Поспешно уступил дорогу.
— Банк захвачен белочехами, — сказал вошедший Шейнкман. — На пороховом заводе рабочие дружины разгромлены, часть их попала в плен, часть бежала за город. Надо эвакуировать штаб.
— Мы продержимся до прихода латышской бригады, — упрямо ответил главком.
— Тогда пусть уйдут лишние люди. Вы почему еще здесь, Лариса Михайловна? — подошел Шейнкман к красивой женщине. — Уходите, пока не поздно, в Свияжск. Там и ожидайте наших.
Пронзительно проверещал телефон. Вацетис снял трубку. По его сразу опавшему, растерянному голосу все поняли — случилось что-то непоправимое. Главком швырнул на стол телефонную трубку.
— Звонил комендант кремля. Сказал, что сербы перешли на сторону белочехов и захватили кремль. Военные курсанты тоже на их сторону переметнулись. Пока нас не окружили — уходите, я со стрелками прикрою уход.
— Скорей, скорей! — повторил и Шейнкман. — Я сниму рабочих и студентов с баррикады и вместе с ними пройду в Свияжск.
Над Волгой начинался мокрый рассвет; вместе с рассветом в городе начались расстрелы. Толпы лавочников, смешавшись с каппелевцами, проносились по улицам, город стал лагерем добровольных сыщиков, доносчиков, палачей.
Яков Шейнкман шагал мимо домов, оглашаемых выстрелами, женскими воплями, детским визгом. Отчаяние исказило почерневшее лицо его, он невольно сжимался при виде выволакиваемых на расправу рабочих. Противный крик заставил Шейнкмана оглянуться: из окна перегибалась баба и указывала на него растопыренной пятерней:
— Вот он — жидовский комиссар! Держите его, самого большого большевика…
Шейнкман кинулся было во двор, но его ударили сзади, опрокинули на землю. Били прикладами, пинали, рычали над ним. Чья-то сильная рука приподняла его и поставила на ноги. Короткие усики, румяные губы мелькнули перед глазами Шейнкмана и, словно маятник, заходил вороненый ствол револьвера.
Его повели по тем же, но уже новым, не знакомым ему, странно изменившимся улицам — пьяным от убийства и крови. Подталкиваемый штыками, он поднялся в гору, прошел через кремлевские ворота к солдатской гауптвахте. Заскрежетала ржавая дверь, звякнул замок, Шейнкман очутился в сыром сумраке одиночки. Серый квадратик окна с черным крестом решетки и внезапная, опасная тишина принесли тяжелое успокоение.
Он закрыл распухшие веки, опустился на грязный кирпичный пол. «Теперь все! Расстреляют!» Мысль эта не вызывала ни страха, ни сожаления и не касалась сознания — была она очень отвлеченной и бесконечно далекой.
Захотелось курить — в кармане оказалась размокшая папироса. Он пожевал ее разбитыми губами, выплюнул жвачку. «Неужели это последняя папироса в моей жизни?» — опять та же, но чуть измененная мысль не затронула сознания. «Где теперь жена? А сын? Он никогда не увидит меня, Эмиль. — На смуглом лице его проступили тусклые желтые пятна. — Не часто наша любовь к неизвестным людям распространяется на близких. Я любил Эмиля Верхарна — поэта и человека. Почему я говорю о себе в прошедшем времени? Не любил, а люблю, продолжаю любить. И его именем я назвал сына». Он рассмеялся, и боль в разбитых губах напомнила о действительности. И все же было смешно и странно, что он недавно читал лекцию о Верхарне. В такие дни читать лекцию о поэзии? А все же дух революции живет в стихах великих поэтов.
Он прижался к сырой стене, вытянул на полу ноги. И тут же вскочил, пошарил в карманах, нашел спичку. Глаза уже привыкли к сумраку, он выбрал место повыше, нацарапал крупными буквами: «Умру спокойно. Прощайте!»
Спичка выскользнула из пальцев, Шейнкман поежился, ощутив заплесневелый холод. Прошелся по камере — пять шагов от двери до окна. Заходил неторопливо, отсчитывая секунды, потерявшие свое значение. Воспоминания нахлынули неудержимо — поток их был и светлым и темным: мелочь теснила события значительные, смешное соседствовало с величественным.
Он увидел себя в Петроградском военно-революционном комитете и рядом Моисея Урицкого. И вереницу людей, еще переполненных страстями проигранной схватки. Проходили перед его внутренним взором защитники империи, апологеты буржуазной республики. Когда же это было? Год назад? Полгода? Позавчера? Вот стоит Прокопович — все еще дышащий гневом министр Временного правительства.
— Опомнитесь, господа! Временное правительство сотрет вас с лица русской земли. Вы захватили власть случайно и на какую-то парочку дней.
— Слепец! — отвечает министру Урицкий. — Прислушайтесь к гулу революции. — Урицкий распахивает окно, в кабинет со свежим невским ветром врываются слова:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног…
— Слышите? Какая сила теперь свалит нас?
Прокопович хватается за голову, сотрясается от рыданий.
— Вы обещаете не выступать против Советской власти?
— Обещаю…
— Отпустим, Моисей Соломонович?
— Юридический факультет не засушил вашего сердца, — усмехается Урицкий и тут же кричит на Прокоповича: — Уходите! И помните про свое обещание…
Шейнкман прислонился к двери. Хотел погасить свои воспоминания, но, против его воли, вставали все новые и новые картины. Возник еще один из временных — министр иностранных дел Терещенко. Он говорит легко и ласково, с приятным прищуром, пухлые пальцы поигрывают на животе. Пальцы прямо убеждают: спрашивайте, мы готовы, мы рады ответить на самые интимные вопросы. И уже нет Терещенко: на его месте, откинув косматую голову, стоит министр Кишкин. Пренебрежительно растягивает и роняет слова:
— Вы не имеете права держать в тюрьме членов Временного правительства. Вы расплатитесь за свой произвол…
Камера, расширяется до необъятных размеров, переполняется людьми. Что за народ? Откуда? Сытые глаза царских сановников, холеные щеки министров. Международные авантюристы. Английские шпионы. Французские дипломаты. Суровые латышские стрелки. Какие-то мальчишки в офицерских шинелях. Балтийский матрос в бескозырке. Мальчишки жмутся к матросу, губы их кривятся, готовые к плачу; посиневшие пальцы спотыкаются друг о дружку.
— В чем обвиняются эти, эти… — Шейнкман хотел сказать «ребята», но выговорил: — юноши?
— Их заставили стрелять по рабочей демонстрации, — ответил комендант.
— Кто заставил?
— Офицеры…
— Где же они?
— Успели скрыться.
— А эти не успели?
— Не успели эти. Мы хотели их расщелкать на месте, да вот он, комендант тычет пальцем в матроса, — закрыл грудью. Его тоже взяли, как изменника революции.
— Вы действительно закрыли их грудью?
— Кого же еще?
— Кто вы такой?
— Боцман из Кронштадта.
— Я спрашиваю — почему вы их закрыли собственной грудью?
— Дети…
— Эти дети стреляли в рабочих…
— Их научили. Дети же…
Шейнкман понимает одно — невозможно поколебать веру этого матроса в справедливость и чистоту революции.
— Заберите этих детей! Разведите их по домам. — Урицкий страдальчески морщит губы.
— Юридическая наука учила меня бережному отношению к людям. А вас?
— Революция, Шейнкман, революция…
Черное, похожее на паутину окно заиграло вспышками, снова короткие выстрелы забили по стене гауптвахты. «Им все еще мало», — подумал Шейнкман, вспоминая сцены белого террора…
Большевики, расстреливаемые на церковных папертях, и попы, благословляющие убийц…
Сивая, в растрепанных буклях дама, целящаяся концом зонтика в глаз раненого красноармейца…
Тела рабочих, выбрасываемых на офицерские штыки…
Волосатый лавочник, раскачивающий в ладони окровавленную гирю…
Разве можно забыть эти разорванные видения? Эти искаженные лица, кричащие рты, скрюченные пальцы? Шейнкман сполз на пол; в голове возник грустный отдаленный шум. Он слышал легкие всплески, чувствовал нежное покачивание, что-то прохладное и ласковое гладило по щекам и дышало спокойно, легко, свободно. Его стали заплескивать сизые, блестящие изнутри волны, над головой появились обрывистые берега. Кедры карабкаются в бесконечное небо, их ветви раскачивают солнечный диск. Мягкий шум в голове усилился — зелено, успокоительно шумела тобольская тайга…
Он стоит — босоногий, исцарапанный — на речном берегу, перед детскими глазами двигается речной поток. Папоротники шевелятся над ним, словно мохнатые крылья; на плечи осыпается шелуха кедровых шишек. Белка беззлобно цокает, в березняке трещит кедровка. Таежный мир трав, птиц, зверюшек манит к себе; он идет по сырому песку, и следы наливаются водой, он обнимает кедры, и смола пятнает ладошки. Он гукает — тайга отзывается эхом…
Шейнкман поглядел на светлеющее окно камеры. «Мне поздно выяснять причины и доискиваться до корней нашего поражения. Остается мне подумать, мне остается…»
Зазвякали двери, завизжали железные запоры. Замок скрежетнул противной резкостью, в распахнувшейся двери появилась усатая физиономия.
— А ну, выходи!
Шейнкман вышел в коридор: рядом с часовым стоял поручик Иванов вчерашний военспец из штаба Восточного фронта.
Заря еще занималась за кремлевской стеной, предвещая добрый августовский денек. Между стеной и гауптвахтой шла узкая, всегда грязная канава: Шейнкман еще вчера перешагивал через нее. Сейчас канава тяжело и густо чернела. «Это же кровь казненных», — тоскливо подумал он.
Поручик Иванов вынул портсигар, постучал папиросой по крышке. Сказал голосом, переполненным скверной радостью:
— Зная вас как выдающегося деятеля казанской Совдепии, я решил оказать вам предпочтение. Я расстреляю вас отдельно ото всех. — Иванов бросил в рот папиросу. — Могу исполнить ваше последнее желание. Разумеется, если оно реально…
— Я хочу покурить, — неожиданно для себя ответил Шейнкман.
Пряча невольную дрожь в пальцах, он взял папиросу. Затянулся глубокой, последней затяжкой, посмотрел на сизую струйку. Швырнул папиросу к ногам поручика.
— Я готов…
17
Особый батальон приближался к Вятским Полянам.
В рыхлой предрассветной полумгле слабо шелестела вода, всплескивалась рыба; на луговых росных гривах вскрикивали дергачи; свистя крыльями, проносились над пароходами утки.
Азин с непроспавшимся лицом смотрел на бугристую, отлетающую от бортов реку, Северихин раскуривал фарфоровую трубку, седые от росы ракиты так и манили в свои сонные заросли Игнатия Лутошкина.
— Лодка! — показал на левый берег Северихин. — А в лодке человек.
Гребец, энергично взмахивая веслами, направлялся к пароходу. Пароход сбавил скорость, на палубу поднялся рыжебородый босой мужик.
— Бог в помощь! — поприветствовал он осторожно.
— Помогай бог! — вскинул ожидающие глаза Азин.
— Чай, красные? Так кумекаю? — Мужик цепким взглядом обвел пушку со звездами на лафете, знамя тяжелого бархата, прислоненное к капитанской рубке, Азина с красным шарфом на кожаной куртке.
— Кому красные, кому малиновые. Тебе какие по вкусу?
— Кто из вас Азин?
— А ты что за птица?
— Я вторые сутки его караулю. Известно нам, Азин с верхов сплывает.
— Кто же это нас ожидает? Я — Азин.
— Што-то дюже молод, товарищ, — недоверчиво прищелкнул языком рыжебородый. — Совсем ребенок ишо. Ну да по всему видно — свои. Зовут меня Федотом Пироговым, я — член Ижевского ревкома. Беда у нас такая, что и сказать невозможно. Советская власть в Ижевске свергнута, — бессвязно, перескакивая с одного на другое, сообщил Пирогов.
— Погоди, погоди, — остановил его Азин. — Кто свергнул Советы?
— Мятеж поднял руководитель союза фронтовиков — фельдфебель Солдатов. Вместе с эсерами и меньшевиками… Я обо всех тайностях не знаю. Почему мастеровой люд к белым перекинулся, растолковать не могу. А што правда, то правда — пошли мастеровые против Советов.
— Пролетариат восстал против диктатуры пролетариата, — нервно сказал Азин. — Что случилось в Ижевске, не пойму, хоть убей…
А в Ижевске произошло вот что.
Августовским вечером на квартире фельдфебеля Солдатова собрались гости: полковник Федечкин, капитан Юрьев и только что приехавший из Арска помещик Граве.
Гости пили, закусывали маринованными рыжиками, слушали разглагольствования фельдфебеля.
— У меня все на мази, господа милейшие, — постукивал вилкой по столешнице Солдатов. — В любой момент могу ухватить местных большевичков за горло. Пока вы раздумываете да колеблетесь, я гряну во все колокола, и власть очутится в моем кулаке. В Ижевске четыре тысячи фронтовиков, это же сила, господа! — Правый выпуклый глаз фельдфебеля блеснул бутылочным стеклом, левый, всегда прищуренный, заслезился.
— Вот не думал, что мы колеблемся, — хитро рассмеялся Граве, глядя на широкоскулую, в пегих лишаях и родимых пятнышках, физиономию фельдфебеля. Все казалось ему нехорошо в фельдфебеле: и разные глаза, и хриплый голос, и толстые, жирные губы. Пугала и дикая сила, скрытая в Солдатове. — Я пережил гибель монархии, на моих глазах разрушается Россия, чего мне еще бояться? Не так ли, капитан?
— Совершенно верно, голуба моя, — согласился Юрьев и вежливо сплюнул.
— Монархия развалилась. Россия погибла! — вскрикнул Солдатов. — А кто виноват? Генералишки поганые, аристократишки паршивые погубили Россию. Белая кость, голубая кровь, мать их распротак! Да и государь император, извините меня за грубость, хрен моржовый!
— Ну хорошо, хорошо, власть мы захватим, а что будем с ней делать? Капитан Юрьев повел кокетливыми глазами по собеседникам и поднялся из-за стола. В бурой шерстяной куртке, синих чулках до колен, в рубашке с накрахмаленным воротничком он походил на актера. Юрьев до войны и в самом деле выступал в провинциальной оперетте. — Так что же мы станем делать, когда захватим власть? — повторил он свой вопрос и сплюнул в кадку с фикусом. — Есть ли у нас политическая программа?
— Мой кулак — моя политика! Скинем Совдеп и объявляем Прикамскую республику. По рукам? — Солдатов протянул через стол правую руку полковнику Федечкину, левую — Граве.
— Я еще не дал согласия, — пожал протянутую ладонь полковник. — Такие дела да наспех! Мне совершенно неясно, что за республику вы задумали?
— Выпьем и закусим, — предложил Солдатов. — У меня питие не чета всяким шампанским, еда — хоть и простая, а сытная. Умеют все же вотяки первачок гнать — ясный, как ребячья слеза, а крепость — уу! — Фельдфебель взял рыжик, почавкал. — Слушайте, милейшие господа. Большевики обратят Россию в пустыню, а я хочу, чтоб Прикамская республика стала оазисом в этой пустыне. Каковы, спросите, границы ее? А вот, — Солдатов вилкой провел по клеенчатой скатерти черту. — Сарапул на Каме — граница с Уралом. Городишко Мамадыш на Вятке — граница с казанскими татарами. К северу, на Глазов, и к западу, на Малмыж, — граница с большевиками. За Камой — там башкиры, пусть устраиваются как хотят. Не мое дело! В Прикамье кто живет? Вятский мужик, вотяк, черемис, ну татарва еще — с мильон голов наберется. Народ смирный, послушный, мягкий. Перед начальством за версту шапку сдергивает. И будем мы править в Прикамье как князья или, выражаясь по-нынешнему, как диктаторы. — Солдатов постучал вилкой о граненый стакан, приподнял ее над головой.
— Вы большой мечтатель, — скептически улыбнулся Граве. — В нынешние времена не существует такой политической алхимии, что превращает свинцовые инстинкты в золотые нравы. Распалась великая империя, а вы хотите создать Прикамскую республику. Смешно!
— Народу наплевать, кто им будет править. Мужик не станет бунтовать, ежели сыт, пьян и нос в табаке, — хрипло и как бы лесенкой засмеялся Солдатов.
— Россию нельзя распотрошить на сотню республик. Ну, представим, что Совдепия свергнута и власть у нас в руках. Ведь нам необходимо какое-то правительство. Политические партии, всякие там кадеты, меньшевики полезут к власти, — дипломатично возражал Граве.
— Меньшевиков перетоплю в пруду. Они же когда-то были заодно с большевиками.
— А левые эсеры?
— Перевешаю всех, кроме господина… — фельдфебель подмигнул капитану Юрьеву.
— В Ижевском союзе фронтовиков много офицеров. Среди них есть убежденные монархисты.
— Заядлых монархистов перестреляю…
— Я — заядлый монархист.
— Вы — статья особая. Нас связывает дружба, Николай Николаевич.
— Одних — к стенке, других — в пруд, третьих — на осину, а все равно останутся недовольные. Этих куда?
— Остальных зажму в кулак! — Солдатов растопырил поросшие рыжим волосом пальцы, сжал их. Пристукнул кулаком по столешнице: тарелка с закусками и стаканы подпрыгнули. — Всякий, извините за выражение, задрипанный политический деятель будет верещать только из моего кулака.
— Оригинально! — сказал Граве и подумал: «Я вышибу из него весь этот вздор, и он станет отличным орудием в борьбе с большевизмом».
— У вас, симпатичнейшие господа, светлые головы. И меня бог умом-силой не обошел. Мы не одну Прикамскую республику сочиним. Если хотите, мы Россию со всех сторон подпалим. — Солдатов свел в куриную гузку губы, правый глаз опять заблестел зеленым стеклом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
— Банк захвачен белочехами, — сказал вошедший Шейнкман. — На пороховом заводе рабочие дружины разгромлены, часть их попала в плен, часть бежала за город. Надо эвакуировать штаб.
— Мы продержимся до прихода латышской бригады, — упрямо ответил главком.
— Тогда пусть уйдут лишние люди. Вы почему еще здесь, Лариса Михайловна? — подошел Шейнкман к красивой женщине. — Уходите, пока не поздно, в Свияжск. Там и ожидайте наших.
Пронзительно проверещал телефон. Вацетис снял трубку. По его сразу опавшему, растерянному голосу все поняли — случилось что-то непоправимое. Главком швырнул на стол телефонную трубку.
— Звонил комендант кремля. Сказал, что сербы перешли на сторону белочехов и захватили кремль. Военные курсанты тоже на их сторону переметнулись. Пока нас не окружили — уходите, я со стрелками прикрою уход.
— Скорей, скорей! — повторил и Шейнкман. — Я сниму рабочих и студентов с баррикады и вместе с ними пройду в Свияжск.
Над Волгой начинался мокрый рассвет; вместе с рассветом в городе начались расстрелы. Толпы лавочников, смешавшись с каппелевцами, проносились по улицам, город стал лагерем добровольных сыщиков, доносчиков, палачей.
Яков Шейнкман шагал мимо домов, оглашаемых выстрелами, женскими воплями, детским визгом. Отчаяние исказило почерневшее лицо его, он невольно сжимался при виде выволакиваемых на расправу рабочих. Противный крик заставил Шейнкмана оглянуться: из окна перегибалась баба и указывала на него растопыренной пятерней:
— Вот он — жидовский комиссар! Держите его, самого большого большевика…
Шейнкман кинулся было во двор, но его ударили сзади, опрокинули на землю. Били прикладами, пинали, рычали над ним. Чья-то сильная рука приподняла его и поставила на ноги. Короткие усики, румяные губы мелькнули перед глазами Шейнкмана и, словно маятник, заходил вороненый ствол револьвера.
Его повели по тем же, но уже новым, не знакомым ему, странно изменившимся улицам — пьяным от убийства и крови. Подталкиваемый штыками, он поднялся в гору, прошел через кремлевские ворота к солдатской гауптвахте. Заскрежетала ржавая дверь, звякнул замок, Шейнкман очутился в сыром сумраке одиночки. Серый квадратик окна с черным крестом решетки и внезапная, опасная тишина принесли тяжелое успокоение.
Он закрыл распухшие веки, опустился на грязный кирпичный пол. «Теперь все! Расстреляют!» Мысль эта не вызывала ни страха, ни сожаления и не касалась сознания — была она очень отвлеченной и бесконечно далекой.
Захотелось курить — в кармане оказалась размокшая папироса. Он пожевал ее разбитыми губами, выплюнул жвачку. «Неужели это последняя папироса в моей жизни?» — опять та же, но чуть измененная мысль не затронула сознания. «Где теперь жена? А сын? Он никогда не увидит меня, Эмиль. — На смуглом лице его проступили тусклые желтые пятна. — Не часто наша любовь к неизвестным людям распространяется на близких. Я любил Эмиля Верхарна — поэта и человека. Почему я говорю о себе в прошедшем времени? Не любил, а люблю, продолжаю любить. И его именем я назвал сына». Он рассмеялся, и боль в разбитых губах напомнила о действительности. И все же было смешно и странно, что он недавно читал лекцию о Верхарне. В такие дни читать лекцию о поэзии? А все же дух революции живет в стихах великих поэтов.
Он прижался к сырой стене, вытянул на полу ноги. И тут же вскочил, пошарил в карманах, нашел спичку. Глаза уже привыкли к сумраку, он выбрал место повыше, нацарапал крупными буквами: «Умру спокойно. Прощайте!»
Спичка выскользнула из пальцев, Шейнкман поежился, ощутив заплесневелый холод. Прошелся по камере — пять шагов от двери до окна. Заходил неторопливо, отсчитывая секунды, потерявшие свое значение. Воспоминания нахлынули неудержимо — поток их был и светлым и темным: мелочь теснила события значительные, смешное соседствовало с величественным.
Он увидел себя в Петроградском военно-революционном комитете и рядом Моисея Урицкого. И вереницу людей, еще переполненных страстями проигранной схватки. Проходили перед его внутренним взором защитники империи, апологеты буржуазной республики. Когда же это было? Год назад? Полгода? Позавчера? Вот стоит Прокопович — все еще дышащий гневом министр Временного правительства.
— Опомнитесь, господа! Временное правительство сотрет вас с лица русской земли. Вы захватили власть случайно и на какую-то парочку дней.
— Слепец! — отвечает министру Урицкий. — Прислушайтесь к гулу революции. — Урицкий распахивает окно, в кабинет со свежим невским ветром врываются слова:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног…
— Слышите? Какая сила теперь свалит нас?
Прокопович хватается за голову, сотрясается от рыданий.
— Вы обещаете не выступать против Советской власти?
— Обещаю…
— Отпустим, Моисей Соломонович?
— Юридический факультет не засушил вашего сердца, — усмехается Урицкий и тут же кричит на Прокоповича: — Уходите! И помните про свое обещание…
Шейнкман прислонился к двери. Хотел погасить свои воспоминания, но, против его воли, вставали все новые и новые картины. Возник еще один из временных — министр иностранных дел Терещенко. Он говорит легко и ласково, с приятным прищуром, пухлые пальцы поигрывают на животе. Пальцы прямо убеждают: спрашивайте, мы готовы, мы рады ответить на самые интимные вопросы. И уже нет Терещенко: на его месте, откинув косматую голову, стоит министр Кишкин. Пренебрежительно растягивает и роняет слова:
— Вы не имеете права держать в тюрьме членов Временного правительства. Вы расплатитесь за свой произвол…
Камера, расширяется до необъятных размеров, переполняется людьми. Что за народ? Откуда? Сытые глаза царских сановников, холеные щеки министров. Международные авантюристы. Английские шпионы. Французские дипломаты. Суровые латышские стрелки. Какие-то мальчишки в офицерских шинелях. Балтийский матрос в бескозырке. Мальчишки жмутся к матросу, губы их кривятся, готовые к плачу; посиневшие пальцы спотыкаются друг о дружку.
— В чем обвиняются эти, эти… — Шейнкман хотел сказать «ребята», но выговорил: — юноши?
— Их заставили стрелять по рабочей демонстрации, — ответил комендант.
— Кто заставил?
— Офицеры…
— Где же они?
— Успели скрыться.
— А эти не успели?
— Не успели эти. Мы хотели их расщелкать на месте, да вот он, комендант тычет пальцем в матроса, — закрыл грудью. Его тоже взяли, как изменника революции.
— Вы действительно закрыли их грудью?
— Кого же еще?
— Кто вы такой?
— Боцман из Кронштадта.
— Я спрашиваю — почему вы их закрыли собственной грудью?
— Дети…
— Эти дети стреляли в рабочих…
— Их научили. Дети же…
Шейнкман понимает одно — невозможно поколебать веру этого матроса в справедливость и чистоту революции.
— Заберите этих детей! Разведите их по домам. — Урицкий страдальчески морщит губы.
— Юридическая наука учила меня бережному отношению к людям. А вас?
— Революция, Шейнкман, революция…
Черное, похожее на паутину окно заиграло вспышками, снова короткие выстрелы забили по стене гауптвахты. «Им все еще мало», — подумал Шейнкман, вспоминая сцены белого террора…
Большевики, расстреливаемые на церковных папертях, и попы, благословляющие убийц…
Сивая, в растрепанных буклях дама, целящаяся концом зонтика в глаз раненого красноармейца…
Тела рабочих, выбрасываемых на офицерские штыки…
Волосатый лавочник, раскачивающий в ладони окровавленную гирю…
Разве можно забыть эти разорванные видения? Эти искаженные лица, кричащие рты, скрюченные пальцы? Шейнкман сполз на пол; в голове возник грустный отдаленный шум. Он слышал легкие всплески, чувствовал нежное покачивание, что-то прохладное и ласковое гладило по щекам и дышало спокойно, легко, свободно. Его стали заплескивать сизые, блестящие изнутри волны, над головой появились обрывистые берега. Кедры карабкаются в бесконечное небо, их ветви раскачивают солнечный диск. Мягкий шум в голове усилился — зелено, успокоительно шумела тобольская тайга…
Он стоит — босоногий, исцарапанный — на речном берегу, перед детскими глазами двигается речной поток. Папоротники шевелятся над ним, словно мохнатые крылья; на плечи осыпается шелуха кедровых шишек. Белка беззлобно цокает, в березняке трещит кедровка. Таежный мир трав, птиц, зверюшек манит к себе; он идет по сырому песку, и следы наливаются водой, он обнимает кедры, и смола пятнает ладошки. Он гукает — тайга отзывается эхом…
Шейнкман поглядел на светлеющее окно камеры. «Мне поздно выяснять причины и доискиваться до корней нашего поражения. Остается мне подумать, мне остается…»
Зазвякали двери, завизжали железные запоры. Замок скрежетнул противной резкостью, в распахнувшейся двери появилась усатая физиономия.
— А ну, выходи!
Шейнкман вышел в коридор: рядом с часовым стоял поручик Иванов вчерашний военспец из штаба Восточного фронта.
Заря еще занималась за кремлевской стеной, предвещая добрый августовский денек. Между стеной и гауптвахтой шла узкая, всегда грязная канава: Шейнкман еще вчера перешагивал через нее. Сейчас канава тяжело и густо чернела. «Это же кровь казненных», — тоскливо подумал он.
Поручик Иванов вынул портсигар, постучал папиросой по крышке. Сказал голосом, переполненным скверной радостью:
— Зная вас как выдающегося деятеля казанской Совдепии, я решил оказать вам предпочтение. Я расстреляю вас отдельно ото всех. — Иванов бросил в рот папиросу. — Могу исполнить ваше последнее желание. Разумеется, если оно реально…
— Я хочу покурить, — неожиданно для себя ответил Шейнкман.
Пряча невольную дрожь в пальцах, он взял папиросу. Затянулся глубокой, последней затяжкой, посмотрел на сизую струйку. Швырнул папиросу к ногам поручика.
— Я готов…
17
Особый батальон приближался к Вятским Полянам.
В рыхлой предрассветной полумгле слабо шелестела вода, всплескивалась рыба; на луговых росных гривах вскрикивали дергачи; свистя крыльями, проносились над пароходами утки.
Азин с непроспавшимся лицом смотрел на бугристую, отлетающую от бортов реку, Северихин раскуривал фарфоровую трубку, седые от росы ракиты так и манили в свои сонные заросли Игнатия Лутошкина.
— Лодка! — показал на левый берег Северихин. — А в лодке человек.
Гребец, энергично взмахивая веслами, направлялся к пароходу. Пароход сбавил скорость, на палубу поднялся рыжебородый босой мужик.
— Бог в помощь! — поприветствовал он осторожно.
— Помогай бог! — вскинул ожидающие глаза Азин.
— Чай, красные? Так кумекаю? — Мужик цепким взглядом обвел пушку со звездами на лафете, знамя тяжелого бархата, прислоненное к капитанской рубке, Азина с красным шарфом на кожаной куртке.
— Кому красные, кому малиновые. Тебе какие по вкусу?
— Кто из вас Азин?
— А ты что за птица?
— Я вторые сутки его караулю. Известно нам, Азин с верхов сплывает.
— Кто же это нас ожидает? Я — Азин.
— Што-то дюже молод, товарищ, — недоверчиво прищелкнул языком рыжебородый. — Совсем ребенок ишо. Ну да по всему видно — свои. Зовут меня Федотом Пироговым, я — член Ижевского ревкома. Беда у нас такая, что и сказать невозможно. Советская власть в Ижевске свергнута, — бессвязно, перескакивая с одного на другое, сообщил Пирогов.
— Погоди, погоди, — остановил его Азин. — Кто свергнул Советы?
— Мятеж поднял руководитель союза фронтовиков — фельдфебель Солдатов. Вместе с эсерами и меньшевиками… Я обо всех тайностях не знаю. Почему мастеровой люд к белым перекинулся, растолковать не могу. А што правда, то правда — пошли мастеровые против Советов.
— Пролетариат восстал против диктатуры пролетариата, — нервно сказал Азин. — Что случилось в Ижевске, не пойму, хоть убей…
А в Ижевске произошло вот что.
Августовским вечером на квартире фельдфебеля Солдатова собрались гости: полковник Федечкин, капитан Юрьев и только что приехавший из Арска помещик Граве.
Гости пили, закусывали маринованными рыжиками, слушали разглагольствования фельдфебеля.
— У меня все на мази, господа милейшие, — постукивал вилкой по столешнице Солдатов. — В любой момент могу ухватить местных большевичков за горло. Пока вы раздумываете да колеблетесь, я гряну во все колокола, и власть очутится в моем кулаке. В Ижевске четыре тысячи фронтовиков, это же сила, господа! — Правый выпуклый глаз фельдфебеля блеснул бутылочным стеклом, левый, всегда прищуренный, заслезился.
— Вот не думал, что мы колеблемся, — хитро рассмеялся Граве, глядя на широкоскулую, в пегих лишаях и родимых пятнышках, физиономию фельдфебеля. Все казалось ему нехорошо в фельдфебеле: и разные глаза, и хриплый голос, и толстые, жирные губы. Пугала и дикая сила, скрытая в Солдатове. — Я пережил гибель монархии, на моих глазах разрушается Россия, чего мне еще бояться? Не так ли, капитан?
— Совершенно верно, голуба моя, — согласился Юрьев и вежливо сплюнул.
— Монархия развалилась. Россия погибла! — вскрикнул Солдатов. — А кто виноват? Генералишки поганые, аристократишки паршивые погубили Россию. Белая кость, голубая кровь, мать их распротак! Да и государь император, извините меня за грубость, хрен моржовый!
— Ну хорошо, хорошо, власть мы захватим, а что будем с ней делать? Капитан Юрьев повел кокетливыми глазами по собеседникам и поднялся из-за стола. В бурой шерстяной куртке, синих чулках до колен, в рубашке с накрахмаленным воротничком он походил на актера. Юрьев до войны и в самом деле выступал в провинциальной оперетте. — Так что же мы станем делать, когда захватим власть? — повторил он свой вопрос и сплюнул в кадку с фикусом. — Есть ли у нас политическая программа?
— Мой кулак — моя политика! Скинем Совдеп и объявляем Прикамскую республику. По рукам? — Солдатов протянул через стол правую руку полковнику Федечкину, левую — Граве.
— Я еще не дал согласия, — пожал протянутую ладонь полковник. — Такие дела да наспех! Мне совершенно неясно, что за республику вы задумали?
— Выпьем и закусим, — предложил Солдатов. — У меня питие не чета всяким шампанским, еда — хоть и простая, а сытная. Умеют все же вотяки первачок гнать — ясный, как ребячья слеза, а крепость — уу! — Фельдфебель взял рыжик, почавкал. — Слушайте, милейшие господа. Большевики обратят Россию в пустыню, а я хочу, чтоб Прикамская республика стала оазисом в этой пустыне. Каковы, спросите, границы ее? А вот, — Солдатов вилкой провел по клеенчатой скатерти черту. — Сарапул на Каме — граница с Уралом. Городишко Мамадыш на Вятке — граница с казанскими татарами. К северу, на Глазов, и к западу, на Малмыж, — граница с большевиками. За Камой — там башкиры, пусть устраиваются как хотят. Не мое дело! В Прикамье кто живет? Вятский мужик, вотяк, черемис, ну татарва еще — с мильон голов наберется. Народ смирный, послушный, мягкий. Перед начальством за версту шапку сдергивает. И будем мы править в Прикамье как князья или, выражаясь по-нынешнему, как диктаторы. — Солдатов постучал вилкой о граненый стакан, приподнял ее над головой.
— Вы большой мечтатель, — скептически улыбнулся Граве. — В нынешние времена не существует такой политической алхимии, что превращает свинцовые инстинкты в золотые нравы. Распалась великая империя, а вы хотите создать Прикамскую республику. Смешно!
— Народу наплевать, кто им будет править. Мужик не станет бунтовать, ежели сыт, пьян и нос в табаке, — хрипло и как бы лесенкой засмеялся Солдатов.
— Россию нельзя распотрошить на сотню республик. Ну, представим, что Совдепия свергнута и власть у нас в руках. Ведь нам необходимо какое-то правительство. Политические партии, всякие там кадеты, меньшевики полезут к власти, — дипломатично возражал Граве.
— Меньшевиков перетоплю в пруду. Они же когда-то были заодно с большевиками.
— А левые эсеры?
— Перевешаю всех, кроме господина… — фельдфебель подмигнул капитану Юрьеву.
— В Ижевском союзе фронтовиков много офицеров. Среди них есть убежденные монархисты.
— Заядлых монархистов перестреляю…
— Я — заядлый монархист.
— Вы — статья особая. Нас связывает дружба, Николай Николаевич.
— Одних — к стенке, других — в пруд, третьих — на осину, а все равно останутся недовольные. Этих куда?
— Остальных зажму в кулак! — Солдатов растопырил поросшие рыжим волосом пальцы, сжал их. Пристукнул кулаком по столешнице: тарелка с закусками и стаканы подпрыгнули. — Всякий, извините за выражение, задрипанный политический деятель будет верещать только из моего кулака.
— Оригинально! — сказал Граве и подумал: «Я вышибу из него весь этот вздор, и он станет отличным орудием в борьбе с большевизмом».
— У вас, симпатичнейшие господа, светлые головы. И меня бог умом-силой не обошел. Мы не одну Прикамскую республику сочиним. Если хотите, мы Россию со всех сторон подпалим. — Солдатов свел в куриную гузку губы, правый глаз опять заблестел зеленым стеклом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77