вылавливал переодетых офицеров, тушил пожары, выводил на чистую воду иностранных дипломатов, укрывающих на своих квартирах сибирских богачей. Комбригу донесли, что на станции грабят военные склады. Он помчался туда.
Люди, как в разворошенном муравейнике, толкались между складами.
Какой-то тип винтовочным выстрелом пробил цистерну со спиртом, стоявшую около винного погреба; ударила, радужно переливаясь на морозе, острая струя, под ней столпились люди. Они ловили струю ладонями, глотали снег, пропитанный спиртом, подставляли котелки и шапки. Чьи-то дюжие руки начали выкатывать бочки из погреба; желтые и алые лужи окрасили снег, запахло букетом вин, толпа радостно взвыла.
— Прочь с дороги! Круши бочки к чертовой матери! — прогорланил Грызлов.
Красноармейцы разбивали прикладами бочки, хлестали винные потоки, пропитывая шинели густыми пряными ароматами. Грызлов, задохнувшийся от винного запаха, выскочил на свежий воздух и попал в озлобленную толпу.
— Ты пошто не по совести? Кильчак нас грабил, теперича мы его…
— Чево с ним рассусоливать, бей его в шею! — взревел парень и, размахивая железной палкой, пошел на комбрига.
Грызлов выстрелил, парень упал навзничь, толпа кинулась врассыпную.
2
— Разнузданные страсти так же опасны, как и стихийные бедствия, сказал Никифор Иванович, выслушав сообщение о грабежах. — У толпы логика примитивна: «Колчак нас грабил, теперича мы его», — вот и все ее мотивы.
Никифор Иванович долго чиркал зажигалкой, высекая синий огонек. Закурил самокрутку, закашлялся, чахоточные пятна проступили на его скулах. Глянул на знамя Ермака, висевшее на стенке салон-вагона, спросил Саблина:
— Вы допрашивали знаменосца из отряда Анненкова?
— Три часа толковал.
— Что же он говорит об Анненкове?
— Страшные вещи, Никифор Иванович.
— Можете нарисовать словесный портрет атамана?
— Анненков среднего роста, у него длинная голова, бескровное лицо, карие глаза, заостренный нос. Человек как человек с виду, а душою зверь. Нет, не то слово. Вурдалак, изверг, садист — вот кто такой Анненков. Впрочем, характер атамана остается для меня неясным. Он человек недюжинного ума, отличается звериной храбростью. В мировую войну Анненков стал полным георгиевским кавалером, получил британскую золотую медаль, французский орден Почетного легиона. Не пьет, не курит, избегает женщин. Но он — бретёр, ищущий любого повода для скандала, и приходит в бешенство по пустякам. А уважает только силу. Офицеры опасливо разговаривают с этим циничным человеком, готовым каждую минуту ухватиться за револьвер.
Ветры революции занесли Анненкова в Кокчетав, где укрывались царские офицеры, авантюристы да искатели приключений, сбежавшие от большевиков. Из них-то и создал свое братство кондотьеров Анненков, связав всех круговой порукой. Каждый вступающий приносит клятву преданности атаману.
«С нами Бог и атаман! Бог на небе, атаман на земле». На груди новичка накалывают татуировку: крест, под крестом череп и скрещенные кости; эмблему эту обвивают две змеи. Особые значки с крестом и черепом носят солдаты на фуражках, офицеры — на голенищах сапог. Девиз «С нами Бог и атаман» начерчен на полковых знаменах. Анненков заменил чинопочитание обращением «брат солдат», «брат офицер»; это, впрочем, не мешает братьям офицерам за малейшую провинность бить по скулам братьев солдат.
Зимой восемнадцатого года Анненков совершил налет на казачий собор в Омске, где хранились боевые знамена Ермака и Сибирского казачьего войска; с этими знаменами он ушел в Киргизскую степь. Мрачная его слава началась после подавления крестьянского восстания в Славгороде. На Анненкова обратили внимание интервенты и быстрехонько вооружили его; Колчак дал ему чин генерал-майора. «Братство степных кондотьеров» стало отдельной Семиреченской армией в десять тысяч сабель. Анненков одел свои полки и назвал их по цвету мундиров черными гусарами, голубыми уланами, коричневыми кирасирами. Анненков пытался восстановить монархию с помощью террора, изощренность пыток, надругательства над человеческим телом превзошли у него всякий мыслимый предел, — говорил Саблин.
В салон вбежал испуганный начальник караула.
— Красноармейцы на вокзале убивают пленных! — крикнул он.
Никифор Иванович, на ходу надевая полушубок, бросился на улицу, Саблин догнал его только у вокзала. Начальник караула преувеличил, побоища не было, но красноармейцы, щелкая винтовочными затворами, наседали на своих же товарищей из охраны. Пленные казаки жались друг к другу, безнадежно оглядываясь по сторонам.
— Это их, паскудников, дело! На штыки мерзавцев! — орали распаленные яростью красноармейцы.
Никифор Иванович прошел в пакгауз, и то, что представлялось ему только по документам о злодействах Анненкова, теперь стало явью. Жертвы колчаковского полевого контроля лежали штабелями вдоль стен, и следы жесточайших пыток были на них.
— Мы не можем устраивать самосуд по закону мести и злобы, — обратился он к красноармейцам. — Армия революционного народа побеждает на полях классовых битв. Военный трибунал покарает палачей, но совершит правосудие по закону. Не самосуд, а закон, не произвол, а меч нашей диктатуры приведут в исполнение приговор над палачами. Но то, что вы сейчас видели, запомните! Пусть это всегда напоминает вам о классовой ненависти врагов наших. Историческая память народа бессмертна, но временами ее стараются засеять травой забвения. Это случается по второстепенным причинам, по корыстным побуждениям. Чтобы этого не случилось — помните! Помните, ибо люди, забывающие свое страшное прошлое, рискуют пережить его заново.
3
Эта ночь в сухом морозе, волчьих звездах, с винтовочной перебранкой, окриками часовых, тревожными паровозными свистками казалась адмиралу особенно страшной.
Он сидел, упрятавшись за спинку высокого кресла, накинув на озябшие плечи шинель. На столике оплывала свеча, заиндевевшие стенки салон-вагона дышали волглой плесенью, у окна громоздились ящики с сургучными печатями.
Ящики хранили золото, платину, драгоценности царских дворцов и русских музеев, — они были бесценным, но роковым грузом Колчака.
И все-таки штабель из ящиков в его салон-вагоне — это ничтожная частица русского золотого запаса. Сам же запас, погруженный в двадцать девять пульмановских вагонов, стоит рядом с литерными поездами Колчака.
Уже месяц, как верховный правитель выехал из Омска в Иркутск, а добрался пока лишь до Нижнеудинска. Бесконечный поток эшелонов с чешскими легионераму задерживает поезда адмирала на маленьком тифозном вокзале. Колчак бессилен что-либо сделать, он — пленник, пленник! Верховный правитель России — сам пленник русских военнопленных; власть его сузилась до пределов салон-вагона.
Все направлено против него.
Колчака по пятам преследует Пятая армия, на его пути в Иркутск вспыхивают восстания, станции осаждают вышедшие из тайги сибирские партизаны. Мятежи в собственной армии Колчака приняли прямо-таки устрашающие размеры.
Колчак поднял голову, увидел свое отражение в зеркале: желтый, в морщинах, лоб, впалые, дряблые щеки, большой обвислый нос — все казалось нехорошо в собственной физиономии. Особенно раздражали белые нити в густых, еще крепких висках. Он помахал растопыренной ладонью, как бы стирая в зеркале свое отражение, болезненно нахмурился.
Все эти дни Колчак старался скрыть свою раздражительность, но нервное напряжение достигло предела — вчера за обедом он разбил четыре стакана. Адмирал вытянул шею, откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза. Не хотелось думать, не хотелось вспоминать, но смутные мысли, вернее — тени их, бродили в уме, воспоминания, злые, едкие, не отпускали. Он вяло шевелил губами, не замечая, что разговаривает с самим собой.
— Я бы отбился от красных, справился бы с партизанами, но бессилен перед разложением в своей армии. Против меня не только солдаты — против меня генералы, они организуют мятежи, возглавляют восстания. Гайда поднял мятеж во Владивостоке, в Новониколаевске восстали офицеры с полковником Ивакиным во главе. Восстание в Красноярске подготовил генерал Зиневич. Те же, кто еще верен мне, превратились в орду убийц и насильников. Не я уже сама смерть стала их вождем! Генерал Гривин отказался защищать Новониколаевск. Войцеховский застрелил его как изменника. Прямо на военном совете. И я не могу наказать Войцеховского — он, да Каппель, да Пепеляевы еще верны мне. Но ведь завтра Войцеховский может пристрелить меня самого. Может — не может, может — не может? — дважды, как заклинание, повторил Колчак и сделал мрачное заключение: — Может.
Он отыскал под столиком саквояж из крокодиловой кожи, вывалил из него кипу донесений, рапортов, приказов, декретов, телеграмм, записей разговоров по прямому проводу, воззваний, прокламаций. Отложил в сторону пачку своих писем Анне Васильевне, выбрал два документа.
Перечитал их, дрожа и белея от бессильной ярости. Его вновь оскорблял меморандум руководителей чешских легионеров.
«Под защитой чехословацких штыков местные русские военные органы позволяют себе действия, перед которыми ужаснется весь цивилизованный мир. Выжигание деревень, избиение мирных русских граждан целыми сотнями, расстрел без суда представителей демократии, по простому подозрению в политической неблагонадежности, составляют обычное явление, и ответственность за все перед судом народов всего мира ложится на нас: почему мы, имея военную силу, не воспротивились этому беззаконию?
Такая наша пассивность является прямым следствием принципа нашего нейтралитета и невмешательства во внутренние русские дела, и она-то есть причина того, что мы, соблюдая полную лояльность, против воли своей, становимся соучастниками преступлений…»
Когда Колчак узнал о меморандуме чехов, то совершенно остервенился. Он послал в Иркутск телеграмму, полную неприличных ругательств. Он грозился перевешать руководителей легионеров на телеграфных столбах, приказал разоружить чехословацкие эшелоны.
Между Иркутском, где находилось его правительство, и поездом верховного правителя начались разговоры по прямому проводу. Пепеляев пытался примирить Колчака с чехословаками.
Адмирал взял дрожащими пальцами запись разговора со своим премьер-министром.
«Пепеляев. Полученные телеграммы приводят меня в сомнение, что они подписаны вами.
Колчак. Да. Удивлен вашему запросу.
Пепеляев. Необходимость требует, чтобы они были вычеркнуты из списка. Положение здесь критическое, если конфликт немедленно не будет улажен, переворот неминуем. Общественность требует перемены правительства. Настроение напряженное. Ваш приезд в Иркутск пока крайне нежелателен…
Колчак. Вычеркнуть из списка телеграммы я не могу. Я возрождаю Россию и в противном случае не остановлюсь ни перед чем, чтобы усмирить чехов — наших военнопленных. Я полагаюсь на вас, что сумеете устранить все препятствия к моему скорейшему приезду в Иркутск.
Пепеляев. Я этих телеграмм не принимаю и считаю их по крайней мере неполученными… Вы принимаете меры во имя чести и достоинства России. История наша свято чтит память также и тех собирателей Руси, которые умели терпеть обиды во имя сбережения сил…»
Адмирал отбросил запись переговоров, снял со свечи нагар, уставился невидящим взглядом в белую тьму вагонного окна. На вокзале наступило неожиданное безмолвие: не раздавались паровозные гудки, не скрипел снег под ногами часовых.
Колчак прочитал третий документ — телеграмму о подавлении мятежа Гайды во Владивостоке. «Атака вокзала, где сосредоточились мятежные легионеры Рудольфа Гайды, была назначена на три часа ночи восемнадцатого ноября. Две батареи с Алеутской улицы должны были бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен.
После артиллерийского обстрела юнкера двинулись к вокзалу, убивая всех встречающихся на пути. Открыли огонь и наши корабли — транспорт «Якут», миноносцы «Лейтенант Милеев» и «Твердый».
В результате атаки захвачен поезд Гайды. Ворвавшиеся на вокзал юнкера закидали гранатами мятежников.
В поезде Гайды обнаружено огромное количество золотых, серебряных вещей, драгоценных украшений, картин, ковров, собольих мехов. В товарных вагонах находились кровные рысаки, а также автомобиль марки «кадиллак». Личная охрана Гайды, состоявшая из поляков и сербов, одетых в формы царского конвоя, разоружена…»
Какая-то фраза неприятно царапнула сознание, верховный правитель рыскнул глазами по тексту. Отыскал ее: «…бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен».
— Юнкера закидали гранатами мятежников, — повторил Колчак и попытался представить себе груду мертвецов. Не смог. Количество расстрелянных не трогало ума, не волновало сердца, зато он совершенно отчетливо представил цветы, травы, гроздья плодов, выложенные синими и зелеными плитками на стенах владивостокского вокзала.
Заиндевелое окно походило на экран синематографа и алмазно искрилось снежными звездами. Внезапно Колчак увидел на экране окна Рудольфа Гайду в длинной солдатской шинели, фуражке с прямым козырьком и бело-красной ленточкой на околыше. Толстоносое, золотозубое лицо его было болезненно-тусклым.
«Почему ты без знаков отличия?»
«Я лишен всех отличий вашим превосходительством».
«Ты оказался бесчестным предателем».
«Честных предателей не бывает, но есть неблагодарные политики. Я больше всех сделал, чтобы вы стали верховным правителем, я привез вас в Омск, я помог свергнуть Директорию. Впрочем, ваш переворот был переворотом без легенды».
«Зачем ты поднял мятеж во Владивостоке? Захотелось в русские бонапарты? Тоже мне Наполеон одной ночи!» — прошипел адмирал, испытывая к Гайде беспредельную злобу.
Трепыхался беспомощный язычок свечи, в салон-вагоне тянуло запахом плесени, сырости и еще чем-то, напоминающим трупный тлен.
На кого еще надеяться? Позавчера он надеялся на Гривина — его застрелил Войцеховский. Вчера возлагал надежду на генерала Сахарова — его арестовали братья Пепеляевы. «Я назначил Каппеля главнокомандующим остатками армии, — может, этот не подведет?» — тоскливо подумал адмирал и опять поднял глаза на заиндевелое окно. Светлое пятнышко — отражение свечи — колебалось на нем, и вот из пятна вырос генерал Каппель. Адмиралу послышался его резкий, по-стеклянному ломкий голос:
«Я только что разговаривал по прямому проводу с генералом Сыровым. Он спросил, что мне угодно. Я сказал: «Мне угодно знать, правда ли, что задержаны поезда верховного правителя? Мне угодно знать, правда ли, что вы не даете ему паровозов?»
«Поезда адмирала срывают эвакуацию чешских войск. Из-за русской армии я не желаю вступать в арьергардные бои с большевиками».
«Это оскорбление армии и верховного правителя! Я требую внеочередного пропуска поездов адмирала!»
«Сперва мои эшелоны, потом все остальное».
«Если вы не исполните моего требования, я вызову вас к барьеру! Мы будем стреляться, господин генерал!»
Колчак потушил свечу, окно потемнело. Он встал, прислонился к ящикам с золотом, закурил.
Ночь за окном взорвалась похабной руганью, угрожающими окриками. У литерных поездов сменялись караулы: еще вчера смена их происходила тихо и чинно, сегодня даже офицеры позабыли о почтительной тишине у поезда верховного правителя.
— Кто идет?
— Свои, свои…
— Пароль?
— С нами бог и Россия.
Заскрежетали ступени вагонного тамбура, кто-то осторожно поскребся в дверь.
— Ну, да-да, — отозвался адмирал.
В салон проскользнул закуржавелый, лиловый с холода ротмистр Долгушин.
— Из Иркутска прибыл поезд председателя совета министров господина Пепеляева. Он просит, ваше превосходительство, срочно принять его.
4
Разговор у них начался на высоких, резких нотах и уже не мог перелиться в плавную беседу. Нетерпеливо, раздраженно, озлобленно слушал Колчак своего премьер-министра:
— Ваши телеграммы с угрозами в адрес чехов создали тяжелый конфликт. Расстрел легионеров во Владивостоке углубил пропасть. Чехи сражаться с красными больше не желают, охранять сибирскую магистраль не станут. С уходом последнего чешского эшелона дорогу захватят партизаны. Вокруг у нас одни недруги, союзники тоже стали врагами. Генерал Жанен помогает иркутским эсерам, генерал Нокс думает, как по-джентльменски выдать ваше превосходительство большевикам. Наша армия бессильна остановить наступление красных. Атаман Семенов едва справляется с партизанами на востоке. Кто бы ни поднял сейчас восстание против вашей власти, он будет иметь успех.
— Если сам премьер-министр готов помириться с большевиками, то белое движение и в самом деле погибло, — угрюмо проговорил Колчак.
— Я никогда не примирюсь с большевиками!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Люди, как в разворошенном муравейнике, толкались между складами.
Какой-то тип винтовочным выстрелом пробил цистерну со спиртом, стоявшую около винного погреба; ударила, радужно переливаясь на морозе, острая струя, под ней столпились люди. Они ловили струю ладонями, глотали снег, пропитанный спиртом, подставляли котелки и шапки. Чьи-то дюжие руки начали выкатывать бочки из погреба; желтые и алые лужи окрасили снег, запахло букетом вин, толпа радостно взвыла.
— Прочь с дороги! Круши бочки к чертовой матери! — прогорланил Грызлов.
Красноармейцы разбивали прикладами бочки, хлестали винные потоки, пропитывая шинели густыми пряными ароматами. Грызлов, задохнувшийся от винного запаха, выскочил на свежий воздух и попал в озлобленную толпу.
— Ты пошто не по совести? Кильчак нас грабил, теперича мы его…
— Чево с ним рассусоливать, бей его в шею! — взревел парень и, размахивая железной палкой, пошел на комбрига.
Грызлов выстрелил, парень упал навзничь, толпа кинулась врассыпную.
2
— Разнузданные страсти так же опасны, как и стихийные бедствия, сказал Никифор Иванович, выслушав сообщение о грабежах. — У толпы логика примитивна: «Колчак нас грабил, теперича мы его», — вот и все ее мотивы.
Никифор Иванович долго чиркал зажигалкой, высекая синий огонек. Закурил самокрутку, закашлялся, чахоточные пятна проступили на его скулах. Глянул на знамя Ермака, висевшее на стенке салон-вагона, спросил Саблина:
— Вы допрашивали знаменосца из отряда Анненкова?
— Три часа толковал.
— Что же он говорит об Анненкове?
— Страшные вещи, Никифор Иванович.
— Можете нарисовать словесный портрет атамана?
— Анненков среднего роста, у него длинная голова, бескровное лицо, карие глаза, заостренный нос. Человек как человек с виду, а душою зверь. Нет, не то слово. Вурдалак, изверг, садист — вот кто такой Анненков. Впрочем, характер атамана остается для меня неясным. Он человек недюжинного ума, отличается звериной храбростью. В мировую войну Анненков стал полным георгиевским кавалером, получил британскую золотую медаль, французский орден Почетного легиона. Не пьет, не курит, избегает женщин. Но он — бретёр, ищущий любого повода для скандала, и приходит в бешенство по пустякам. А уважает только силу. Офицеры опасливо разговаривают с этим циничным человеком, готовым каждую минуту ухватиться за револьвер.
Ветры революции занесли Анненкова в Кокчетав, где укрывались царские офицеры, авантюристы да искатели приключений, сбежавшие от большевиков. Из них-то и создал свое братство кондотьеров Анненков, связав всех круговой порукой. Каждый вступающий приносит клятву преданности атаману.
«С нами Бог и атаман! Бог на небе, атаман на земле». На груди новичка накалывают татуировку: крест, под крестом череп и скрещенные кости; эмблему эту обвивают две змеи. Особые значки с крестом и черепом носят солдаты на фуражках, офицеры — на голенищах сапог. Девиз «С нами Бог и атаман» начерчен на полковых знаменах. Анненков заменил чинопочитание обращением «брат солдат», «брат офицер»; это, впрочем, не мешает братьям офицерам за малейшую провинность бить по скулам братьев солдат.
Зимой восемнадцатого года Анненков совершил налет на казачий собор в Омске, где хранились боевые знамена Ермака и Сибирского казачьего войска; с этими знаменами он ушел в Киргизскую степь. Мрачная его слава началась после подавления крестьянского восстания в Славгороде. На Анненкова обратили внимание интервенты и быстрехонько вооружили его; Колчак дал ему чин генерал-майора. «Братство степных кондотьеров» стало отдельной Семиреченской армией в десять тысяч сабель. Анненков одел свои полки и назвал их по цвету мундиров черными гусарами, голубыми уланами, коричневыми кирасирами. Анненков пытался восстановить монархию с помощью террора, изощренность пыток, надругательства над человеческим телом превзошли у него всякий мыслимый предел, — говорил Саблин.
В салон вбежал испуганный начальник караула.
— Красноармейцы на вокзале убивают пленных! — крикнул он.
Никифор Иванович, на ходу надевая полушубок, бросился на улицу, Саблин догнал его только у вокзала. Начальник караула преувеличил, побоища не было, но красноармейцы, щелкая винтовочными затворами, наседали на своих же товарищей из охраны. Пленные казаки жались друг к другу, безнадежно оглядываясь по сторонам.
— Это их, паскудников, дело! На штыки мерзавцев! — орали распаленные яростью красноармейцы.
Никифор Иванович прошел в пакгауз, и то, что представлялось ему только по документам о злодействах Анненкова, теперь стало явью. Жертвы колчаковского полевого контроля лежали штабелями вдоль стен, и следы жесточайших пыток были на них.
— Мы не можем устраивать самосуд по закону мести и злобы, — обратился он к красноармейцам. — Армия революционного народа побеждает на полях классовых битв. Военный трибунал покарает палачей, но совершит правосудие по закону. Не самосуд, а закон, не произвол, а меч нашей диктатуры приведут в исполнение приговор над палачами. Но то, что вы сейчас видели, запомните! Пусть это всегда напоминает вам о классовой ненависти врагов наших. Историческая память народа бессмертна, но временами ее стараются засеять травой забвения. Это случается по второстепенным причинам, по корыстным побуждениям. Чтобы этого не случилось — помните! Помните, ибо люди, забывающие свое страшное прошлое, рискуют пережить его заново.
3
Эта ночь в сухом морозе, волчьих звездах, с винтовочной перебранкой, окриками часовых, тревожными паровозными свистками казалась адмиралу особенно страшной.
Он сидел, упрятавшись за спинку высокого кресла, накинув на озябшие плечи шинель. На столике оплывала свеча, заиндевевшие стенки салон-вагона дышали волглой плесенью, у окна громоздились ящики с сургучными печатями.
Ящики хранили золото, платину, драгоценности царских дворцов и русских музеев, — они были бесценным, но роковым грузом Колчака.
И все-таки штабель из ящиков в его салон-вагоне — это ничтожная частица русского золотого запаса. Сам же запас, погруженный в двадцать девять пульмановских вагонов, стоит рядом с литерными поездами Колчака.
Уже месяц, как верховный правитель выехал из Омска в Иркутск, а добрался пока лишь до Нижнеудинска. Бесконечный поток эшелонов с чешскими легионераму задерживает поезда адмирала на маленьком тифозном вокзале. Колчак бессилен что-либо сделать, он — пленник, пленник! Верховный правитель России — сам пленник русских военнопленных; власть его сузилась до пределов салон-вагона.
Все направлено против него.
Колчака по пятам преследует Пятая армия, на его пути в Иркутск вспыхивают восстания, станции осаждают вышедшие из тайги сибирские партизаны. Мятежи в собственной армии Колчака приняли прямо-таки устрашающие размеры.
Колчак поднял голову, увидел свое отражение в зеркале: желтый, в морщинах, лоб, впалые, дряблые щеки, большой обвислый нос — все казалось нехорошо в собственной физиономии. Особенно раздражали белые нити в густых, еще крепких висках. Он помахал растопыренной ладонью, как бы стирая в зеркале свое отражение, болезненно нахмурился.
Все эти дни Колчак старался скрыть свою раздражительность, но нервное напряжение достигло предела — вчера за обедом он разбил четыре стакана. Адмирал вытянул шею, откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза. Не хотелось думать, не хотелось вспоминать, но смутные мысли, вернее — тени их, бродили в уме, воспоминания, злые, едкие, не отпускали. Он вяло шевелил губами, не замечая, что разговаривает с самим собой.
— Я бы отбился от красных, справился бы с партизанами, но бессилен перед разложением в своей армии. Против меня не только солдаты — против меня генералы, они организуют мятежи, возглавляют восстания. Гайда поднял мятеж во Владивостоке, в Новониколаевске восстали офицеры с полковником Ивакиным во главе. Восстание в Красноярске подготовил генерал Зиневич. Те же, кто еще верен мне, превратились в орду убийц и насильников. Не я уже сама смерть стала их вождем! Генерал Гривин отказался защищать Новониколаевск. Войцеховский застрелил его как изменника. Прямо на военном совете. И я не могу наказать Войцеховского — он, да Каппель, да Пепеляевы еще верны мне. Но ведь завтра Войцеховский может пристрелить меня самого. Может — не может, может — не может? — дважды, как заклинание, повторил Колчак и сделал мрачное заключение: — Может.
Он отыскал под столиком саквояж из крокодиловой кожи, вывалил из него кипу донесений, рапортов, приказов, декретов, телеграмм, записей разговоров по прямому проводу, воззваний, прокламаций. Отложил в сторону пачку своих писем Анне Васильевне, выбрал два документа.
Перечитал их, дрожа и белея от бессильной ярости. Его вновь оскорблял меморандум руководителей чешских легионеров.
«Под защитой чехословацких штыков местные русские военные органы позволяют себе действия, перед которыми ужаснется весь цивилизованный мир. Выжигание деревень, избиение мирных русских граждан целыми сотнями, расстрел без суда представителей демократии, по простому подозрению в политической неблагонадежности, составляют обычное явление, и ответственность за все перед судом народов всего мира ложится на нас: почему мы, имея военную силу, не воспротивились этому беззаконию?
Такая наша пассивность является прямым следствием принципа нашего нейтралитета и невмешательства во внутренние русские дела, и она-то есть причина того, что мы, соблюдая полную лояльность, против воли своей, становимся соучастниками преступлений…»
Когда Колчак узнал о меморандуме чехов, то совершенно остервенился. Он послал в Иркутск телеграмму, полную неприличных ругательств. Он грозился перевешать руководителей легионеров на телеграфных столбах, приказал разоружить чехословацкие эшелоны.
Между Иркутском, где находилось его правительство, и поездом верховного правителя начались разговоры по прямому проводу. Пепеляев пытался примирить Колчака с чехословаками.
Адмирал взял дрожащими пальцами запись разговора со своим премьер-министром.
«Пепеляев. Полученные телеграммы приводят меня в сомнение, что они подписаны вами.
Колчак. Да. Удивлен вашему запросу.
Пепеляев. Необходимость требует, чтобы они были вычеркнуты из списка. Положение здесь критическое, если конфликт немедленно не будет улажен, переворот неминуем. Общественность требует перемены правительства. Настроение напряженное. Ваш приезд в Иркутск пока крайне нежелателен…
Колчак. Вычеркнуть из списка телеграммы я не могу. Я возрождаю Россию и в противном случае не остановлюсь ни перед чем, чтобы усмирить чехов — наших военнопленных. Я полагаюсь на вас, что сумеете устранить все препятствия к моему скорейшему приезду в Иркутск.
Пепеляев. Я этих телеграмм не принимаю и считаю их по крайней мере неполученными… Вы принимаете меры во имя чести и достоинства России. История наша свято чтит память также и тех собирателей Руси, которые умели терпеть обиды во имя сбережения сил…»
Адмирал отбросил запись переговоров, снял со свечи нагар, уставился невидящим взглядом в белую тьму вагонного окна. На вокзале наступило неожиданное безмолвие: не раздавались паровозные гудки, не скрипел снег под ногами часовых.
Колчак прочитал третий документ — телеграмму о подавлении мятежа Гайды во Владивостоке. «Атака вокзала, где сосредоточились мятежные легионеры Рудольфа Гайды, была назначена на три часа ночи восемнадцатого ноября. Две батареи с Алеутской улицы должны были бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен.
После артиллерийского обстрела юнкера двинулись к вокзалу, убивая всех встречающихся на пути. Открыли огонь и наши корабли — транспорт «Якут», миноносцы «Лейтенант Милеев» и «Твердый».
В результате атаки захвачен поезд Гайды. Ворвавшиеся на вокзал юнкера закидали гранатами мятежников.
В поезде Гайды обнаружено огромное количество золотых, серебряных вещей, драгоценных украшений, картин, ковров, собольих мехов. В товарных вагонах находились кровные рысаки, а также автомобиль марки «кадиллак». Личная охрана Гайды, состоявшая из поляков и сербов, одетых в формы царского конвоя, разоружена…»
Какая-то фраза неприятно царапнула сознание, верховный правитель рыскнул глазами по тексту. Отыскал ее: «…бить прямой наводкой в окна вокзала, но сохраняя мозаичные украшения стен».
— Юнкера закидали гранатами мятежников, — повторил Колчак и попытался представить себе груду мертвецов. Не смог. Количество расстрелянных не трогало ума, не волновало сердца, зато он совершенно отчетливо представил цветы, травы, гроздья плодов, выложенные синими и зелеными плитками на стенах владивостокского вокзала.
Заиндевелое окно походило на экран синематографа и алмазно искрилось снежными звездами. Внезапно Колчак увидел на экране окна Рудольфа Гайду в длинной солдатской шинели, фуражке с прямым козырьком и бело-красной ленточкой на околыше. Толстоносое, золотозубое лицо его было болезненно-тусклым.
«Почему ты без знаков отличия?»
«Я лишен всех отличий вашим превосходительством».
«Ты оказался бесчестным предателем».
«Честных предателей не бывает, но есть неблагодарные политики. Я больше всех сделал, чтобы вы стали верховным правителем, я привез вас в Омск, я помог свергнуть Директорию. Впрочем, ваш переворот был переворотом без легенды».
«Зачем ты поднял мятеж во Владивостоке? Захотелось в русские бонапарты? Тоже мне Наполеон одной ночи!» — прошипел адмирал, испытывая к Гайде беспредельную злобу.
Трепыхался беспомощный язычок свечи, в салон-вагоне тянуло запахом плесени, сырости и еще чем-то, напоминающим трупный тлен.
На кого еще надеяться? Позавчера он надеялся на Гривина — его застрелил Войцеховский. Вчера возлагал надежду на генерала Сахарова — его арестовали братья Пепеляевы. «Я назначил Каппеля главнокомандующим остатками армии, — может, этот не подведет?» — тоскливо подумал адмирал и опять поднял глаза на заиндевелое окно. Светлое пятнышко — отражение свечи — колебалось на нем, и вот из пятна вырос генерал Каппель. Адмиралу послышался его резкий, по-стеклянному ломкий голос:
«Я только что разговаривал по прямому проводу с генералом Сыровым. Он спросил, что мне угодно. Я сказал: «Мне угодно знать, правда ли, что задержаны поезда верховного правителя? Мне угодно знать, правда ли, что вы не даете ему паровозов?»
«Поезда адмирала срывают эвакуацию чешских войск. Из-за русской армии я не желаю вступать в арьергардные бои с большевиками».
«Это оскорбление армии и верховного правителя! Я требую внеочередного пропуска поездов адмирала!»
«Сперва мои эшелоны, потом все остальное».
«Если вы не исполните моего требования, я вызову вас к барьеру! Мы будем стреляться, господин генерал!»
Колчак потушил свечу, окно потемнело. Он встал, прислонился к ящикам с золотом, закурил.
Ночь за окном взорвалась похабной руганью, угрожающими окриками. У литерных поездов сменялись караулы: еще вчера смена их происходила тихо и чинно, сегодня даже офицеры позабыли о почтительной тишине у поезда верховного правителя.
— Кто идет?
— Свои, свои…
— Пароль?
— С нами бог и Россия.
Заскрежетали ступени вагонного тамбура, кто-то осторожно поскребся в дверь.
— Ну, да-да, — отозвался адмирал.
В салон проскользнул закуржавелый, лиловый с холода ротмистр Долгушин.
— Из Иркутска прибыл поезд председателя совета министров господина Пепеляева. Он просит, ваше превосходительство, срочно принять его.
4
Разговор у них начался на высоких, резких нотах и уже не мог перелиться в плавную беседу. Нетерпеливо, раздраженно, озлобленно слушал Колчак своего премьер-министра:
— Ваши телеграммы с угрозами в адрес чехов создали тяжелый конфликт. Расстрел легионеров во Владивостоке углубил пропасть. Чехи сражаться с красными больше не желают, охранять сибирскую магистраль не станут. С уходом последнего чешского эшелона дорогу захватят партизаны. Вокруг у нас одни недруги, союзники тоже стали врагами. Генерал Жанен помогает иркутским эсерам, генерал Нокс думает, как по-джентльменски выдать ваше превосходительство большевикам. Наша армия бессильна остановить наступление красных. Атаман Семенов едва справляется с партизанами на востоке. Кто бы ни поднял сейчас восстание против вашей власти, он будет иметь успех.
— Если сам премьер-министр готов помириться с большевиками, то белое движение и в самом деле погибло, — угрюмо проговорил Колчак.
— Я никогда не примирюсь с большевиками!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77