Он думает начать наступление на дивизию Павлова. Против вас, Александр Васильевич, сосредоточено пять дивизий, две казачьи бригады, батальон морских стрелков, — быстро перечислил Тухачевский. — План Дитерихса хорош своей простотой, но только мы опередим генерала. Мы начнем свое наступление тайно завтра на рассвете. Какие полки у вас будут первыми?
Павлов шумно вздохнул, сцепил на массивном животе руки.
— Карельский полк Путны начнет, но тайна переправы невозможна, товарищ командарм. Ведь белые заметят и наши приготовления и нас самих. Начдив вынул из планшета аккуратно исписанный лист. — Мой приказ уже зачитан перед каждым взводом, повторю только последние его слова: «Бойцы, лихая конница, славная пехота! Мы прошли тысячи верст от Волги до Тобола, громя врагов революции. Мы почти у цели. Так вперед и — смерть Колчаку!»
За окном салон-вагона послышались громкие голоса: кто-то кого-то поучал развязно, нахально, пользуясь самыми неприличными выражениями.
— Мишка, сукин сын, обезьяна бесштанная, это ты?
— Это я, мать тебя, — отвечал молодой серебряный голос, чересчур правильно произносивший русские слова.
— Ах ты гад на мохнатых лапах! Бросай, стервец, ружье, перебегай ко мне.
Тухачевский поднял створку окна.
— Зайдите ко мне. Оба, сейчас же!
В салон-вагон вошли красивые парни: первый — с глазами василькового цвета, второй — черноглазый южанин.
— Какого полка? — с опасной вежливостью спросил Тухачевский.
— Командир четвертого батальона Карельского полка, — откозырял синеглазый.
— А вы?
— Связной командира Карельского полка Микаэле Годони.
— Вы всегда так разговариваете? — спросил Тухачевский у батальонного.
— Никак нет! Я его русскому языку с недавней поры учу.
— Ловко научил, слышал. Только кто вам позволил позорить честь командира? Семь суток гауптвахты ему. Идите, комбат!
Батальонный погас лицом и вышел.
— Он храбрый командир, — заступился за батальонного Грызлов.
— Храбрость не нуждается в хамстве. — Командарм повернулся к Годони: — Вы итальянец?
— Сицилийский матрос, синьор.
— Какие бури вас занесли в Россию?
— Одна буря, синьор, военная.
Микаэле Годони взяли в плен австрийцы, но вместе с ними он был вторично пленен русскими. Годони долго брел под конвоем по России, пока не оказался в Петрограде. В дни Октября итальянский карабинер вступил в ряды Красной гвардии, потом попал в Пятую армию.
Командарм отпустил итальянца и долго смотрел на реку, уже запаянную сумерками. Потом сказал Грызлову:
— От смелости твоих бойцов и твоего умения зависит победа. Я уверен в успехе, если не случится непредвиденное…
— Мы готовы драться насмерть. — Грызлов застегнул кожаную, смолисто блестящую куртку.
Командарм, отпустив всех, остался один. Ветер утих, но река шумела, подчеркивая безмолвие надвигающейся ночи. В осторожной тишине смягчились воинственные мысли, улеглось возбуждение. Сейчас командарму хотелось покоя, освященного музыкой; он верил — нет ничего сердечнее музыки, она его страсть, самая глубокая, все остальное — необходимость. По необходимости он стал военным, но с какой радостью он протянул бы над миром руку, голосуя за мир. К несчастью, за мир борются не музыкальными звуками, а железным рявканьем пушек.
У командарма нет даже времени вслушаться в самого себя. Ему, как и всем людям России, сегодня особенно некогда; он видит выражение торопливости на лицах бойцов, командиров, комиссаров: все спешат победить врагов своих, никто не верит в собственную гибель и отвергает ее возможность.
«Стремление к вечности живет в человеке постоянно, а чувство вечного времени наиболее полно выражено в музыке Моцарта, — подумал командарм. Он покоряет звуками, мыслями, красотой чувств; люди это понимают, но уже привыкли и не обращают внимания. Вот почему поколения уходят, а Моцарт остается, ибо он выражение их непрерывного творчества».
Командарм взял скрипку, сжал пальцами хрупкий, теплый инструмент, ощущая пробуждающийся звук.
Оттянул струну.
Скрипка протяжно вздохнула.
23
В час, когда красные начали переправу на восточный берег Тобола, белые стали перебираться на западный. Эта одновременная переправа спутала все планы командования враждебных армий, полетели вверх тормашками расчеты времени, пространства, топографических условий, стремительность прорывов, внезапность окружения. Все оказалось несостоятельным перед случайностью.
Витовт Путна прошел к ботику, где ждал его Микаэле Годони.
— Давай весла, Миша.
— Я человек моря, синьор!
Путна сел на корму, ботик заскользил, обгоняя плоты с бойцами, пулеметами, орудиями. Путна обхватил рукой борт ботика, не замечая пробившегося из тумана солнца. На середине Тобола туман сразу развалился, и Путна увидел плоты и лодки, движущиеся в противоположных направлениях.
От неожиданности он вскочил, ботик перевернулся. Годони кинулся на помощь, они выбрались на отмель. Здесь Путна столкнулся с командиром четвертого батальона.
— Взять холм с ветряками! А возьмешь — удерживай всеми силами. Даже мертвый удерживай! — Путна вспомнил приказ командарма — после боя посадить комбата под арест. Смешно даже думать про это, но ненужная мысль заслонила другие, более значительные…
Четвертый батальон стремительной атакой захватил холм с ветряками, но белые выбили красноармейцев и вернули утраченные позиции.
— Вот тебе и удержал холм, — обозлился Путна, узнав о потере выгодной позиции. — Я его не только на гауптвахту, а под трибунал, подлеца!
Путна поскакал наперерез бегущим. Годони тоже повернул свою лошадь на бойцов.
— Стой, стой, о дьяболо! Кого испугались, синьоры? Это же Мадонна, это же Санта-Роза! — показывал он нагайкой на холм, где киноварью и золотом сверкала хоругвь с ликом Пречистой девы.
Останавливая бегущих, Путна налетел на повозку с возницей и раненым, узнал в нем командира четвертого батальона. Осколок снаряда разворотил молодое лицо, оно дымилось кровью, и лишь лихорадочно синели глаза.
— Где ранило? — спросил Путна, и все его озлобление на батальонного испарилось.
— На холме, у ветряков. Он все отстреливался, все отстреливался, потом упал. Где мне фершала разыскать? — спросил возница.
— Вези к Тоболу, там полевой лазарет. — Путна поскакал к красноармейцам, что столпились неподалеку.
Бойцы нехотя, будто спросонок, окапывались, щелкали затворами. Возле них крутился на пегом жеребчике Годони, надрывая горло:
— Эввива, Мадонна! Аванти, синьоры!..
Красные и белые думали молниеносным ударом захватить инициативу и продолжить наступление на Тобол. Красные мечтали о стремительном марше на Омск, белым грезился Челябинск, но молниеносный удар обратился кровопролитнейшим сражением на берегах сибирской реки; оно продолжалось сто часов. На пятые сутки красные прорвали фронт белых.
В прорыв хлынули полки Двадцать шестой и Двадцать седьмой дивизий. Карельский полк наступал по железной дороге на Петропавловск. Путна, как и все командиры, повторял в эти дни слова Тухачевского: «Только непрерывный натиск победит Колчака».
Слова командарма стали девизом.
По непролазным дорогам шла оборванная, разутая армия, из солдатских сапог торчали пучки сена, головы были обвязаны грязными тряпками, залатанные штаны перехвачены веревками. Изредка мелькали бобровая шуба или волчья доха, снятые с какого-нибудь коммерсанта.
Витовт Путна мечтал о купеческом городке Петропавловске, словно о рае. Там, чудилось ему, бойцы сменят разбитые сапоги и рваные шинели на валенки, на полушубки. Пока же красноармейцы раздевали пленных офицеров; теплые английские шинели со львами на бронзовых пуговицах были в особом почете.
— Невесело воевать без штанов на морозе, — отшучивался Путна, но сам ходил в нагольном тулупчике с обрезанными полами.
У стремительно движущихся армий географические точки быстро меняются. Белые не обнаруживали красных там, где они были час назад, красные натыкались на белых у себя в тылу. Случались и трагикомические недоразумения.
Поздней ночью в большое сибирское село вошел Сорок пятый полк красных. В тот же час с восточной стороны в село вступил Сорок пятый полк белых. В ночной тьме красные и белые смешались, бойцы разбежались по избам, вместе курили, укладывались вместе спать.
Когда утро забрезжило в окнах, белые стали узнавать красных по алым бантам на гимнастерках, красные по погонам — белых. Вспыхнули рукопашные схватки, бой закипел по всему селу, пока не окончился поспешным отходом одних на запад, других на восток. Такое могло случиться только в гражданской войне, но мало кто верил случившемуся.
Бойцы Карельского полка грелись у костров на привале. Над снежной степью поднималась кровавая луна, костры выбрасывали дымное пламя в равнодушное небо.
— Нехорошо смеяться над смертью, синьоры. Мадонна плачет, когда умирают ее дети, — печально сказал Годони.
— Твоя Мадонна воюет на стороне белых! — крикнул в сердцах Путна.
— Это неправда, синьор, — запротестовал Годони. — Мадонна — защитница угнетенных, она всегда на их стороне. Разве Санта-Роза виновата, что ее именем аристократы гонят на войну простых людей?
— Ладно, не будем спорить о твоей Мадонне. Расскажи-ка лучше про Италию, — попросил Путна.
— Я родился под солнечным небом, синьор, а ваше придавливает мою душу. Небо Адриатики помогает высоко носить голову простому человеку, мечтательно сказал Годони.
— У каждого свои небеса. Я вот люблю косматое литовское небо…
— Согласен, синьор, каждый любит свое, но я предчувствую, что умру под чужим небом. — Годони поднял на Путну глаза — глубокие, черные, меняющие от пламени свой цвет. — Зато я карабинер русской революции. Пусть я единственный итальянец в армии русского народа, но это ничего, синьор. Завтра, да святится имя Мадонны, нас будет больше. И мы станем, как это, синьор, по-русски? Да, побратимы…
Карельский полк преследовал потрепанную, но все еще сильную Ижевскую дивизию. Путь ижевцев дымился пожарами, дышал отравленными родниками, любой столб у них превращался в виселицу, каждый провод — в удавку.
Ижевцы дрались с наседавшими на них карельцами с мужеством отчаяния, но после каждого сражения отступали, все еще сохраняя боевые порядки. За Тоболом, в бездорожных степях, красные утеряли след полковника Юрьева. В поисках ижевцев Путна попал в село Давыдовское, а штаб его находился в станице Чернявской. Путна приказал протянуть полевой телефон между селом и станицей.
Со связистами отправился и Годони. В полдень в избе, где стоял Путна, зазвонил телефон:
— Все в порядке, синьор! Я звоню вам…
Откуда Годони звонил, Путна так и не услышал — телефон замолк. Зато через час прискакал сам карабинер на курящемся испариной жеребце. Задыхаясь, сбивчиво, возбужденно сообщил он о приближении ижевцев.
Путна приготовился к бою. Через несколько часов показались шеренги ижевцев. В унылой, занесенной первым снегом степи красные и белые издалека заметили друг друга. Ижевцы, не ждавшие на своем пути противника, поразились ему, но не растерялись: под крупным, медленным снегом пошли они в атаку.
Белые и красные сошлись на сто сажен, и словно по уговору стрельба прекратилась. Загнанно дышали бойцы, шелестел снег, посвистывал ветер. Путна почему-то решил: еще минута — и начнется братание.
— Кидай оружие к черту! — неистово заорал он.
— Эввива, Мадонна! — поддержал Годони.
В ответ снова судорожно заработали белые пулеметы. Красные бросились в штыковую атаку: началась свалка.
Никто не знал, на чьей стороне перевес, все дрались ради собственной жизни. После получасовой драки ижевцы дрогнули, начали отходить, затем побежали в начавшуюся метель.
В Тобольской степи полегло их свыше тысячи, но бывший артист оперетты Юрьев вырвался из лап смерти, чтобы бежать все дальше от родных гнездовий.
Путна опустился на колени перед Годони: снег падал на широко раскрытые глаза итальянца и уже не таял в них. А Путна все гладил по кудрявым волосам юношу и все повторял:
— Миша, очнись! Да ну же, Миша! Пречистая дева, спаси его!
Над могилой Годони поставили столб с черной доской и начертали на ней:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ИТАЛЬЯНСКИЙ КАРАБИНЕР
ГЕРОЙ РЕВОЛЮЦИИ РУССКОЙ.
24
«Не только гения и каких-нибудь качеств не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых высших человеческих качеств любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно…
Избави бог, коли он человек, полюбит кого-нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо, что нет…»
— Вот это да! — восторженно застонал Саблин, бросая на столик истрепанный том «Войны и мира». — Я твержу всем, что не стоит забивать голову гуманизмом да нежностями, увлекаться стишками да музыкой, Толстой тоже!
— Что ты сам с собой разговариваешь? — спросил Никифор Иванович, открывая дверь в салон.
— Читаю «Войну и мир» и удивляюсь: Толстой написал то самое, про что думаю я. Поразительное сходство!
— В чем же ваше согласие?
— Толстой говорит: хорошему полководцу не нужны ни любовь, ни поэзия, ни искусство, ему противопоказаны жалость, философские раздумья. Иначе полководец не в состоянии одерживать победы, а ведь и я толкую про то же.
Никифор Иванович полистал книгу, перечел строки, восхитившие Саблина.
— Не могу согласиться с Львом Толстым. Наш командарм — живое опровержение его слов. В Тухачевском как раз есть достоинства, не свойственные, по мысли Толстого, хорошему полководцу. Но между взглядами Толстого на полководцев и твоей философией жестокости, Давид, нет ничего общего. Твоя философия — сестра мелкобуржуазного анархизма, и это меня беспокоит…
— Какой я буржуй! И я ненавижу анархистов, как всякий дисциплинированный революционер. А в Смольный я пришел сразу же после штурма Зимнего дворца. Явился в Реввоенсовет и предложил свои услуги. А вы про меня — буржуй, анархист! Ведь надо же, а!
— Извини за откровенность, Давид, но в революции такие люди, как ты, ищут выгоды, о карьере, о жирном благополучии мечтают такие архиреволюционеры.
— Нет, Никифор Иванович! Меня или Троцкого новыми буржуями вы не сделаете. Мы — единомышленники во всем.
— Единомышленники до первого крутого поворота. А там и дорожки врозь, и начнете талантливо бесчестить друг друга. Я Троцкого знаю давно, знаю, что он может и так, может и иначе. — Никифор Иванович достал из сейфа папку с бумагами. — Иди, Давид, прогуляйся, а я поработаю.
Саблин надел кожаное пальто и направился к двери.
— Подожди минутку. Вечером допроси колчаковских перебежчиков, да смотри, при допросе не хватайся за револьвер. Колчаковские солдаты — те же мужики, насильно мобилизованные, им надо глаза на революцию открывать, а не грозить трибуналами. От постоянных угроз люди звереют, — сказал Никифор Иванович.
Уже второй месяц Саблин служил в Особом отделе Сибуралбюро. Никифор Иванович был строг и не позволял своим сотрудникам своевольничать. Суровая дисциплина раздражала Саблина, но, побаиваясь Никифора Ивановича, он вел себя сдержанно.
Колчаковцы оставили в Петропавловске богатые запасы оружия, провианта, обмундирования. Командиры и комиссары Пятой армии весело, увлеченно одевали и вооружали красноармейцев: бойцы щеголяли в теплых заморских шинелях, ели американские консервы, курили японский табак.
На перроне Саблин столкнулся с Грызловым; комбриг куда-то спешил, но все же остановился.
— Эк вырядился! Пальтецо желтого хрома, сапожки со скрипом, наганчик — игрушечка. А хром-то первущего сорта. Народ в отрепьях гуляет, а ты словно старорежимный щеголь, — заговорил Грызлов.
— Каждому свое. Я властью облечен, мне нельзя в затрапезном виде. Курить хочешь? — Саблин достал из кармана коробку с сигаретами. Японские, трофейные.
— «Мундир английский, погон российский, табак японский, правитель омский…» — пропел Грызлов модную частушку. — Еще верховного правителя в плен не взяли, интервентов из Сибири не вышибли, а в ихних мундирах щеголяем, табачок ихний покуриваем. Ты что сейчас делаешь?
— Вечерок свободный, можно и развлечься. У меня есть девочки на примете.
— Тоже трофейные? — усмехнулся Грызлов.
В нежных хлопьях тосковали голые деревья, дымы пожаров лениво передвигались над степным притихшим городком, в сумерках еще каркало воронье, брехали собаки.
Саблин, в добродушном настроении от случайной встречи с женщиной, возвращался чуть хмельной, сдвинув на левый висок фуражку, спрятав кулаки в карманы забрызганного грязью пальто, намокшие полы с шорохом терлись о голенища охотничьих сапог.
— Погодь немножко, товарищ комиссар, — остановил его какой-то человек. — У нас в мастерских сегодня семеро арестовано, за саботаж будто бы взяли, а напраслина это. Я к тебе с жалобой приходил, только денщик не пустил, а сейчас ты сам повстречался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Павлов шумно вздохнул, сцепил на массивном животе руки.
— Карельский полк Путны начнет, но тайна переправы невозможна, товарищ командарм. Ведь белые заметят и наши приготовления и нас самих. Начдив вынул из планшета аккуратно исписанный лист. — Мой приказ уже зачитан перед каждым взводом, повторю только последние его слова: «Бойцы, лихая конница, славная пехота! Мы прошли тысячи верст от Волги до Тобола, громя врагов революции. Мы почти у цели. Так вперед и — смерть Колчаку!»
За окном салон-вагона послышались громкие голоса: кто-то кого-то поучал развязно, нахально, пользуясь самыми неприличными выражениями.
— Мишка, сукин сын, обезьяна бесштанная, это ты?
— Это я, мать тебя, — отвечал молодой серебряный голос, чересчур правильно произносивший русские слова.
— Ах ты гад на мохнатых лапах! Бросай, стервец, ружье, перебегай ко мне.
Тухачевский поднял створку окна.
— Зайдите ко мне. Оба, сейчас же!
В салон-вагон вошли красивые парни: первый — с глазами василькового цвета, второй — черноглазый южанин.
— Какого полка? — с опасной вежливостью спросил Тухачевский.
— Командир четвертого батальона Карельского полка, — откозырял синеглазый.
— А вы?
— Связной командира Карельского полка Микаэле Годони.
— Вы всегда так разговариваете? — спросил Тухачевский у батальонного.
— Никак нет! Я его русскому языку с недавней поры учу.
— Ловко научил, слышал. Только кто вам позволил позорить честь командира? Семь суток гауптвахты ему. Идите, комбат!
Батальонный погас лицом и вышел.
— Он храбрый командир, — заступился за батальонного Грызлов.
— Храбрость не нуждается в хамстве. — Командарм повернулся к Годони: — Вы итальянец?
— Сицилийский матрос, синьор.
— Какие бури вас занесли в Россию?
— Одна буря, синьор, военная.
Микаэле Годони взяли в плен австрийцы, но вместе с ними он был вторично пленен русскими. Годони долго брел под конвоем по России, пока не оказался в Петрограде. В дни Октября итальянский карабинер вступил в ряды Красной гвардии, потом попал в Пятую армию.
Командарм отпустил итальянца и долго смотрел на реку, уже запаянную сумерками. Потом сказал Грызлову:
— От смелости твоих бойцов и твоего умения зависит победа. Я уверен в успехе, если не случится непредвиденное…
— Мы готовы драться насмерть. — Грызлов застегнул кожаную, смолисто блестящую куртку.
Командарм, отпустив всех, остался один. Ветер утих, но река шумела, подчеркивая безмолвие надвигающейся ночи. В осторожной тишине смягчились воинственные мысли, улеглось возбуждение. Сейчас командарму хотелось покоя, освященного музыкой; он верил — нет ничего сердечнее музыки, она его страсть, самая глубокая, все остальное — необходимость. По необходимости он стал военным, но с какой радостью он протянул бы над миром руку, голосуя за мир. К несчастью, за мир борются не музыкальными звуками, а железным рявканьем пушек.
У командарма нет даже времени вслушаться в самого себя. Ему, как и всем людям России, сегодня особенно некогда; он видит выражение торопливости на лицах бойцов, командиров, комиссаров: все спешат победить врагов своих, никто не верит в собственную гибель и отвергает ее возможность.
«Стремление к вечности живет в человеке постоянно, а чувство вечного времени наиболее полно выражено в музыке Моцарта, — подумал командарм. Он покоряет звуками, мыслями, красотой чувств; люди это понимают, но уже привыкли и не обращают внимания. Вот почему поколения уходят, а Моцарт остается, ибо он выражение их непрерывного творчества».
Командарм взял скрипку, сжал пальцами хрупкий, теплый инструмент, ощущая пробуждающийся звук.
Оттянул струну.
Скрипка протяжно вздохнула.
23
В час, когда красные начали переправу на восточный берег Тобола, белые стали перебираться на западный. Эта одновременная переправа спутала все планы командования враждебных армий, полетели вверх тормашками расчеты времени, пространства, топографических условий, стремительность прорывов, внезапность окружения. Все оказалось несостоятельным перед случайностью.
Витовт Путна прошел к ботику, где ждал его Микаэле Годони.
— Давай весла, Миша.
— Я человек моря, синьор!
Путна сел на корму, ботик заскользил, обгоняя плоты с бойцами, пулеметами, орудиями. Путна обхватил рукой борт ботика, не замечая пробившегося из тумана солнца. На середине Тобола туман сразу развалился, и Путна увидел плоты и лодки, движущиеся в противоположных направлениях.
От неожиданности он вскочил, ботик перевернулся. Годони кинулся на помощь, они выбрались на отмель. Здесь Путна столкнулся с командиром четвертого батальона.
— Взять холм с ветряками! А возьмешь — удерживай всеми силами. Даже мертвый удерживай! — Путна вспомнил приказ командарма — после боя посадить комбата под арест. Смешно даже думать про это, но ненужная мысль заслонила другие, более значительные…
Четвертый батальон стремительной атакой захватил холм с ветряками, но белые выбили красноармейцев и вернули утраченные позиции.
— Вот тебе и удержал холм, — обозлился Путна, узнав о потере выгодной позиции. — Я его не только на гауптвахту, а под трибунал, подлеца!
Путна поскакал наперерез бегущим. Годони тоже повернул свою лошадь на бойцов.
— Стой, стой, о дьяболо! Кого испугались, синьоры? Это же Мадонна, это же Санта-Роза! — показывал он нагайкой на холм, где киноварью и золотом сверкала хоругвь с ликом Пречистой девы.
Останавливая бегущих, Путна налетел на повозку с возницей и раненым, узнал в нем командира четвертого батальона. Осколок снаряда разворотил молодое лицо, оно дымилось кровью, и лишь лихорадочно синели глаза.
— Где ранило? — спросил Путна, и все его озлобление на батальонного испарилось.
— На холме, у ветряков. Он все отстреливался, все отстреливался, потом упал. Где мне фершала разыскать? — спросил возница.
— Вези к Тоболу, там полевой лазарет. — Путна поскакал к красноармейцам, что столпились неподалеку.
Бойцы нехотя, будто спросонок, окапывались, щелкали затворами. Возле них крутился на пегом жеребчике Годони, надрывая горло:
— Эввива, Мадонна! Аванти, синьоры!..
Красные и белые думали молниеносным ударом захватить инициативу и продолжить наступление на Тобол. Красные мечтали о стремительном марше на Омск, белым грезился Челябинск, но молниеносный удар обратился кровопролитнейшим сражением на берегах сибирской реки; оно продолжалось сто часов. На пятые сутки красные прорвали фронт белых.
В прорыв хлынули полки Двадцать шестой и Двадцать седьмой дивизий. Карельский полк наступал по железной дороге на Петропавловск. Путна, как и все командиры, повторял в эти дни слова Тухачевского: «Только непрерывный натиск победит Колчака».
Слова командарма стали девизом.
По непролазным дорогам шла оборванная, разутая армия, из солдатских сапог торчали пучки сена, головы были обвязаны грязными тряпками, залатанные штаны перехвачены веревками. Изредка мелькали бобровая шуба или волчья доха, снятые с какого-нибудь коммерсанта.
Витовт Путна мечтал о купеческом городке Петропавловске, словно о рае. Там, чудилось ему, бойцы сменят разбитые сапоги и рваные шинели на валенки, на полушубки. Пока же красноармейцы раздевали пленных офицеров; теплые английские шинели со львами на бронзовых пуговицах были в особом почете.
— Невесело воевать без штанов на морозе, — отшучивался Путна, но сам ходил в нагольном тулупчике с обрезанными полами.
У стремительно движущихся армий географические точки быстро меняются. Белые не обнаруживали красных там, где они были час назад, красные натыкались на белых у себя в тылу. Случались и трагикомические недоразумения.
Поздней ночью в большое сибирское село вошел Сорок пятый полк красных. В тот же час с восточной стороны в село вступил Сорок пятый полк белых. В ночной тьме красные и белые смешались, бойцы разбежались по избам, вместе курили, укладывались вместе спать.
Когда утро забрезжило в окнах, белые стали узнавать красных по алым бантам на гимнастерках, красные по погонам — белых. Вспыхнули рукопашные схватки, бой закипел по всему селу, пока не окончился поспешным отходом одних на запад, других на восток. Такое могло случиться только в гражданской войне, но мало кто верил случившемуся.
Бойцы Карельского полка грелись у костров на привале. Над снежной степью поднималась кровавая луна, костры выбрасывали дымное пламя в равнодушное небо.
— Нехорошо смеяться над смертью, синьоры. Мадонна плачет, когда умирают ее дети, — печально сказал Годони.
— Твоя Мадонна воюет на стороне белых! — крикнул в сердцах Путна.
— Это неправда, синьор, — запротестовал Годони. — Мадонна — защитница угнетенных, она всегда на их стороне. Разве Санта-Роза виновата, что ее именем аристократы гонят на войну простых людей?
— Ладно, не будем спорить о твоей Мадонне. Расскажи-ка лучше про Италию, — попросил Путна.
— Я родился под солнечным небом, синьор, а ваше придавливает мою душу. Небо Адриатики помогает высоко носить голову простому человеку, мечтательно сказал Годони.
— У каждого свои небеса. Я вот люблю косматое литовское небо…
— Согласен, синьор, каждый любит свое, но я предчувствую, что умру под чужим небом. — Годони поднял на Путну глаза — глубокие, черные, меняющие от пламени свой цвет. — Зато я карабинер русской революции. Пусть я единственный итальянец в армии русского народа, но это ничего, синьор. Завтра, да святится имя Мадонны, нас будет больше. И мы станем, как это, синьор, по-русски? Да, побратимы…
Карельский полк преследовал потрепанную, но все еще сильную Ижевскую дивизию. Путь ижевцев дымился пожарами, дышал отравленными родниками, любой столб у них превращался в виселицу, каждый провод — в удавку.
Ижевцы дрались с наседавшими на них карельцами с мужеством отчаяния, но после каждого сражения отступали, все еще сохраняя боевые порядки. За Тоболом, в бездорожных степях, красные утеряли след полковника Юрьева. В поисках ижевцев Путна попал в село Давыдовское, а штаб его находился в станице Чернявской. Путна приказал протянуть полевой телефон между селом и станицей.
Со связистами отправился и Годони. В полдень в избе, где стоял Путна, зазвонил телефон:
— Все в порядке, синьор! Я звоню вам…
Откуда Годони звонил, Путна так и не услышал — телефон замолк. Зато через час прискакал сам карабинер на курящемся испариной жеребце. Задыхаясь, сбивчиво, возбужденно сообщил он о приближении ижевцев.
Путна приготовился к бою. Через несколько часов показались шеренги ижевцев. В унылой, занесенной первым снегом степи красные и белые издалека заметили друг друга. Ижевцы, не ждавшие на своем пути противника, поразились ему, но не растерялись: под крупным, медленным снегом пошли они в атаку.
Белые и красные сошлись на сто сажен, и словно по уговору стрельба прекратилась. Загнанно дышали бойцы, шелестел снег, посвистывал ветер. Путна почему-то решил: еще минута — и начнется братание.
— Кидай оружие к черту! — неистово заорал он.
— Эввива, Мадонна! — поддержал Годони.
В ответ снова судорожно заработали белые пулеметы. Красные бросились в штыковую атаку: началась свалка.
Никто не знал, на чьей стороне перевес, все дрались ради собственной жизни. После получасовой драки ижевцы дрогнули, начали отходить, затем побежали в начавшуюся метель.
В Тобольской степи полегло их свыше тысячи, но бывший артист оперетты Юрьев вырвался из лап смерти, чтобы бежать все дальше от родных гнездовий.
Путна опустился на колени перед Годони: снег падал на широко раскрытые глаза итальянца и уже не таял в них. А Путна все гладил по кудрявым волосам юношу и все повторял:
— Миша, очнись! Да ну же, Миша! Пречистая дева, спаси его!
Над могилой Годони поставили столб с черной доской и начертали на ней:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ИТАЛЬЯНСКИЙ КАРАБИНЕР
ГЕРОЙ РЕВОЛЮЦИИ РУССКОЙ.
24
«Не только гения и каких-нибудь качеств не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых высших человеческих качеств любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно…
Избави бог, коли он человек, полюбит кого-нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо, что нет…»
— Вот это да! — восторженно застонал Саблин, бросая на столик истрепанный том «Войны и мира». — Я твержу всем, что не стоит забивать голову гуманизмом да нежностями, увлекаться стишками да музыкой, Толстой тоже!
— Что ты сам с собой разговариваешь? — спросил Никифор Иванович, открывая дверь в салон.
— Читаю «Войну и мир» и удивляюсь: Толстой написал то самое, про что думаю я. Поразительное сходство!
— В чем же ваше согласие?
— Толстой говорит: хорошему полководцу не нужны ни любовь, ни поэзия, ни искусство, ему противопоказаны жалость, философские раздумья. Иначе полководец не в состоянии одерживать победы, а ведь и я толкую про то же.
Никифор Иванович полистал книгу, перечел строки, восхитившие Саблина.
— Не могу согласиться с Львом Толстым. Наш командарм — живое опровержение его слов. В Тухачевском как раз есть достоинства, не свойственные, по мысли Толстого, хорошему полководцу. Но между взглядами Толстого на полководцев и твоей философией жестокости, Давид, нет ничего общего. Твоя философия — сестра мелкобуржуазного анархизма, и это меня беспокоит…
— Какой я буржуй! И я ненавижу анархистов, как всякий дисциплинированный революционер. А в Смольный я пришел сразу же после штурма Зимнего дворца. Явился в Реввоенсовет и предложил свои услуги. А вы про меня — буржуй, анархист! Ведь надо же, а!
— Извини за откровенность, Давид, но в революции такие люди, как ты, ищут выгоды, о карьере, о жирном благополучии мечтают такие архиреволюционеры.
— Нет, Никифор Иванович! Меня или Троцкого новыми буржуями вы не сделаете. Мы — единомышленники во всем.
— Единомышленники до первого крутого поворота. А там и дорожки врозь, и начнете талантливо бесчестить друг друга. Я Троцкого знаю давно, знаю, что он может и так, может и иначе. — Никифор Иванович достал из сейфа папку с бумагами. — Иди, Давид, прогуляйся, а я поработаю.
Саблин надел кожаное пальто и направился к двери.
— Подожди минутку. Вечером допроси колчаковских перебежчиков, да смотри, при допросе не хватайся за револьвер. Колчаковские солдаты — те же мужики, насильно мобилизованные, им надо глаза на революцию открывать, а не грозить трибуналами. От постоянных угроз люди звереют, — сказал Никифор Иванович.
Уже второй месяц Саблин служил в Особом отделе Сибуралбюро. Никифор Иванович был строг и не позволял своим сотрудникам своевольничать. Суровая дисциплина раздражала Саблина, но, побаиваясь Никифора Ивановича, он вел себя сдержанно.
Колчаковцы оставили в Петропавловске богатые запасы оружия, провианта, обмундирования. Командиры и комиссары Пятой армии весело, увлеченно одевали и вооружали красноармейцев: бойцы щеголяли в теплых заморских шинелях, ели американские консервы, курили японский табак.
На перроне Саблин столкнулся с Грызловым; комбриг куда-то спешил, но все же остановился.
— Эк вырядился! Пальтецо желтого хрома, сапожки со скрипом, наганчик — игрушечка. А хром-то первущего сорта. Народ в отрепьях гуляет, а ты словно старорежимный щеголь, — заговорил Грызлов.
— Каждому свое. Я властью облечен, мне нельзя в затрапезном виде. Курить хочешь? — Саблин достал из кармана коробку с сигаретами. Японские, трофейные.
— «Мундир английский, погон российский, табак японский, правитель омский…» — пропел Грызлов модную частушку. — Еще верховного правителя в плен не взяли, интервентов из Сибири не вышибли, а в ихних мундирах щеголяем, табачок ихний покуриваем. Ты что сейчас делаешь?
— Вечерок свободный, можно и развлечься. У меня есть девочки на примете.
— Тоже трофейные? — усмехнулся Грызлов.
В нежных хлопьях тосковали голые деревья, дымы пожаров лениво передвигались над степным притихшим городком, в сумерках еще каркало воронье, брехали собаки.
Саблин, в добродушном настроении от случайной встречи с женщиной, возвращался чуть хмельной, сдвинув на левый висок фуражку, спрятав кулаки в карманы забрызганного грязью пальто, намокшие полы с шорохом терлись о голенища охотничьих сапог.
— Погодь немножко, товарищ комиссар, — остановил его какой-то человек. — У нас в мастерских сегодня семеро арестовано, за саботаж будто бы взяли, а напраслина это. Я к тебе с жалобой приходил, только денщик не пустил, а сейчас ты сам повстречался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77