там стояла темно-зеленая стена, и было лицо мальчишки, у которого тек нос. Но можно было играть в клюквенный морс. Для этого все начинают угадывать, что будет на третье. И при этом ни за что нельзя говорить «клюквенный морс». Иначе не сбудется. Но все равно мальчишка с мокрым носом молчит-молчит, а потом как крикнет: «Клюквенный морс!». И все. Морса не давали.
Я каждый раз ждала обеда. Не из-за еды. А потому что тем, кто кашляет, в ложку наливали лекарство. У него был какой-то необыкновенный, ни на что не похожий запах. Так хотелось попробовать его! Я начинала страшно кашлять. Но мне говорили, чтобы я не притворялась, и бутылка уплывала дальше. Ладно, ничего, говорят, что перед Новым годом будут давать лекарство от глистов. Может, мне хоть его дадут.
После обеда — тихий час. В том же зале, что и «моисени». Мое место около самого пианино. Если повернуться на тот бок, где сидит воспитательница, нужно натягивать веки на глаза, до самых щек и чтобы они ни капельки не дергались, а если повернуться к пианино, можно вообще не закрывать глаза. И даже потихонечку соскабливать ногтем черную, как смола, краску. Под ней будет белое дерево.
Лучше всего, когда после тихого часа всех рассаживают вкруг на стульчики и читают «Конек Горбунок». Я точно знала, что если не испугаться, а сразу прыгнуть в котел с вареной водой, то помолодеешь, а если пробовать, совать палец или там руку, обваришься и больше ничего.
Такую сказку прерывать нельзя: попросишься в туалет, а без тебя что-нибудь неправильно произойдет. Приходится сидеть. А воспитательница говорит, что я ерзаю и не умею слушать.
Вырезать и клеить коробочки — тоже хорошо. Вернее, не клеить, а ждать, когда с черного хода придет точильщик и будет затачивать все ножницы. Всем хочется посмотреть на точильщика. Даже воспитательнице. Она трогает острие пальцем и смеется. Будто боится порезаться. А я не боюсь. Только мне не дают потрогать. Всего один раз разрешили отнести ножницы в группу. Я не успела разобрать, острые они или тупые. Сразу из пальца закапала кровь. Красивая. Набухает и капает, набухает и капает. И бинт, которым завязали палец красивый: белый-белый. И не нужно больше самой распутывать шнурки и застегивать пуговицы.
Пуговицы вообще зря придуманы. Были бы пальто без пуговиц, тебя не обзывали бы копушей, и папа просто не успевал бы сочинять свои дразнилки.
С папой в детском саду вообще неудобно. Когда он приходит за мной, он не только про меня сочиняет, но и про воспитательниц. Они не привыкли и думают, что мы не такие, как все. А папа думает, что у них есть чувство юмора, а у меня — нет. Он прав. Я, вместо того, чтобы смеяться, крепко сжимаю зубы, чтобы не заплакать. Как тогда: он мне подал в раздевалке пальто как взрослой, а я стала дурачиться, всовывать руки в рукава задом наперед. Он и застегнул мне пуговицы на спине. И домой так повел. Хорошо еще, что мы поднимались по черной лестнице. Там темно, и если бы выскочила слезина, никто бы не заметил.
А я все равно узнала, когда можно в детском саду играть. Поздно вечером. Когда всех детей забрали, а за мной все не приходят и не приходят. В «моисени» горит только одна лампочка, под пианино получается черная пещера. Все говорят шепотом. Один раз воспитательница даже сказала, что ей придется взять меня к себе домой. Мне сразу захотелось посмотреть, как там у нее дома. Для этого надо про себя шептать: «Хоть бы не пришли, хоть бы не пришли». Но на этот раз не помогло: пришла мама. Красивая. С двумя серебристыми лисицами вместо воротника. Настоящими. С мордами, глазами и лапами.
Воспитательница ее даже не заругала. Наоборот, сказала, что скоро Новый год, и я на елке буду читать стихи.
— Мам, а почему мы не ходим домой по черной лестнице?
— Потому что там грязь и всякие болезни. Барсик не слушался, шлялся по черной лестнице, вот и заболел чумкой.
Б арсик и вправду заболел. Мы с мамой его лечили. Я держала за передние лапы над раковиной, тетя Дуня — за задние, а мама пыталась разжать ему ложкой рот и влить лекарство. Барсик кричал и вырывался. Все лекарство выливалось мне на платье. Тетя Дуня ругала меня, что плохо держу, кота — что не пьет лекарство и Радич — за то, что отравила кота.
Радич я никогда не видела, но знала, что это самое страшное у нас в квартире. Во всех комнатах только про нее и говорили. То она швырнула кипящий чайник в тетю Дуню, то взорвала кого-то своим примусом, то выдрала тете Угловой все волосы. Про волосы — неправда. Я специально к тете Угловой ходила смотреть. А вот про Барсика не знаю, может быть, и отравила. Во всяком случае, в маленький коридорчик рядом с кухней мне было строго-настрого запрещено ходить. Я и не ходила. Только один раз заглянула. Когда мама с папой были в театре.
Дверь из коридорчика в комнату была приоткрыта, и оттуда виднелась голова мальчишки с завязанными платком ушами. Я догадалась, что он тоже Радич. Но он был совсем не страшным, а тощим и бледным. Он хотел, чтобы я пришла к нему играть.
Настоящей Радич поблизости не было. Я подкралась к самой двери.
— Иди, не бойся. Я покажу тебе морских свинок.
Морских свинок я никогда не видела. Наверно, они живут у него в аквариуме и хрюкают. Интересно, чем он их кормит? Если я одним глазком посмотрю на морских свинок, это ведь не будет считаться, что я с Радич дружу?
Мальчишка протянул мне что-то вроде желтого котенка. Зверек был не похож ни на рыбок, ни на свинок. Я притворилась, что боюсь его гладить, хотя сразу поняла, что он не кусается. Просто пусть мальчишка думает, что я девчонка. Радич дал мне еще одну свинку и еще. Свинки были смешные, толстые. Я их переворачивала брюшком кверху и щекотала. Мальчишка сидел на корточках, смотрел на меня, как будто это я морская свинка, и не смеялся. Наверно, у него болели уши. Бедный мальчишка, он же не виноват, что он Радич.
И вдруг из коридора меня резко позвал папа. В моем животе что-то так и подпрыгнуло. Папа молча повел меня в нашу комнату, я сразу почувствовала, что он как чужой. У дверей он резко ударил меня и крикнул задушенным голосом, что запрещает мне ходить к Радичам. Я спряталась под стол плакать. Слезы капали прямо на пол и легко размазывались по квадратикам. Когда слез на целый квадрат не хватало, я мочила палец слюнями. Интересно, откуда папа узнал, что я догадалась, что мальчишка тоже Радич?
К Новому году в подвале нашего дома выдавали муку.
Мы с мамой тоже отстояли длиннющую очередь и возвращались домой уже в темноте с двумя большущими пакетами. Мама сказала, что разрешит мне помогать ей печь пироги.
Я ждала этого целую неделю. Наконец, мама завязала мне волосы марлей и велела мыть руки мылом и щеткой. Если я нечаянно трогала стул или шкаф, меня снова отправляли мыть руки, потому что когда готовишь, все должно быть стерильным, как в операционной.
Мама сняла со стола скатерть, посыпала клеенку мукой и выложила из кастрюли комья теста. Мы взяли по скалке и стали тесто раскатывать. «Скал-ка, скал-ка…», — поют мои руки самое смешное слово на свете. «Тесто» — тоже смешное слово, и оно не всегда меня слушается. Иногда кусочки ускользают на пол. Приходится незаметно их поднимать и подсовывать под большой комок. А руки для стерильности обтирать о подол. Жаль только, что на коричневом следы от муки сразу заметны, и мама отправляет меня снова мыться.
Пока мама начиняет пирожки капустой, из теста можно вылепить что угодно, например, зайца с изюмными глазами или сову. Когда они испекутся, это будут мои собственные пироги.
— Мам, а за кем наша очередь на плиту?
— За тетей Людой.
— За Люськой Угловой?
— Прекрати. Нехорошо так говорить.
Почему нехорошо, ее все так зовут? У нее в комнате в одном углу — фикус. Высоченный. Не цветок, а целое дерево. А в другом — на горшке сидит маленький мальчишка. Все время сидит. Никогда не слезает. Даже когда я ему приносила книжки — картинки показать — он так на горшке и смотрел.
— Мам, а почему ее зовут Угловая?
— Она работает в гастрономе на углу Обводного канала и Лиговки.
Когда же она работает? Она всегда сидит в одной рубашке на кровати. И у нее из груди маленький ребенок сосет молоко. А позади лежит какой-то дядька и спит. Одноногая Фрида сказала, что он ей не муж.
— Мам, а как в груди у женщины получается молоко?
— Женский организм — сложная система. Все процессы в нем взаимосвязаны. Когда рождается ребенок, особые железы вырабатывают молоко.
Грудные дети очень некрасивые. И грудь некрасивая — большая, толстая. Стыдно с такой ходить. А тете Люде почему-то не стыдно. Когда я ее спросила, такое же у женщин молоко белое, как в магазине, ее дядька захохотал, стал жать ее грудь и брызгать в меня молоком.
— И-и-и, чёй-то вы такие мелкие пирожки развезли. Так до утра будете чикаться. Люська Угловая уже свои в духовку пихает, а у вас еще целый ком теста оставши.
— Да вот, тетя Дуня, не управляемся с моей помощницей.
— Ну-ка, помощница, отойдь в сторонку. Мы щас быстро сварганим.
Надо же какие ровные пирожки у тети Дуни получаются! Как такими старыми сморщенными руками можно быстро работать? И два толстых кольца, вросших в палец, ей не мешают. Зачем ей целых два кольца? Муж-то у нее один, да и тот старый. Отдала бы лучше моей маме, ей больше подходит все красивое.
— Так что, Евдокия Павловна, офицерская-то семья с комнатой не передумала? Здесь ведь у нас площадь чуть ли не в два раза меньше, да и квартира — двенадцать съемщиков…
— Чего передумали, им выгодно: у матери комната здесь же на четвертом этаже. Мать есть мать: и сготовит, и постирает, и за ребенком приглядит. Они тут будут жить как баре. Еще мне в ножки поклонятся.
О каких комнатах они говорят? Разве комнату можно менять, как дачу? Я думала, что комната у человека на всю жизнь. В одной комнате живут одни люди, в другой — другие, и если их поменять местами, то и люди совсем изменятся. Например, папа ведь не разрешит нам меняться с Радич, хотя у нее комната большущая. И с одноногой Фридой нельзя — у нее вся стена с иконами, и даже с бабой Дуней нельзя, потому что у нее муж как напьется, так все ломает. Если бы мы поменялись с кем-нибудь из них, пожили немного в их комнате, то у нас либо нога разболелась, либо бог стал по ночам приходить, либо вся мебель стала разламываться.
— Ложьте, ложьте последние пирожки на противень, а то они не успеют подняться. А это у тебя, голуба, что за уроды?
— Это не уроды, а заяц и птица.
Ничего баба Дуня не понимает, а еще менять нашу комнату вздумала. У нас, между прочим, не комната, а целых три комнаты. Сначала, как входишь, — узкая, там только Иин сундук с папиными книгами стоит и бабы Манин диван, потом идешь, идешь до самой печки. Печка круглая, ее не обхватить — ни когда спиной стоишь, ни когда лицом. Мама говорит, что она ультиматовская. Потом повернешь — еще комната, где стол и моя кровать, потом буфет и книжный шкаф поперек, а за ними — еще комната, где папин стол на одной ножке с бумагами, которые нельзя трогать, и мамина с папой кровать, на которой здорово прыгать, когда никого нет. Вот и получается, что у нас целых три комнаты. Ни у кого такого нет.
Хорошо бы, мама одна пошла на кухню пироги ставить. Я бы у бабы Дуни про обмен спросила.
Только сразу про комнаты неудобно. Нужно сначала про что-нибудь простое.
— Баб Дунь, а почему у тебя детей нет?
— Эва! Так у меня ж была дочка — Полюшка… Ну чистый ангелок! Кожица тоненькая-тоненькая, прямо светится. Глазки синенькие, а волосики льняные… Умерла болезная в блокаду-то.
— От голода умерла?
— От чего ж еще? Мне покойница Зинка четверть тушки принесла. «Кролик», — говорит. Так ведь кошка же! Я ее на буржуйке вываривала— вываривала, Полюшке зубки-то ложечкой раздвигала и по капельке вливала. Да, видать, уж поздно было. Не пошло ей…
— Баб Дунь, а кто теперь в покойницкой комнате живет?
— Люська Угловая из гастронома и живет. В войну тут много кто чужие комнаты позахватили. А я-то вашу не отдала. Во-от такой анбарный замок повесила. Матка твоя пару раз из госпиталя на трамвае приезжала. Папирос мне привозила — им на паек давали. А мне после Полюшки страсть как курить хотелось. Ну, я ей замок-то отопру и показываю, мол, вот, все на месте, ничего не трогала: и буфет, и стол, и стулья, и диван… Вот только шкаф с ее и батькиными учебниками на дрова сожгли.
— Какого батьки?
— Ну, деда твоего. Он как сюда до войны на офицера учиться приехал, так ему комнату-то и нарезали.
— Как это — нарезали?
— Ну, перегородку поставили. Поэтому и комната у вас такая дурацкая вышла — одни углы да окна. Потом мать твоя девчушкой на врача учиться приехала. Опять же еще до войны. Так они вместе с твоей матерью под лампой по ночам и сидели: он все бу-бу-бу…, а она уши заткнет и тоже бу-бу-бу…, Красивый мужик твой дед был, видный такой. И уже женат по второму разу. Двое детей маленьких. А жена полячка — ему под стать. Только гордая уж очень. Ну, они, поляки, все такие. А потом деду твоему квартиру на семью дали, комната вам осталась. Ну тебя-то тогда еще не было, а батьку твово мать с фронта привезла.
Зря баба Дуня нашу комнату дурацкой обзывает. Мне она очень нравится. И вообще: как же меняться, если меня еще не было, а комната у нас уже была.
— Уф, едва дотащила поднос по нашему бесконечному коридору! Ну-ка, мартышка, взгляни, какие красивые пирожки мы с тобой испекли!
.Странно, как распух мой заяц с изюмными глазами, теперь он похож на медведя. У меня вообще что-то перед глазами все распухает, как тесто, растет. И лицо щиплет. Наверно, оттого, что спать очень хочется. Жаль, что не увижу, как остальное наше богатство из пирогов испечется.
Тетя Дуня про переезд не выдумала.
И мне это не приснилось. Мы взаправду собирались на новую квартиру. Сначала ничего не было заметно, а потом стали куда-то деваться вещи. Придешь из детского сада, а буфета с резными стеклышками нет, потом папиного одноногого столика нет, да и большой стол куда-то делся. Мама сказала, что их роздали соседям. Как же можно жить почти без никакой мебели?
В день переезда мне велели складывать книги в коробки. Ой, сколько у нас оказалось книг! У меня все руки и ноги замучились их упаковывать! Мама и баба Дуня без конца бегали из комнаты в кухню, и у них каждый раз что-то пропадало: то утюги, то тазы, то сковородка.
— Сперла, как пить дать сперла! — кричала баба Дуня. — Я ее знаю.
Я тоже знаю, про кого она. Хотя маме и не нравится, когда при мне так про Радич говорят.
— Ну и черт с ней, пусть подавится.
Не подавится. Тазом нельзя подавиться. И незачем ей наш таз, у нее свой в коридорчике висит. Я видела.
Баба Дуня запихивает коленкой подушку в тюк с матрасом, на ее маленьком сморщенном лице капельки пота. Мама аккуратно заворачивает каждую чашку, каждую тарелку в газету. Вошел папа:
— Все, мои милые, машина внизу. Что не упаковали — везем чохом.
Он подхватывает тюк с матрасами. Баба Дуня, которая все еще висит на тюке, съезжает на диван. Хватает у меня из рук книги и, как попало, кидает их в коробку. Мама красиво завязывает все веревками.
Вошли двое чужих мужчин и подняли диван. Баба Дуня едва успела подхватить валики. Я взяла связку книг и стала спускаться по лестнице, чтобы посмотреть, какая пришла машина.
Грузовик. Самый обыкновенный. Папа велит мне стоять и сторожить вещи. Я стою. Все прохожие оглядываются на наши вещи. Я отошла к стене, чтоб не подумали, что все это мы переезжаем.
— Ты где, голуба? На боевом посту? Молодец. Поедешь со мной на машине, а мама с теткой Дуней трамваем.
Здорово! Больше всего люблю ездить на грузовиках. Только бы наша новая квартира оказалась как старая! Только бы была барахолка! Только бы было кино! Только бы детский сад был прямо на лестнице! Хотя нет, детский сад уже скоро будет не нужен. Осенью я пойду в школу.
— Прибыли. Надеюсь, мадам офицерша не разгуливает в своем шикарном халате, а упаковает вещи, чтоб не задерживать шофера.
Какая мадам? Наверно, которая с нами меняется. Как ее папа не хорошо обзывает!
Ой! Надо же, и вправду разгуливает. И халат такой, как папа сказал. С розами! И почти ничего не собрано… Ой, сколько у них шикарныхх ваз, статуэток, а а-ба-жу ур! Цветы красивее, чем те, которые продают на барахолке. И даже лучше, чем у покойников. Вон какие подушки на диване — шелковые, вышитые, и скатерть бархатная с кистями… Ой, печка! Не то, что наша — круглая железная, в которую, когда была маленькая, я засунула мишку погулять. Эта — белая, в плитках и коричневых гирляндах. Королева печек. Потому что наверху у нее корона.
Папа шутит: тетя халатно относится к переезду, и начинает помогать собираться. Женщина хихикает, будто ее пощекотали, и показывает белые ровные зубы. Зря смеется, знала бы она, как папа ее обозвал в машине, не смеялась бы.
Вошла баба Дуня с тюком и с мамой. Тоже стала помогать собираться. Я знала, что в такой спешке они обязательно забудут что-нибудь ценное. Ага, вот и забыли, вот и забыли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
Я каждый раз ждала обеда. Не из-за еды. А потому что тем, кто кашляет, в ложку наливали лекарство. У него был какой-то необыкновенный, ни на что не похожий запах. Так хотелось попробовать его! Я начинала страшно кашлять. Но мне говорили, чтобы я не притворялась, и бутылка уплывала дальше. Ладно, ничего, говорят, что перед Новым годом будут давать лекарство от глистов. Может, мне хоть его дадут.
После обеда — тихий час. В том же зале, что и «моисени». Мое место около самого пианино. Если повернуться на тот бок, где сидит воспитательница, нужно натягивать веки на глаза, до самых щек и чтобы они ни капельки не дергались, а если повернуться к пианино, можно вообще не закрывать глаза. И даже потихонечку соскабливать ногтем черную, как смола, краску. Под ней будет белое дерево.
Лучше всего, когда после тихого часа всех рассаживают вкруг на стульчики и читают «Конек Горбунок». Я точно знала, что если не испугаться, а сразу прыгнуть в котел с вареной водой, то помолодеешь, а если пробовать, совать палец или там руку, обваришься и больше ничего.
Такую сказку прерывать нельзя: попросишься в туалет, а без тебя что-нибудь неправильно произойдет. Приходится сидеть. А воспитательница говорит, что я ерзаю и не умею слушать.
Вырезать и клеить коробочки — тоже хорошо. Вернее, не клеить, а ждать, когда с черного хода придет точильщик и будет затачивать все ножницы. Всем хочется посмотреть на точильщика. Даже воспитательнице. Она трогает острие пальцем и смеется. Будто боится порезаться. А я не боюсь. Только мне не дают потрогать. Всего один раз разрешили отнести ножницы в группу. Я не успела разобрать, острые они или тупые. Сразу из пальца закапала кровь. Красивая. Набухает и капает, набухает и капает. И бинт, которым завязали палец красивый: белый-белый. И не нужно больше самой распутывать шнурки и застегивать пуговицы.
Пуговицы вообще зря придуманы. Были бы пальто без пуговиц, тебя не обзывали бы копушей, и папа просто не успевал бы сочинять свои дразнилки.
С папой в детском саду вообще неудобно. Когда он приходит за мной, он не только про меня сочиняет, но и про воспитательниц. Они не привыкли и думают, что мы не такие, как все. А папа думает, что у них есть чувство юмора, а у меня — нет. Он прав. Я, вместо того, чтобы смеяться, крепко сжимаю зубы, чтобы не заплакать. Как тогда: он мне подал в раздевалке пальто как взрослой, а я стала дурачиться, всовывать руки в рукава задом наперед. Он и застегнул мне пуговицы на спине. И домой так повел. Хорошо еще, что мы поднимались по черной лестнице. Там темно, и если бы выскочила слезина, никто бы не заметил.
А я все равно узнала, когда можно в детском саду играть. Поздно вечером. Когда всех детей забрали, а за мной все не приходят и не приходят. В «моисени» горит только одна лампочка, под пианино получается черная пещера. Все говорят шепотом. Один раз воспитательница даже сказала, что ей придется взять меня к себе домой. Мне сразу захотелось посмотреть, как там у нее дома. Для этого надо про себя шептать: «Хоть бы не пришли, хоть бы не пришли». Но на этот раз не помогло: пришла мама. Красивая. С двумя серебристыми лисицами вместо воротника. Настоящими. С мордами, глазами и лапами.
Воспитательница ее даже не заругала. Наоборот, сказала, что скоро Новый год, и я на елке буду читать стихи.
— Мам, а почему мы не ходим домой по черной лестнице?
— Потому что там грязь и всякие болезни. Барсик не слушался, шлялся по черной лестнице, вот и заболел чумкой.
Б арсик и вправду заболел. Мы с мамой его лечили. Я держала за передние лапы над раковиной, тетя Дуня — за задние, а мама пыталась разжать ему ложкой рот и влить лекарство. Барсик кричал и вырывался. Все лекарство выливалось мне на платье. Тетя Дуня ругала меня, что плохо держу, кота — что не пьет лекарство и Радич — за то, что отравила кота.
Радич я никогда не видела, но знала, что это самое страшное у нас в квартире. Во всех комнатах только про нее и говорили. То она швырнула кипящий чайник в тетю Дуню, то взорвала кого-то своим примусом, то выдрала тете Угловой все волосы. Про волосы — неправда. Я специально к тете Угловой ходила смотреть. А вот про Барсика не знаю, может быть, и отравила. Во всяком случае, в маленький коридорчик рядом с кухней мне было строго-настрого запрещено ходить. Я и не ходила. Только один раз заглянула. Когда мама с папой были в театре.
Дверь из коридорчика в комнату была приоткрыта, и оттуда виднелась голова мальчишки с завязанными платком ушами. Я догадалась, что он тоже Радич. Но он был совсем не страшным, а тощим и бледным. Он хотел, чтобы я пришла к нему играть.
Настоящей Радич поблизости не было. Я подкралась к самой двери.
— Иди, не бойся. Я покажу тебе морских свинок.
Морских свинок я никогда не видела. Наверно, они живут у него в аквариуме и хрюкают. Интересно, чем он их кормит? Если я одним глазком посмотрю на морских свинок, это ведь не будет считаться, что я с Радич дружу?
Мальчишка протянул мне что-то вроде желтого котенка. Зверек был не похож ни на рыбок, ни на свинок. Я притворилась, что боюсь его гладить, хотя сразу поняла, что он не кусается. Просто пусть мальчишка думает, что я девчонка. Радич дал мне еще одну свинку и еще. Свинки были смешные, толстые. Я их переворачивала брюшком кверху и щекотала. Мальчишка сидел на корточках, смотрел на меня, как будто это я морская свинка, и не смеялся. Наверно, у него болели уши. Бедный мальчишка, он же не виноват, что он Радич.
И вдруг из коридора меня резко позвал папа. В моем животе что-то так и подпрыгнуло. Папа молча повел меня в нашу комнату, я сразу почувствовала, что он как чужой. У дверей он резко ударил меня и крикнул задушенным голосом, что запрещает мне ходить к Радичам. Я спряталась под стол плакать. Слезы капали прямо на пол и легко размазывались по квадратикам. Когда слез на целый квадрат не хватало, я мочила палец слюнями. Интересно, откуда папа узнал, что я догадалась, что мальчишка тоже Радич?
К Новому году в подвале нашего дома выдавали муку.
Мы с мамой тоже отстояли длиннющую очередь и возвращались домой уже в темноте с двумя большущими пакетами. Мама сказала, что разрешит мне помогать ей печь пироги.
Я ждала этого целую неделю. Наконец, мама завязала мне волосы марлей и велела мыть руки мылом и щеткой. Если я нечаянно трогала стул или шкаф, меня снова отправляли мыть руки, потому что когда готовишь, все должно быть стерильным, как в операционной.
Мама сняла со стола скатерть, посыпала клеенку мукой и выложила из кастрюли комья теста. Мы взяли по скалке и стали тесто раскатывать. «Скал-ка, скал-ка…», — поют мои руки самое смешное слово на свете. «Тесто» — тоже смешное слово, и оно не всегда меня слушается. Иногда кусочки ускользают на пол. Приходится незаметно их поднимать и подсовывать под большой комок. А руки для стерильности обтирать о подол. Жаль только, что на коричневом следы от муки сразу заметны, и мама отправляет меня снова мыться.
Пока мама начиняет пирожки капустой, из теста можно вылепить что угодно, например, зайца с изюмными глазами или сову. Когда они испекутся, это будут мои собственные пироги.
— Мам, а за кем наша очередь на плиту?
— За тетей Людой.
— За Люськой Угловой?
— Прекрати. Нехорошо так говорить.
Почему нехорошо, ее все так зовут? У нее в комнате в одном углу — фикус. Высоченный. Не цветок, а целое дерево. А в другом — на горшке сидит маленький мальчишка. Все время сидит. Никогда не слезает. Даже когда я ему приносила книжки — картинки показать — он так на горшке и смотрел.
— Мам, а почему ее зовут Угловая?
— Она работает в гастрономе на углу Обводного канала и Лиговки.
Когда же она работает? Она всегда сидит в одной рубашке на кровати. И у нее из груди маленький ребенок сосет молоко. А позади лежит какой-то дядька и спит. Одноногая Фрида сказала, что он ей не муж.
— Мам, а как в груди у женщины получается молоко?
— Женский организм — сложная система. Все процессы в нем взаимосвязаны. Когда рождается ребенок, особые железы вырабатывают молоко.
Грудные дети очень некрасивые. И грудь некрасивая — большая, толстая. Стыдно с такой ходить. А тете Люде почему-то не стыдно. Когда я ее спросила, такое же у женщин молоко белое, как в магазине, ее дядька захохотал, стал жать ее грудь и брызгать в меня молоком.
— И-и-и, чёй-то вы такие мелкие пирожки развезли. Так до утра будете чикаться. Люська Угловая уже свои в духовку пихает, а у вас еще целый ком теста оставши.
— Да вот, тетя Дуня, не управляемся с моей помощницей.
— Ну-ка, помощница, отойдь в сторонку. Мы щас быстро сварганим.
Надо же какие ровные пирожки у тети Дуни получаются! Как такими старыми сморщенными руками можно быстро работать? И два толстых кольца, вросших в палец, ей не мешают. Зачем ей целых два кольца? Муж-то у нее один, да и тот старый. Отдала бы лучше моей маме, ей больше подходит все красивое.
— Так что, Евдокия Павловна, офицерская-то семья с комнатой не передумала? Здесь ведь у нас площадь чуть ли не в два раза меньше, да и квартира — двенадцать съемщиков…
— Чего передумали, им выгодно: у матери комната здесь же на четвертом этаже. Мать есть мать: и сготовит, и постирает, и за ребенком приглядит. Они тут будут жить как баре. Еще мне в ножки поклонятся.
О каких комнатах они говорят? Разве комнату можно менять, как дачу? Я думала, что комната у человека на всю жизнь. В одной комнате живут одни люди, в другой — другие, и если их поменять местами, то и люди совсем изменятся. Например, папа ведь не разрешит нам меняться с Радич, хотя у нее комната большущая. И с одноногой Фридой нельзя — у нее вся стена с иконами, и даже с бабой Дуней нельзя, потому что у нее муж как напьется, так все ломает. Если бы мы поменялись с кем-нибудь из них, пожили немного в их комнате, то у нас либо нога разболелась, либо бог стал по ночам приходить, либо вся мебель стала разламываться.
— Ложьте, ложьте последние пирожки на противень, а то они не успеют подняться. А это у тебя, голуба, что за уроды?
— Это не уроды, а заяц и птица.
Ничего баба Дуня не понимает, а еще менять нашу комнату вздумала. У нас, между прочим, не комната, а целых три комнаты. Сначала, как входишь, — узкая, там только Иин сундук с папиными книгами стоит и бабы Манин диван, потом идешь, идешь до самой печки. Печка круглая, ее не обхватить — ни когда спиной стоишь, ни когда лицом. Мама говорит, что она ультиматовская. Потом повернешь — еще комната, где стол и моя кровать, потом буфет и книжный шкаф поперек, а за ними — еще комната, где папин стол на одной ножке с бумагами, которые нельзя трогать, и мамина с папой кровать, на которой здорово прыгать, когда никого нет. Вот и получается, что у нас целых три комнаты. Ни у кого такого нет.
Хорошо бы, мама одна пошла на кухню пироги ставить. Я бы у бабы Дуни про обмен спросила.
Только сразу про комнаты неудобно. Нужно сначала про что-нибудь простое.
— Баб Дунь, а почему у тебя детей нет?
— Эва! Так у меня ж была дочка — Полюшка… Ну чистый ангелок! Кожица тоненькая-тоненькая, прямо светится. Глазки синенькие, а волосики льняные… Умерла болезная в блокаду-то.
— От голода умерла?
— От чего ж еще? Мне покойница Зинка четверть тушки принесла. «Кролик», — говорит. Так ведь кошка же! Я ее на буржуйке вываривала— вываривала, Полюшке зубки-то ложечкой раздвигала и по капельке вливала. Да, видать, уж поздно было. Не пошло ей…
— Баб Дунь, а кто теперь в покойницкой комнате живет?
— Люська Угловая из гастронома и живет. В войну тут много кто чужие комнаты позахватили. А я-то вашу не отдала. Во-от такой анбарный замок повесила. Матка твоя пару раз из госпиталя на трамвае приезжала. Папирос мне привозила — им на паек давали. А мне после Полюшки страсть как курить хотелось. Ну, я ей замок-то отопру и показываю, мол, вот, все на месте, ничего не трогала: и буфет, и стол, и стулья, и диван… Вот только шкаф с ее и батькиными учебниками на дрова сожгли.
— Какого батьки?
— Ну, деда твоего. Он как сюда до войны на офицера учиться приехал, так ему комнату-то и нарезали.
— Как это — нарезали?
— Ну, перегородку поставили. Поэтому и комната у вас такая дурацкая вышла — одни углы да окна. Потом мать твоя девчушкой на врача учиться приехала. Опять же еще до войны. Так они вместе с твоей матерью под лампой по ночам и сидели: он все бу-бу-бу…, а она уши заткнет и тоже бу-бу-бу…, Красивый мужик твой дед был, видный такой. И уже женат по второму разу. Двое детей маленьких. А жена полячка — ему под стать. Только гордая уж очень. Ну, они, поляки, все такие. А потом деду твоему квартиру на семью дали, комната вам осталась. Ну тебя-то тогда еще не было, а батьку твово мать с фронта привезла.
Зря баба Дуня нашу комнату дурацкой обзывает. Мне она очень нравится. И вообще: как же меняться, если меня еще не было, а комната у нас уже была.
— Уф, едва дотащила поднос по нашему бесконечному коридору! Ну-ка, мартышка, взгляни, какие красивые пирожки мы с тобой испекли!
.Странно, как распух мой заяц с изюмными глазами, теперь он похож на медведя. У меня вообще что-то перед глазами все распухает, как тесто, растет. И лицо щиплет. Наверно, оттого, что спать очень хочется. Жаль, что не увижу, как остальное наше богатство из пирогов испечется.
Тетя Дуня про переезд не выдумала.
И мне это не приснилось. Мы взаправду собирались на новую квартиру. Сначала ничего не было заметно, а потом стали куда-то деваться вещи. Придешь из детского сада, а буфета с резными стеклышками нет, потом папиного одноногого столика нет, да и большой стол куда-то делся. Мама сказала, что их роздали соседям. Как же можно жить почти без никакой мебели?
В день переезда мне велели складывать книги в коробки. Ой, сколько у нас оказалось книг! У меня все руки и ноги замучились их упаковывать! Мама и баба Дуня без конца бегали из комнаты в кухню, и у них каждый раз что-то пропадало: то утюги, то тазы, то сковородка.
— Сперла, как пить дать сперла! — кричала баба Дуня. — Я ее знаю.
Я тоже знаю, про кого она. Хотя маме и не нравится, когда при мне так про Радич говорят.
— Ну и черт с ней, пусть подавится.
Не подавится. Тазом нельзя подавиться. И незачем ей наш таз, у нее свой в коридорчике висит. Я видела.
Баба Дуня запихивает коленкой подушку в тюк с матрасом, на ее маленьком сморщенном лице капельки пота. Мама аккуратно заворачивает каждую чашку, каждую тарелку в газету. Вошел папа:
— Все, мои милые, машина внизу. Что не упаковали — везем чохом.
Он подхватывает тюк с матрасами. Баба Дуня, которая все еще висит на тюке, съезжает на диван. Хватает у меня из рук книги и, как попало, кидает их в коробку. Мама красиво завязывает все веревками.
Вошли двое чужих мужчин и подняли диван. Баба Дуня едва успела подхватить валики. Я взяла связку книг и стала спускаться по лестнице, чтобы посмотреть, какая пришла машина.
Грузовик. Самый обыкновенный. Папа велит мне стоять и сторожить вещи. Я стою. Все прохожие оглядываются на наши вещи. Я отошла к стене, чтоб не подумали, что все это мы переезжаем.
— Ты где, голуба? На боевом посту? Молодец. Поедешь со мной на машине, а мама с теткой Дуней трамваем.
Здорово! Больше всего люблю ездить на грузовиках. Только бы наша новая квартира оказалась как старая! Только бы была барахолка! Только бы было кино! Только бы детский сад был прямо на лестнице! Хотя нет, детский сад уже скоро будет не нужен. Осенью я пойду в школу.
— Прибыли. Надеюсь, мадам офицерша не разгуливает в своем шикарном халате, а упаковает вещи, чтоб не задерживать шофера.
Какая мадам? Наверно, которая с нами меняется. Как ее папа не хорошо обзывает!
Ой! Надо же, и вправду разгуливает. И халат такой, как папа сказал. С розами! И почти ничего не собрано… Ой, сколько у них шикарныхх ваз, статуэток, а а-ба-жу ур! Цветы красивее, чем те, которые продают на барахолке. И даже лучше, чем у покойников. Вон какие подушки на диване — шелковые, вышитые, и скатерть бархатная с кистями… Ой, печка! Не то, что наша — круглая железная, в которую, когда была маленькая, я засунула мишку погулять. Эта — белая, в плитках и коричневых гирляндах. Королева печек. Потому что наверху у нее корона.
Папа шутит: тетя халатно относится к переезду, и начинает помогать собираться. Женщина хихикает, будто ее пощекотали, и показывает белые ровные зубы. Зря смеется, знала бы она, как папа ее обозвал в машине, не смеялась бы.
Вошла баба Дуня с тюком и с мамой. Тоже стала помогать собираться. Я знала, что в такой спешке они обязательно забудут что-нибудь ценное. Ага, вот и забыли, вот и забыли!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63