточек и бамбуковую вешалку, увенчанную фуражкой унтер-офицера. В столовой стояла черная печка фирмы «Годен» с многоколенчатой трубой, протянутой через всю комнату и уходившей в задымленное отверстие. Линолеум на полу был начищен до блеска, и ходить здесь полагалось в фетровых тапочках, что очень позабавило Оливье. Гастуне приказал ему вымыть руки и налил рюмочку вишневой настойки.
— Посмотри-ка эти портреты!
Он раскрыл перед ним альбом с фотографиями; некоторые были цветные и наклеены на серые паспарту, заменявшие рамки, остальные — черные или коричневые; большинство фотографий Гастуне вырезал из журнала «Иллюстрасьон ». Он показывал маршалов и генералов, всячески расписывал их храбрость, сообщал, что один из них сделал то, а другой — это, и у ребенка создалось впечатление, что каждый из них шел в бой в одиночку, как Бонапарт, захвативший Аркольский мост. Но все же Оливье заметил:
— Но они уже не могли бегать, ведь они все старые…
— Гм! В те времена они еще не были старыми! — заявил Гастуне.
Особую речь Гастуне посвятил Манжену, который отличался крутым нравом. Потом он открыл другой альбом, с портретами президентов республики — от бритого Тьера до бородатого Поля Думера. Ребенок осмотрел президентов только с усами — Казимира-Перье, Дешанеля, Мильерана, ознакомился и с теми, у кого вдобавок была борода — Мак-Магоном, Думером, Греви, Сади Карно, Лубе, Фальером, Пуанкаре, и особое внимание обратил на Думерга, чье ласкательное имя — Гастуне — и унаследовал унтер-офицер.
— А я ведь похож на него, разве нет? На Думерга, не на Думера. На того, у кого одна лишняя буква, а бороды нет.
— А что, если вам отпустить бороду? — спросил Оливье.
— Ох! Зеленый ты допризывник… — воскликнул Гастуне, снисходительно отнесись к этой глупой реплике.
Затем он перешел к разговору о недавней колониальной выставке, пышно развернувшейся вокруг озера Домениль, и показал специальные номера журналов. В них можно было увидеть рекламные фото: восстановленный храм Ангкор, дворцы, театры на воде, светящиеся фонтаны под названием «Кактус», «Великий сигнал», «Прекрасный цветок», «Тотемы». Гастуне описывал все изображенное на картинках: зверинец в Венсене, павильон Бананиа, урок французского для сенегальских стрелков. Он говорил об умонастроениях африканцев, мальгашей, жителей Индокитая, как их себе представляют военные. Он демонстрировал торжественные открытия и заседания с участием длинного Мажино, низкорослого Поля Рено с усами а-ля Чарли Чаплин, Лаваля в белом галстуке и других политических деятелей; некоторые были весьма тучненькими в своих чересчур затянутых жилетах и очень важными — ведь они столько сделали для Франции!
— Съешь еще одну вишню!
— Спасибо, мсье.
До сих пор все шло хорошо, но Оливье знал, что Гастуне неминуемо вернется к разговору о своей войне. Может быть, мальчику было б даже интересно, если б ему об этом рассказали как-то по-другому, но у Гастуне все это давно превратилось в такую скукоту из-за обязательного перечисления мест сражений и номеров полков, в которых он сам вскоре совершенно запутывался.
— Война, видишь ли… — начал Гастуне.
Вслед за этим шло уже невнятное бормотанье, которого Оливье не понимал, совсем как в церкви, когда кюре переходил на латынь. Мальчик смотрел на дно рюмочки, где оставалось еще несколько вишен в настойке, слишком для него крепкой. Время от времени он поднимал голову и делал вид, что весьма заинтересован, но Гастуне продолжал бы говорить и без этого.
Время тянулось долго, прошел час, может, два. Мальчик все еще был здесь, сидел, облокотившись о стол, ему было очень не по себе, но уйти он не осмеливался. Гастуне все еще толковал о родине и о жертвенности, но все это было каким-то пустым и отвлеченным. Что же касается музыки, то он, как и всегда, насвистывал лишь военные напевы. Люсьен говаривал о Гастуне, что тот в младенческом возрасте, видать, проглотил горн. Началось его пение с «Поднимайся, солдат », затем он исполнил «Сочтите, сочтите ваших людей », а другие песни были связаны с казарменным бытом: «Капрал — это, знаешь ли, фрукт », или «Нет-нет-нет, я не пойду ». А вот после всего этого Гастуне дойдет и до излюбленной темы о «Детях Армии». Еще немного, и он бы провел с ребенком строевые занятия.
Внезапно Оливье решился. Он встал и заявил: «Я ухожу». Гастуне был до крайности удивлен: «А почему ты уходишь?» Мальчик ответил: «Уже время ужина!»
Выходя, Оливье повторял: «К черту его! К черту! К черту!»
По пути он перекинулся словечком с Рамели, который занимался английским языком в пустой лавке среди мясных туш и пакетов с мацой. На полу в опилках валялись кости и отбросы, дедушка неторопливо их выметал. Эта мясная лавка чем-то немного пугала Оливье. Элоди, Альбертина и другие знакомые никогда не покупали там мясо. А на вопрос ребенка однажды ответили:
— Это особая мясная лавка, еврейская, понимаешь!
Оливье нередко разглядывал куски говядины, подвешенные здесь на крючьях, как будто они таили в себе какой-то страшный секрет. Может, настанет день, и Рамели, который был неплохим товарищем, хотя и принадлежал к банде с улицы Башле, разъяснит ему это. Или Джок Шлак скажет — Оливье видел, как его мать заходила в это странное место.
Чтоб обо всем этом не думать, Оливье пошел поболтать к Бугра, который, что-то ворча себе под нос, заставлял пить молоко тощую кошку, подобранную им на улице. Оливье не стал рассказывать старику о Пауке — это была его тайна — и затеял разговор про Гастуне, про его альбомы и про те военные и патриотические истории, которые тот ему сегодня поведал.
— А ты, Бугра, не был на войне? Был? Тогда почему ты о ней не говоришь?
Бугра было нахохлился, но вдруг принялся забавно кудахтать, как он делал всегда, когда на уме у него была какая-нибудь хитрая выходка. Он почесал бороду, затих, снова засмеялся и посадил Оливье к себе на колени.
— Ладно, — сказал Бугра, — поговорим о войне. И еще научу тебя одной славной песне!
— Вот это да! — воскликнул Оливье, ценивший музыкальные вкусы своего друга.
И Бугра, отбивая кулаком ритм, начал петь:
Привет, привет тебе,
Привет, Семнадцатый стрелковый,
Ты нам помог в борьбе,
В борьбе открытой и суровой!
Оливье слушал Бугра с большим удивлением. Он плохо разбирался в людских делах, но считал, что уж этот-то человек ненавидит все военное. А сейчас Бугра его заставлял вместе с ним петь:
Ах друзья, убивая нас,
Убили б вы свою свободу!
Вскоре ребенок усвоил первый куплет и припев, который надо было повторять каждый раз с новым выражением.
— А теперь, — сказал Бугра, — когда Гастуне опять будет вдалбливать тебе свои истории, ты ему споешь это, но только прячь ягодицы, а то он обязательно тебе наподдаст.
Вот так, с легкой руки Гастуне, который тут же донес обо всем Жану, припомнив и пожар в сарае, и еще кое-какие провинности, за Оливье утвердилась кличка Отчаянный Сорванец. Кузен, правда, сначала посмеялся, но тем не менее сделал мальчику замечание:
— Небось, у дяди не будешь распевать подобные песни.
Что же касается Бугра, то ему тоже не удалось выйти сухим из воды — Гастуне обвинил его в развращении малолетних. Но Бугра плевал на это и даже, напротив, находил лишний повод повеселиться. Оливье пришлось обождать еще несколько лет, прежде чем он разобрался, в чем была суть дела.
*
В ожидании лучших дней Жан нашел временную работу. После полудня он доставлял печатные изделия одного работающего на дому типографа — бланки с фирменными грифами, проспекты, карточки с адресами коммерсантов, вкладные листы для аппаратов фирмы «Кардекс» — торговцам и ремесленникам промышленных кварталов в районе канала Сен-Мартен, улиц Тамиль, Лафайет и Сантье.
По утрам Жан вставал рано, чтоб выяснить, нет ли какой-нибудь еще работы, пусть временной, в конторе по найму на набережной Орфевр. Здесь Жан торчал по нескольку часов, смотрел на Сену, на ее катера и баржи, покуривал сигареты «Голуаз» и обсуждал с собратьями-неудачниками проблемы их «проклятого ремесла».
Дома пришлось разбить бутылку-копилку с собранными в ней монетками по пятьдесят сантимов, что было весьма грустным событием для семьи, так как эти деньги копились на отпуск. Но худо ли, хорошо, к столу всегда что-то было, и Элоди проявляла чудеса изобретательности, чтобы вкусно и экономно готовить, и, конечно же, во всех трапезах самую значительную роль играл хлеб, как, например, в тех густых и аппетитных похлебках, которые ребенок так любил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37