Сцапали, значит, нас за статью графа, а Толстой к московскому губернатору с жалобой. И говорит их сиятельство их превосходительству:
«Статью писал я, а посадили молодых людей. Вы молодых-то освободите, а меня — в тюрьму…»
Отвечает их превосходительство их сиятельству:
«Все тюрьмы России не вместят вашей славы, граф…»
В конце концов выпустили нас из тюрьмы. И опять я на прекрасном попался. Тиснул на гектографе статейку гражданина Гейне. Уже и статью давно позабыл, лишь последние ее слова помню. — Лутошкин взъерошил косматые волосы, подался вперед, взбрасывая на Азина черные глаза. — Да, такие слова и не забываются: «Мир хижинам, война дворцам!» Хорошо сказал гражданин Гейне!
— Это, по-моему, слова Карла Маркса, — остановил горбуна Азин. По-вашему, что, Маркс обокрал Гейне?
— Великие не воруют, великие заимствуют. Между прочим, Гейне позаимствовал эти слова у гражданина Шамфора. Вот так-то! Сел я вдругорядь за «мир хижинам, война дворцам», — вернулся к прерванному рассказу горбун, — и опять судьба свела меня с Леонидом Петровичем. В одной камере год отбоярили. Тогда-то и создал Леонид чудесную свою песню. — Лутошкин наморщился, кривя толстые губы. — Удивляюсь силе духа человеческого, мужеству ума его поражаюсь. Ведь Леонид Петрович — и чахоточный он, и жандармами искалечен, и тюрьмою придушен, и еле-еле душа в теле, — зато какая душа! — Глубокий бархатистый голос горбуна зазвенел нежностью и восторгом. — Как сейчас помню — сидел он на нарах, барабанил пальцами по доскам, насвистывал мелодию, а что за музыка получилась, что за слова родились! Мы его песню наизусть разучили, из камеры в камеру перестукивали. Когда же погнали нас в ссылку, с этой песней мы и пошли…
— Вы помните песню? — живо спросил Азин.
— Начисто позабыл. Меня за нее так часто били, что каждое слово вышибли. Загнали нас в вятские леса, и мы будто среди волков оказались. Кулаки, купчики, монахи — попробуй-ка им — мир хижинам, война дворцам. А ведь пробовали, дураки! Я одному кузнецу, за сельского пролетария его принял, стал «Коммунистический манифест» растолковывать. Ох и бил же он меня! До сих пор его кулачищи в глазах рябят. За что меня только не колошматили! За Гейне лупили, за Маркса хлестали, за графа Толстого молотили… — Лутошкин смолк, и грустное спокойствие разлилось по морщинистому лицу его.
Из дубовых рощ, из сосновых боров вставали тучи. По черному, круто изогнутому горизонту играли сполохи пока еще бесшумной «воробьиной» грозы. Пароход шел у берега — около палубы проплывали алые ягоды дикой малины, был виден сероватый сумрак в зарослях папоротника, белыми звездами подмигивали ромашки. Азин заметил на берегу родничок: вода в нем вздымалась и опадала.
— Как сердце родник-то, — сказал он и, услышав иволгу, внутренне сжался от ее прощального стона. А пароход уже шел мимо глинистого обрыва, просверленного аккуратными дырами. Их было множество — почти из каждой выносились стрижи, словно живые черные молнии; Азину стало жалко быстрых стрижей, — может, он уже никогда не увидит этих, именно этих отчаянных птичек.
Обрывы сменялись песчаными косами, заросли ежевики соснами, похожими на колонны, окрашенные охрой. И Азину померещилось, что плывет он в какие-то неясные, бесконечные дали, озаряемые сполохами «воробьиной» грозы. Озирая незнакомые вятские пейзажи, он мысленно уносился на запад, в маленький белорусский городишко Полоцк. Память его неожиданно зазеленела воспоминаниями: рыжим пятном промаячило городское училище, и новое видение встало перед Азиным. Он увидел себя на выпускном балу: из стенного зеркала смотрел на него юноша в щегольском костюме, под твердыми воротничками манишки чернела бабочка галстука. «На меня глазел розовощекий сосунок, сошедший со страниц рижского модного журнала. Неужели он был мною?» подумал о себе в третьем лице Азин.
Гроза обрушилась на речную флотилию: молнии прошивали реку, вода прищелкивала, пузырилась, кипела под ливнем. Береговые травы, алая малина, папоротники откидывались назад, и в страхе бежали, и все же оставались на месте.
Гроза отсняла, отшумела, свалилась за сосновый бор. Над отмелями и ярами повисли дымки испарений, травы заблестели, словно покрытые темным лаком.
Пароход еще настойчивее зашлепал плицами.
На корме забренчали котелками, запахло пригорелой кашей. Из камбуза на верхнюю палубу выбрался связной Азина — белокурый Гарри Стен — с котелками и сухарями. Ужинали молча, сосредоточенно, с наслаждением. Азин ел торопливо, Северихин с мужицкой степенностью, Лутошкин — бережно держа на ладони черный сухарь.
— Ничего не знаю вкуснее гречневой каши, — сказал он, облизывая деревянную ложку. Сладко, до хруста в костях потянулся, вытащил из кармана кисет. — А какими ветрами вас, юноши, занесло на вятскую землю? Хотя к чему спрашивать — ветра революции дуют над Русью и раскидывают людей, как пух.
На корме снова заиграла гармошка, и кто-то залихватски запел:
Ужо што это за месяц,
Колды светит, колды нет…
Ужо што это за милый,
Колды любит, колды нет…
— Брось ты, Васька, свои частушки! Сыграй настоящую песню, али не могешь?
— Мы вяцкие, все могем! — Гармонист яростно растянул алые мехи. Гармоника охнула, простонала и легко и свободно и очень торжественно вывела мелодию:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Азин и Северихин перегнулись через палубные поручни. Среди бойцов появился белокурый Стен. Вскинув руки, поддержал гармониста слабым серым голосом. Стену стали подтягивать, но неумело, робко: многие не знали ни слов, ни мотива. Нестройный хор не вздымал мелодию, слова беспомощно трепыхались над гладкой черной рекой. Азин, неистово любивший эту победоносную песню революции, подхватил мотив, но и его бесцветный баритон не помогал стать мелодии на крыло. Он покраснел от напряжения и злости песня, реявшая, как знамя, над солдатскими окопами, сотрясавшая московские улицы, ведшая на штурм Зимнего, — песня не вспыхивала, не обжигала сердца. Азин покосился на Северихина — тот, не имевший ни слуха, ни голоса, лишь раскрывал беззвучно рот.
Необыкновенно глубокий, словно отлитый из сочного голубого металла, насыщенный болью, и страстью, и силой бас взлетел над палубой:
Долго нас в тюрьмах держали,
Долго нас голод томил…
Азина охватил сладкий озноб, почти болезненная радость потрясла его. И почудилось ему: сама земля со звучными всплесками реки, медным гулом сосен, рыжеватым свечением заката ожила в этом необыкновенном басе. Азин увидел, как встрепенулись, приподнялись бойцы, их нестройный хор окреп, мелодия приобрела уверенность, чистоту, силу. Собственный жидкий баритон стал неожиданно красивым и ярким. Азин не понимал, что его голос вошел, как струйка в родник, в чужой, глубокий и могучий.
Над вятскими берегами заторжествовала песня о свободе. Бойцы вложили в нее всю душу, все помыслы, все надежды. И эту песню вел, вздымая ее, ликуя в ней, освещая ее, поразительный бас старого горбуна…
Все, чем держалися троны,
Дело рабочей руки…
Горбун, похожий на сплющенный глобус, стоял в ивовом кресле, откинув голову. По впалым щекам его текли слезы, в глазах, не защищенных от человеческой боли, играло свечение заката. Азин очнулся от восторга и вдохновения, когда над рекой отзвенели последние слова:
И водрузим над землею
Красное знамя труда…
— Вот это песня! — выдохнул Азин. — Если бы ее создатель был в нашем батальоне, я берег бы его, как знамя.
— Он умер, — вздохнул Лутошкин.
— Кто умер? — не понял Азин.
— Леонид Петрович Радин. Создатель этой песни. Ведь это он написал ее в Таганской тюрьме…
— Что вы, Игнатий Парфенович! Создатель песни жив. Он только что был с нами…
Лутошкин наклонил косматую голову:
— Пожалуй, верно. Обыкновенные люди проходят по земле бесследно, но гении не умирают. Они не могут исчезнуть, даже если бы и хотели…
Вечереющая река приобретала винный оттенок, меркла, покрывалась пеплом. Сумерки становились темными, небо поднималось все выше, окрестности смазывались.
На палубе и в каждом закоулке парохода кучились бойцы. Азин проходил между ними, останавливался, расспрашивал о всякой всячине, но был недоволен собою. Он ведь еще не знал своих бойцов. Храбрец или трус развеселый гармонист Васька? Кто такой конопатый любитель прибауток — «эй, Ванчё, ты из Котельничё»? А белокурый, немножко нахальный Гарри Стен? Или единственный артиллерист при единственной пушке батальона? О чем он думает, на что надеется? Как покажут себя эти люди в первом серьезном деле? А он сам, Владимир Азин, то чересчур самоуверенный, то сомневающийся в своих способностях командовать полутысячной массой красноармейцев? «Хватит ли у меня ума, выдержки, смелости?» Мысль о собственной трусости не приходила ему в голову. Он мог испытывать страх, но думал: храбрость это только преодоление страха.
Небо над правобережными холмами забагровело. Послышались всполошенные звуки набата, сразу наполняя тревогой и августовскую ночь и человеческие сердца.
— Горит Верхний Турек, — сказал Северихин. — Я ведь все тутошние деревни знаю.
Черные холмы, облитые зловещим багрянцем, ушли: флотилия обогнула длинный мыс, заросший тополями. Сквозь деревья мелькали кровавые языки огня; снова отчаянный колокольный звон, просекаемый редкими винтовочными выстрелами, рвал влажный, пропитанный ароматом сена воздух.
— А это горит Шурма, — опять сказал Северихин.
Всю ночь справа и слева на берегах вставали пожары, ревели колокола, хлопали одинокие выстрелы.
По нескольку раз в сутки над вятской землей проносились грозы, но не было после них ромашковой свежести, лесной, просвеченной солнцем тишины, чарующей ясности вод.
По деревням и селам проходили военно-продовольственные отряды, шныряли мешочники, беженцы просили милостыню. В чащобах прятались дезертиры. Мужики закапывали в землю зерно и тосковали, глядя на осыпающиеся поля. А рожь, а овес, а гречиху топтали сапоги все куда-то спешащих отрядов.
Приходили и уходили красные, появлялись и исчезали белые.
16
Время как будто бы уплотнялось.
Минуты становились часами, день казался полновеснее месяца. Трагические события рождались, взметались и распадались мгновенно, и сразу возникали новые, еще более трагические. То, что утром было ничтожным, к полудню вырастало до гигантских масштабов.
Красные сражались за власть с непреклонной уверенностью в исторической своей правоте.
Белые дрались за былое владычество и ускользающие привилегии с отчаянием и яростью обреченных…
В большом, обмершем от страха городе закрылись ставни, опустились шторы, замкнулись ворота. Аристократические и буржуазные кварталы ждали белых, пряча за шторами и замками свое нетерпение.
Небо, обложенное тучами, сотрясали орудийные залпы, треск пулеметов сливался с винтовочной стрельбой. Весь этот день над Казанью шумели ливни. Новая, необыкновенной силы гроза обрушилась на город: блеск молний сливался с орудийными вспышками, канонада и громовые раскаты перекрывали друг друга. Скользящая стена ливня, озаренная начавшимися пожарами, казалась то черной, то бордовой, крутые проулки превратились в водопады.
Долгушин шел к университету. У старинного барского особняка споткнулся о кусок жести, перевернул его носком сапога. «Губчека. Вход по пропускам». Истоптал мягкую жесть, отшвырнул ее на мостовую.
За гранитными колоннами и в подъездах университета прятались мужчины в круглых шляпах, клетчатых костюмах. Долгушину показалось неловким стоять между ними, он прошел в университетский сад. Каменная ограда белела среди деревьев. Долгушин влез на ее верх. Под ним — заштрихованные дождем темнели задворки с выгребными ямами, отхожими местами, конюшнями, лишь один полукруглый домик лоснился черным асфальтом. Прикрывая его от городских улиц, высилась серая громада Народного банка. У ворот стояла пара лошадей, запряженных в телегу, широкие их спины курились дождем и паром. С телеги, груженной мешками и ящиками, стекала грязная вода.
Долгушин спрыгнул со стены во двор и опять приостановился. Звуки боя подавили веселое громыхание грозы. Вопли, визг, скрежет металла катились по улице: рукопашные схватки возникали на мостовых. С особым ожесточением красные и белые сражались у подъезда банка.
На улице с удвоенной силой затрещали винтовочные и револьверные выстрелы. Стреляли из окон вторых и третьих этажей, с крыш магазинов и ресторанов. В окнах мелькали женщины в чепчиках на спутанных волосах.
Из банка во двор выбежали двое красноармейцев.
Долгушин почти в упор застрелил первого красноармейца, другой уже влез на телегу, но поскользнулся. Падая, опрокинул на себя ящики и мешки: один из ящиков раскололся — желтые кругляшки хлынули на асфальт. Монеты сталкивались, позванивали, разбегались по двору, падали в кровавые лужицы, кровь гасила жирное их мерцание.
— Золото! — Долгушин наклонился над ящиком: сургучные печати с двуглавыми орлами захрустели под пальцами. — Боже мой, золото! — Он стал сгребать липкие монеты в блестящую кучу.
За спиной ротмистра раздались чьи-то утробные вздохи: хромовый сапог наступил на грудку монет. Долгушин выпрямился: лысый человечишка растопыренными пальцами тянулся к монетам, а из ворот спешили новые личности.
— Не подходить! — взревел Долгушин, подняв винтовку красноармейца, щелкнул затвором. — Назад!
Люди попятились, но тут же стали обтекать Долгушина с боков. Он, повертывая винтовку перед собой, следил за их передвижением.
— Оцепить банк! Перекрыть все выходы! — раздался визгливый, но властный голос.
Во двор вошла группа военных. Впереди шагал жирный старик в генеральском мундире: от него так и несло превосходством начальника над подчиненными. Рядом с генералом шел долговязый человек в потертой офицерской шинели.
— Убрать всех со двора! А вы что тут делаете? — грозно спросил генерал Долгушина.
— Охраняю русское золото, ваше превосходительство.
— Долгушин? Сергей? — удивился офицер в поношенной шинели. — Вот неожиданная встреча! Не узнаешь?
— Как не узнать Владимира Оскаровича Каппеля, — без особого воодушевления ответил Долгушин. — Встретились действительно не совсем обычно, но так и полагается солдатам.
— Ротмистр Долгушин, ваше превосходительство. Однокашник по военной академии, — отрекомендовал полковник Долгушина.
— Очень рад! — поднес генерал пухлую белую ладонь к козырьку фуражки. — Рычков, Вениамин Вениаминович. — На бабьем, в жирных складках лице генерала уже расцветало упоение вернувшейся властью.
— Ваше превосходительство! — щелкнул каблуками и вытянулся в струнку Долгушин. — Я привез вам письма от князя Голицына из Екатеринбурга и от Евгении Петровны, моей матушки.
— Отлично! Давайте письма, поговорим попозже. Лучших рекомендаций о себе вы не могли бы представить. — Маленькие, глубоко посаженные глазки Рычкова обежали сверху донизу Долгушина. — Находитесь пока при мне, ротмистр. — Рычков направился к выходу, по пути советуя Каппелю: — В ста шагах отсюда, в гостинице, окопался штаб красного главкома Вацетиса. Не упускайте крупной дичи, полковник, она хорошо увенчает вашу казанскую победу. А я займусь охраной золотого запаса. Вы вернули белому движению не только силу и веру, вы возвратили ему русское золото. Этой вашей заслуги, полковник, Россия никогда не забудет…
Молнии уходящей грозы оплескивали ночное небо, на Проломной улице возле гостиницы громоздились баррикады, за ними мелькали рабочие, латышские стрелки, студенты. Матрос в разодранной тельняшке хлопотал у легкого орудия, изредка хлопали одинокие выстрелы.
В обширном купеческом номере собрались партийные работники, комиссары, чекисты. Среди кожаных курток и солдатских, подпоясанных ремнями гимнастерок пестрело женское платье: молодая, русоволосая, очень красивая женщина стояла у окна, следя за Вацетисом.
Сам же главком лихорадочно названивал по телефону. Уже десять минут пытался соединиться он со Свияжском, где была бригада латышских стрелков. Еще три часа назад Вацетис приказал бригаде спешить в Казань, а латышских стрелков все не было. Не дозвонившись, главком положил телефонную трубку, вытер ладонью пот с бритой головы и толстых щек.
— Связь со Свияжском прервана, где теперь стрелки? Что с ними случилось? — спрашивал себя Вацетис и в то же время словно обращался за ответом к присутствующим. — У нас есть еще в кремле сербский батальон, есть курсанты военного училища. Сербам я верю, как и латышским стрелкам. Я берег их на самый крайний случай. Иванов!
Из-за угла выступил бывший поручик.
— Иванов! Иди в кремль. Немедленно сербы и военные курсанты должны быть здесь, у штаба.
— Есть, сию минуту! — Иванов направился к выходу, но в дверях столкнулся с человеком, одетым в штатский костюм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
«Статью писал я, а посадили молодых людей. Вы молодых-то освободите, а меня — в тюрьму…»
Отвечает их превосходительство их сиятельству:
«Все тюрьмы России не вместят вашей славы, граф…»
В конце концов выпустили нас из тюрьмы. И опять я на прекрасном попался. Тиснул на гектографе статейку гражданина Гейне. Уже и статью давно позабыл, лишь последние ее слова помню. — Лутошкин взъерошил косматые волосы, подался вперед, взбрасывая на Азина черные глаза. — Да, такие слова и не забываются: «Мир хижинам, война дворцам!» Хорошо сказал гражданин Гейне!
— Это, по-моему, слова Карла Маркса, — остановил горбуна Азин. По-вашему, что, Маркс обокрал Гейне?
— Великие не воруют, великие заимствуют. Между прочим, Гейне позаимствовал эти слова у гражданина Шамфора. Вот так-то! Сел я вдругорядь за «мир хижинам, война дворцам», — вернулся к прерванному рассказу горбун, — и опять судьба свела меня с Леонидом Петровичем. В одной камере год отбоярили. Тогда-то и создал Леонид чудесную свою песню. — Лутошкин наморщился, кривя толстые губы. — Удивляюсь силе духа человеческого, мужеству ума его поражаюсь. Ведь Леонид Петрович — и чахоточный он, и жандармами искалечен, и тюрьмою придушен, и еле-еле душа в теле, — зато какая душа! — Глубокий бархатистый голос горбуна зазвенел нежностью и восторгом. — Как сейчас помню — сидел он на нарах, барабанил пальцами по доскам, насвистывал мелодию, а что за музыка получилась, что за слова родились! Мы его песню наизусть разучили, из камеры в камеру перестукивали. Когда же погнали нас в ссылку, с этой песней мы и пошли…
— Вы помните песню? — живо спросил Азин.
— Начисто позабыл. Меня за нее так часто били, что каждое слово вышибли. Загнали нас в вятские леса, и мы будто среди волков оказались. Кулаки, купчики, монахи — попробуй-ка им — мир хижинам, война дворцам. А ведь пробовали, дураки! Я одному кузнецу, за сельского пролетария его принял, стал «Коммунистический манифест» растолковывать. Ох и бил же он меня! До сих пор его кулачищи в глазах рябят. За что меня только не колошматили! За Гейне лупили, за Маркса хлестали, за графа Толстого молотили… — Лутошкин смолк, и грустное спокойствие разлилось по морщинистому лицу его.
Из дубовых рощ, из сосновых боров вставали тучи. По черному, круто изогнутому горизонту играли сполохи пока еще бесшумной «воробьиной» грозы. Пароход шел у берега — около палубы проплывали алые ягоды дикой малины, был виден сероватый сумрак в зарослях папоротника, белыми звездами подмигивали ромашки. Азин заметил на берегу родничок: вода в нем вздымалась и опадала.
— Как сердце родник-то, — сказал он и, услышав иволгу, внутренне сжался от ее прощального стона. А пароход уже шел мимо глинистого обрыва, просверленного аккуратными дырами. Их было множество — почти из каждой выносились стрижи, словно живые черные молнии; Азину стало жалко быстрых стрижей, — может, он уже никогда не увидит этих, именно этих отчаянных птичек.
Обрывы сменялись песчаными косами, заросли ежевики соснами, похожими на колонны, окрашенные охрой. И Азину померещилось, что плывет он в какие-то неясные, бесконечные дали, озаряемые сполохами «воробьиной» грозы. Озирая незнакомые вятские пейзажи, он мысленно уносился на запад, в маленький белорусский городишко Полоцк. Память его неожиданно зазеленела воспоминаниями: рыжим пятном промаячило городское училище, и новое видение встало перед Азиным. Он увидел себя на выпускном балу: из стенного зеркала смотрел на него юноша в щегольском костюме, под твердыми воротничками манишки чернела бабочка галстука. «На меня глазел розовощекий сосунок, сошедший со страниц рижского модного журнала. Неужели он был мною?» подумал о себе в третьем лице Азин.
Гроза обрушилась на речную флотилию: молнии прошивали реку, вода прищелкивала, пузырилась, кипела под ливнем. Береговые травы, алая малина, папоротники откидывались назад, и в страхе бежали, и все же оставались на месте.
Гроза отсняла, отшумела, свалилась за сосновый бор. Над отмелями и ярами повисли дымки испарений, травы заблестели, словно покрытые темным лаком.
Пароход еще настойчивее зашлепал плицами.
На корме забренчали котелками, запахло пригорелой кашей. Из камбуза на верхнюю палубу выбрался связной Азина — белокурый Гарри Стен — с котелками и сухарями. Ужинали молча, сосредоточенно, с наслаждением. Азин ел торопливо, Северихин с мужицкой степенностью, Лутошкин — бережно держа на ладони черный сухарь.
— Ничего не знаю вкуснее гречневой каши, — сказал он, облизывая деревянную ложку. Сладко, до хруста в костях потянулся, вытащил из кармана кисет. — А какими ветрами вас, юноши, занесло на вятскую землю? Хотя к чему спрашивать — ветра революции дуют над Русью и раскидывают людей, как пух.
На корме снова заиграла гармошка, и кто-то залихватски запел:
Ужо што это за месяц,
Колды светит, колды нет…
Ужо што это за милый,
Колды любит, колды нет…
— Брось ты, Васька, свои частушки! Сыграй настоящую песню, али не могешь?
— Мы вяцкие, все могем! — Гармонист яростно растянул алые мехи. Гармоника охнула, простонала и легко и свободно и очень торжественно вывела мелодию:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе…
Азин и Северихин перегнулись через палубные поручни. Среди бойцов появился белокурый Стен. Вскинув руки, поддержал гармониста слабым серым голосом. Стену стали подтягивать, но неумело, робко: многие не знали ни слов, ни мотива. Нестройный хор не вздымал мелодию, слова беспомощно трепыхались над гладкой черной рекой. Азин, неистово любивший эту победоносную песню революции, подхватил мотив, но и его бесцветный баритон не помогал стать мелодии на крыло. Он покраснел от напряжения и злости песня, реявшая, как знамя, над солдатскими окопами, сотрясавшая московские улицы, ведшая на штурм Зимнего, — песня не вспыхивала, не обжигала сердца. Азин покосился на Северихина — тот, не имевший ни слуха, ни голоса, лишь раскрывал беззвучно рот.
Необыкновенно глубокий, словно отлитый из сочного голубого металла, насыщенный болью, и страстью, и силой бас взлетел над палубой:
Долго нас в тюрьмах держали,
Долго нас голод томил…
Азина охватил сладкий озноб, почти болезненная радость потрясла его. И почудилось ему: сама земля со звучными всплесками реки, медным гулом сосен, рыжеватым свечением заката ожила в этом необыкновенном басе. Азин увидел, как встрепенулись, приподнялись бойцы, их нестройный хор окреп, мелодия приобрела уверенность, чистоту, силу. Собственный жидкий баритон стал неожиданно красивым и ярким. Азин не понимал, что его голос вошел, как струйка в родник, в чужой, глубокий и могучий.
Над вятскими берегами заторжествовала песня о свободе. Бойцы вложили в нее всю душу, все помыслы, все надежды. И эту песню вел, вздымая ее, ликуя в ней, освещая ее, поразительный бас старого горбуна…
Все, чем держалися троны,
Дело рабочей руки…
Горбун, похожий на сплющенный глобус, стоял в ивовом кресле, откинув голову. По впалым щекам его текли слезы, в глазах, не защищенных от человеческой боли, играло свечение заката. Азин очнулся от восторга и вдохновения, когда над рекой отзвенели последние слова:
И водрузим над землею
Красное знамя труда…
— Вот это песня! — выдохнул Азин. — Если бы ее создатель был в нашем батальоне, я берег бы его, как знамя.
— Он умер, — вздохнул Лутошкин.
— Кто умер? — не понял Азин.
— Леонид Петрович Радин. Создатель этой песни. Ведь это он написал ее в Таганской тюрьме…
— Что вы, Игнатий Парфенович! Создатель песни жив. Он только что был с нами…
Лутошкин наклонил косматую голову:
— Пожалуй, верно. Обыкновенные люди проходят по земле бесследно, но гении не умирают. Они не могут исчезнуть, даже если бы и хотели…
Вечереющая река приобретала винный оттенок, меркла, покрывалась пеплом. Сумерки становились темными, небо поднималось все выше, окрестности смазывались.
На палубе и в каждом закоулке парохода кучились бойцы. Азин проходил между ними, останавливался, расспрашивал о всякой всячине, но был недоволен собою. Он ведь еще не знал своих бойцов. Храбрец или трус развеселый гармонист Васька? Кто такой конопатый любитель прибауток — «эй, Ванчё, ты из Котельничё»? А белокурый, немножко нахальный Гарри Стен? Или единственный артиллерист при единственной пушке батальона? О чем он думает, на что надеется? Как покажут себя эти люди в первом серьезном деле? А он сам, Владимир Азин, то чересчур самоуверенный, то сомневающийся в своих способностях командовать полутысячной массой красноармейцев? «Хватит ли у меня ума, выдержки, смелости?» Мысль о собственной трусости не приходила ему в голову. Он мог испытывать страх, но думал: храбрость это только преодоление страха.
Небо над правобережными холмами забагровело. Послышались всполошенные звуки набата, сразу наполняя тревогой и августовскую ночь и человеческие сердца.
— Горит Верхний Турек, — сказал Северихин. — Я ведь все тутошние деревни знаю.
Черные холмы, облитые зловещим багрянцем, ушли: флотилия обогнула длинный мыс, заросший тополями. Сквозь деревья мелькали кровавые языки огня; снова отчаянный колокольный звон, просекаемый редкими винтовочными выстрелами, рвал влажный, пропитанный ароматом сена воздух.
— А это горит Шурма, — опять сказал Северихин.
Всю ночь справа и слева на берегах вставали пожары, ревели колокола, хлопали одинокие выстрелы.
По нескольку раз в сутки над вятской землей проносились грозы, но не было после них ромашковой свежести, лесной, просвеченной солнцем тишины, чарующей ясности вод.
По деревням и селам проходили военно-продовольственные отряды, шныряли мешочники, беженцы просили милостыню. В чащобах прятались дезертиры. Мужики закапывали в землю зерно и тосковали, глядя на осыпающиеся поля. А рожь, а овес, а гречиху топтали сапоги все куда-то спешащих отрядов.
Приходили и уходили красные, появлялись и исчезали белые.
16
Время как будто бы уплотнялось.
Минуты становились часами, день казался полновеснее месяца. Трагические события рождались, взметались и распадались мгновенно, и сразу возникали новые, еще более трагические. То, что утром было ничтожным, к полудню вырастало до гигантских масштабов.
Красные сражались за власть с непреклонной уверенностью в исторической своей правоте.
Белые дрались за былое владычество и ускользающие привилегии с отчаянием и яростью обреченных…
В большом, обмершем от страха городе закрылись ставни, опустились шторы, замкнулись ворота. Аристократические и буржуазные кварталы ждали белых, пряча за шторами и замками свое нетерпение.
Небо, обложенное тучами, сотрясали орудийные залпы, треск пулеметов сливался с винтовочной стрельбой. Весь этот день над Казанью шумели ливни. Новая, необыкновенной силы гроза обрушилась на город: блеск молний сливался с орудийными вспышками, канонада и громовые раскаты перекрывали друг друга. Скользящая стена ливня, озаренная начавшимися пожарами, казалась то черной, то бордовой, крутые проулки превратились в водопады.
Долгушин шел к университету. У старинного барского особняка споткнулся о кусок жести, перевернул его носком сапога. «Губчека. Вход по пропускам». Истоптал мягкую жесть, отшвырнул ее на мостовую.
За гранитными колоннами и в подъездах университета прятались мужчины в круглых шляпах, клетчатых костюмах. Долгушину показалось неловким стоять между ними, он прошел в университетский сад. Каменная ограда белела среди деревьев. Долгушин влез на ее верх. Под ним — заштрихованные дождем темнели задворки с выгребными ямами, отхожими местами, конюшнями, лишь один полукруглый домик лоснился черным асфальтом. Прикрывая его от городских улиц, высилась серая громада Народного банка. У ворот стояла пара лошадей, запряженных в телегу, широкие их спины курились дождем и паром. С телеги, груженной мешками и ящиками, стекала грязная вода.
Долгушин спрыгнул со стены во двор и опять приостановился. Звуки боя подавили веселое громыхание грозы. Вопли, визг, скрежет металла катились по улице: рукопашные схватки возникали на мостовых. С особым ожесточением красные и белые сражались у подъезда банка.
На улице с удвоенной силой затрещали винтовочные и револьверные выстрелы. Стреляли из окон вторых и третьих этажей, с крыш магазинов и ресторанов. В окнах мелькали женщины в чепчиках на спутанных волосах.
Из банка во двор выбежали двое красноармейцев.
Долгушин почти в упор застрелил первого красноармейца, другой уже влез на телегу, но поскользнулся. Падая, опрокинул на себя ящики и мешки: один из ящиков раскололся — желтые кругляшки хлынули на асфальт. Монеты сталкивались, позванивали, разбегались по двору, падали в кровавые лужицы, кровь гасила жирное их мерцание.
— Золото! — Долгушин наклонился над ящиком: сургучные печати с двуглавыми орлами захрустели под пальцами. — Боже мой, золото! — Он стал сгребать липкие монеты в блестящую кучу.
За спиной ротмистра раздались чьи-то утробные вздохи: хромовый сапог наступил на грудку монет. Долгушин выпрямился: лысый человечишка растопыренными пальцами тянулся к монетам, а из ворот спешили новые личности.
— Не подходить! — взревел Долгушин, подняв винтовку красноармейца, щелкнул затвором. — Назад!
Люди попятились, но тут же стали обтекать Долгушина с боков. Он, повертывая винтовку перед собой, следил за их передвижением.
— Оцепить банк! Перекрыть все выходы! — раздался визгливый, но властный голос.
Во двор вошла группа военных. Впереди шагал жирный старик в генеральском мундире: от него так и несло превосходством начальника над подчиненными. Рядом с генералом шел долговязый человек в потертой офицерской шинели.
— Убрать всех со двора! А вы что тут делаете? — грозно спросил генерал Долгушина.
— Охраняю русское золото, ваше превосходительство.
— Долгушин? Сергей? — удивился офицер в поношенной шинели. — Вот неожиданная встреча! Не узнаешь?
— Как не узнать Владимира Оскаровича Каппеля, — без особого воодушевления ответил Долгушин. — Встретились действительно не совсем обычно, но так и полагается солдатам.
— Ротмистр Долгушин, ваше превосходительство. Однокашник по военной академии, — отрекомендовал полковник Долгушина.
— Очень рад! — поднес генерал пухлую белую ладонь к козырьку фуражки. — Рычков, Вениамин Вениаминович. — На бабьем, в жирных складках лице генерала уже расцветало упоение вернувшейся властью.
— Ваше превосходительство! — щелкнул каблуками и вытянулся в струнку Долгушин. — Я привез вам письма от князя Голицына из Екатеринбурга и от Евгении Петровны, моей матушки.
— Отлично! Давайте письма, поговорим попозже. Лучших рекомендаций о себе вы не могли бы представить. — Маленькие, глубоко посаженные глазки Рычкова обежали сверху донизу Долгушина. — Находитесь пока при мне, ротмистр. — Рычков направился к выходу, по пути советуя Каппелю: — В ста шагах отсюда, в гостинице, окопался штаб красного главкома Вацетиса. Не упускайте крупной дичи, полковник, она хорошо увенчает вашу казанскую победу. А я займусь охраной золотого запаса. Вы вернули белому движению не только силу и веру, вы возвратили ему русское золото. Этой вашей заслуги, полковник, Россия никогда не забудет…
Молнии уходящей грозы оплескивали ночное небо, на Проломной улице возле гостиницы громоздились баррикады, за ними мелькали рабочие, латышские стрелки, студенты. Матрос в разодранной тельняшке хлопотал у легкого орудия, изредка хлопали одинокие выстрелы.
В обширном купеческом номере собрались партийные работники, комиссары, чекисты. Среди кожаных курток и солдатских, подпоясанных ремнями гимнастерок пестрело женское платье: молодая, русоволосая, очень красивая женщина стояла у окна, следя за Вацетисом.
Сам же главком лихорадочно названивал по телефону. Уже десять минут пытался соединиться он со Свияжском, где была бригада латышских стрелков. Еще три часа назад Вацетис приказал бригаде спешить в Казань, а латышских стрелков все не было. Не дозвонившись, главком положил телефонную трубку, вытер ладонью пот с бритой головы и толстых щек.
— Связь со Свияжском прервана, где теперь стрелки? Что с ними случилось? — спрашивал себя Вацетис и в то же время словно обращался за ответом к присутствующим. — У нас есть еще в кремле сербский батальон, есть курсанты военного училища. Сербам я верю, как и латышским стрелкам. Я берег их на самый крайний случай. Иванов!
Из-за угла выступил бывший поручик.
— Иванов! Иди в кремль. Немедленно сербы и военные курсанты должны быть здесь, у штаба.
— Есть, сию минуту! — Иванов направился к выходу, но в дверях столкнулся с человеком, одетым в штатский костюм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77