падающие дубы и локомобиль, сам, без помощи лошадей и людей, передвигающийся по лесу, и Глотов в красной, палаческой рубахе, гоняющийся за мальчишками с поломанной иззубренной пилой.
Ночи стали темнее, луна стремительно шла на ущерб, крупно посоленное звездами небо поднялось выше и почернело, душный ветер стучал оконными ставнями, дребезжал стеклом, словно одинокий путник, который просился переночевать.
Через два дня после поломки пилы локомобиль перетащили от кордона вслед за отступившим лесом,— казалось, лес, испуганный, отбежал в сторону, а локомобиль догонял его, выдыхая белые горячие клубы пара, сверкая своим единственным глазом, в котором трепетала у красной черты тоненькая черная стрелка.
Первую партию клепки, несколько сот тюков, уже отвезли на пристань, чтобы отправить ее дальше,— мальчишки не знали точно куда, но знали, что куда-то очень далеко, за границу, в страны, где много винограда и где делают из него вино. Правда, Глотов, глубокомысленно морща брови, раза два принимался рассказывать лесорубам, что в новых дубовых бочках, вино получается «куда как хуже», чем в старых.
— Но ведь и то сказать надо,— важно говорил он,— одними старыми теперь не обойтись. Вина требуется много. В других-то странах — не у нас. А? Ето у нас, можно сказать, жрать нечего, а там не то хлеба, а етих вин всяких реки текучие! И хотя там революций и не было и всякая, как говорят наши товарищи, подлая кровавая буржуазия у власти пребывает, однако же вина — не в пример нашим. А? Шампанское, скажем, или там мускат.— Закрыв глаза, он умиленно целовал кончики своих пальцев.— Мечта, амброзия, горизонт!
Да, смотреть на все это было тяжело. И все-таки каждый день, как только просыпался лагерь лесорубов, мальчишек неудержимо тянуло туда, невозможно было чем-нибудь отвлечься, заняться чем-то другим, чтобы хоть на время позабыть о гибели леса. Они подходили туда, где шел лесоповал, где с глухим и уже мертвым стуком падали на землю зеленые богатыри; часами стояли возле пилорамы, загипнотизированные деловитым воем пил.
Деда они видели только издали. Он осунулся, почернел, сгорбился. Не выпуская из рук берданки, старик караулил свою пасеку и огород, с которого по ночам лесорубы воровали картошку. Домой дед не приходил, и бабушка Настя, жалея его и украдкой плача, носила ему и Пятнашу еду. Она очень боялась, что собаку вот-вот отравят, как это бывало уже несколько раз раньше, когда мужики из Подлесного злились на деда Сергея. «Тогда и пасеке, и огороду, а стало быть, и нам — конец»,— вздыхала она.
Много раз мальчишки принимались обсуждать, что надо сделать, чтобы помешать работе лесорубов, чтобы приостановить истребление леса. Они мечтали, что падающим деревом убьет Глотова, который для них был олицетворением зла, им хотелось натравить на него собаку, хотелось украсть у деда берданку и откуда-нибудь из-за куста застрелить этого самодовольного человека. Но они сами понимали, что все это несбыточно, невыполнимо. А забивать гвозди в стволы деревьев они не решались, на этот раз механик обязательно догадался бы, что это не случайность, а умысел. Да это ничего и не меняло: на складе было много запасных пил.
Но однажды у Павлика мелькнула догадка — словно молния пролетела в мозгу. Проводя по нескольку часов ежедневно возле локомобиля, он не мог не заметить, как много внимания уделяют кочегар и механик поведению черной стрелки манометра; именно этот ее трепет, как казалось, управлял всей жизнью локомобиля,— это был не глаз, это было сердце машины, самая уязвимая и самая необходимая ее часть, как раз то место, куда следовало нанести удар. Да и защищено это место было только стеклом, разбить которое не представляло труда.
Невозможно рассказать, какое волнение охватило мальчишек, когда эта мысль овладела ими. Вот оно — то, что они так жадно искали, вот где был секрет спасения и победы. Теперь надо было только выбрать ночь потемнее, понадежнее, дождаться, когда у локомобиля никого не останется, и — тогда все! И как это они раньше не догадались? Ведь можно было спасти столько леса! С совершенно новым, трудно объяснимым чувством смотрели они на ненавистный локомобиль: он был уязвим, его можно было сломать.
— Только надо узнать на складе: может, у них и манометр запасной есть,— предложил Павлик.
Кое-как отделавшись от Клани, мальчишки захватили топорик и быстро пошли к мельнице. Они знали, что теперь там всегда есть человек, пилоточ Алексей,— на его обязанности лежала точка пил и охрана склада.
Когда подходили к мельничке, еще издали услышали характерное повизгивание подпилка по металлу,— Алексей точил пилы.
Укрепив зубчатый диск в специальном станке, он с утра до вечера размеренно ширкал подпилком по притупившимся о древесину зубьям пил. Босой, белобрысый, с сальными, давно не мытыми волосами, подхваченными тоненьким ремешком, чтобы не падали на глаза, он, согнувшись и расставив ноги, стоял над пилой; на его синевато-бледное лицо снизу падали отраженные пилой полосы света, как будто наклонялся он над быстро бегущей водой. Был он болезнен и худ, замасленная рубашка, казалось, вот-вот порвется на острых плечах, на угловатых, ритмично двигающихся лопатках.
— Здравствуйте, дядя Алексей,— несмело поздоровались мальчишки.
Выпрямившись, он посмотрел на ребят, и больное лицо его посветлело: где-то там, откуда он пришел в Стенькины Дубы, остался у него сын Николка, их ровесник. Но ответил он с нарочитой грубостью:
— Здравствуйте, коли не шутите. Чего заявились? Чай, знаете, наш-то Живоглотов не велит к складу никому подходить.
— Нам бы, дядя Алексей, топорик вот только подточить. Мы быстро. А Живоглотов там — на делянке...
Алексей помолчал, исподлобья разглядывая ребятишек, отирая пот.
— Ну, точите.
Точило стояло возле самых дверей мельнички, а двери были широко открыты. Оттуда пахло прелью, птичьим пометом, машинным маслом. На грубо сбитых полках, тянувшихся вдоль стен, лежали инструменты, под полками — мотки упаковочной проволоки, на стенах — круги веревок, лошадиная сбруя. Поперек всей мельнички тянулась новая дощатая перегородка; прорезанная в ней дверь, окованная железными шинами, была заперта на два замка.
— А там что, дядя Алексей? — спросил Андрейка.
— Пайки, чего же еще?
— А инструментов там никаких нету?
— Нету.
Павлик крутил точило, из-под лезвия топорика летели огненные веера брызг, плескалась в корыте точила грязная ржавая вода.
Но смотрели мальчишки не на топор и точило, а в глубину склада. Кое-как наточив топорик, постояли на пороге мельнички, внимательно рассматривая все, что там хранилось. Ничего похожего на манометр не было.
Поблагодарив Алексея, ушли.
Ночь наступила неожиданно холодная, ветреная — повеяло дыханием недалекого осеннего ненастья. Лохматые, стремительно летящие тучи закрыли луну и звезды — словно сама природа одобряла мальчишеский замысел, словно небо было заодно с ними.
Спустившись с сеновала, посидели на завалинке кордона, внимательно вслушиваясь в ночные шорохи. Лагерь спал. И, как всегда, кто-то бормотал и стонал во сне, кто-то громко храпел. Болтали-звенели колокольчики стреноженных лошадей, пасущихся на опушке, где-то далеко-далеко, наверно в Подлесном, злобно и хрипло лаяла собака.
Стараясь не шуметь, мальчишки подобрались к локомобилю. От его черной туши еще веяло теплом. Едва заметно, смутно и тревожно блестело в темноте стекло манометра. Мальчишки понимали, что недостаточно только разбить стекло, надо разбить самый циферблат прибора, сломать стрелку,— значит, ударить надо несколько раз. Еще с вечера приготовили они орудие: насадили на длинную рукоятку Андрейкин молоток — иначе ни один из них не дотянулся бы до манометра.
Возле локомобиля тоже посидели, притаившись, несколько минут, вслушиваясь в ночную тишину, которую не нарушали, а, казалось, углубляли сонное бормотание лагеря и шум недалекого леса. Иногда чудились чьи-то сторожкие шаги, и тогда мальчишки замирали, готовые бежать. Но шли минуты, и оказывалось, что это не шаги человека, а шорох ветра в ворохе сучьев, сухой шелест брезентового тента, стук их собственных перепуганных сердец.
— Давай я первый,— шепотом предложил Павлик.
— На.
Размахнувшись, Павлик изо всех сил ударил молотком по смутно видимому черному блеску стекла. Звон брызнувших в темноте осколков показался ему оглушительнее удара грома. Они отбежали в сторону и легли на землю — не было сил бежать дальше. Казалось, совершенно немыслимым, чтобы никто не услышал этого звона, этого удара. Медленно тянулись минуты, но никто не бежал к локомобилю, никто не кричал, не поднимал шума. Тогда они снова ползком вернулись к локомобилю.
И утро, впервые за все это лето, выдалось пасмурное. Обещающие дождь тучи заклубились на западном краю неба, темно-синие, тяжелые, освещенные то желтыми, то голубыми беззвучными всполохами молний, несущие прохладу истомленной зноем земле. Как никогда, громко и тревожно кричали над разоренными гнездами птицы, кричали и летали кругами над поверженными деревьями, над зелеными кучами сучьев, над развалинами своего птичьего мира.
Мальчишки всю ночь ни на минуту не могли уснуть. Обоих колотила нервная дрожь, обоим казалось, что утром каким-то образом обнаружится, кто разбил манометр, что Глотов и Серов изобьют, искалечат их. И все-таки они ни в чем не раскаивались, ни о чем не жалели, и, если бы завтра, чтобы спасти от гибели лес, пришлось повторить опасный ночной поход, они сделали бы это не задумываясь.
Локомобиль теперь стоял довольно далеко от кордона и с сеновала не был виден, но лагерь лесорубов, так и оставшийся на прежнем месте, шалаши и костры, около которых возились в сером свете утра женщины, можно было хорошо разглядеть.
Теперь утро начиналось с получения пайка теми, кто проработал вчерашний день. Еще затемно люди приходили к мельнице и здесь ждали, словно боясь, что заработанное за вчерашний день может пропасть.
Глотов, живший в Подлесном в доме попа Серафима, приезжал всегда ровно в половине шестого, важно щелкал крышкой часов и, отперев мельницу, принимался сам или поручал Серову выдавать пайки: маленькую кружечку муки, щепотку соли и через день по крошечному кусочку бекона. Получившие паек лесорубы торопливо возвращались к шалашам, разводили костры, подмешивали к полученной муке траву, измельченную дубовую кору, опилки и пекли лепешки. Или варили в черных прокопченных котелках жиденькую затируху и, обливаясь потом, хлебали ее с лепешками из лебеды. У всех дрожали от слабости руки, глаза с завистью смотрели в чужую посуду, на чужие узелки и котомки. В лагере вместе с отцами и матерями теперь жило много детей и, хотя многие из них работали целыми днями, помогая взрослым, Глотов пайки на них не давал. «Которые несовершеннолетние, тем не положено. Для них американскую столовую откроют,— строго говорил он в ответ на все просьбы лесорубов.— И опять же я не господь бог с пятью хлебами!»
Но в это утро, которое для мальчишек могло окончиться очень плохо, Глотов пайки лесорубам выдавать не стал. Еще на полдороге в Стенькины Дубы его встретил перепуганный Афанасий Серов и рассказал о ночном происшествии,— мальчишки наблюдали за этой встречей из глубины леса. Они стояли в кустах далеко от дороги и не могли слышать всех слов Глотова, только отдельные визгливые выкрики подрядчика долетали до них.
— Я им покажу! — закричал он под конец, вставая в тарантасе.— Садись!
Серов прыгнул в тарантас, а Глотов, вырвав кнут у старичка извозчика, изо всей силы хлестнул лошадь. Испуганная, она рванулась так, что Глотов повалился назад, на Серова. Мальчишки побежали следом.
По пути Глотов заехал на мельницу, где его уже ждали лесорубы,— они сидели и лежали в траве возле плотинки, а пилоточ Алексей сидел у входа в склад с ружьем на коленях. Заслышав дребезг пролетки, лесорубы встали, и многие из них поснимали картузы и шапки, еще издали кланяясь подрядчику.
Осадив на всем скаку лошадь, Глотов, багровый от ярости, стоя в тарантасе, закричал:
— И-еэй, вы! Дармоеды! Нынче пайков давать не стану! Кто манометру разбил, покалечил машину? А? Что же теперича я должен в город скакать, два дня терять? А мои-то дни — не ваши. Найдите мне злодея этого, кому работа наша не по нутру,— я ему глаза выцарапаю! Без манометра взорвет паром машину к чертовой вашей бабушке! А? — С силой он толкнул кулаком в спину подводчика.— Давай на лесосеку!
Прыгая на корнях деревьев, тарантас покатился по лесной дороге. За ним потянулись лесорубы, бранясь и охая, грозя неведомо кому, потихоньку ругая Глотова.
— Это как же выходит? Вчера целый день работали, а пайка нету? Разве мы виноваты с этой манометрой?
— Да и где она, эта манометра проклятая?
— На машине вроде...
— Круглая этакая...
— Со стеклышком.
Позади всех, растерянно и жалобно оглядываясь на склад, брел вместе со своей Мариамкой Шакир,— вишневоглазая, черноволосая девочка была прозрачная и тоненькая, как восковая свечка. В свободной руке она несла помятый алюминиевый солдатский котелок. Иногда робко поглядывала снизу вверх на отца.
Павлик и Андрейка вышли на дорогу вслед за толпой лесорубов и остановились, не зная, что делать, прислушиваясь к голосам. Могли ли они думать, что так повернется их ночной поступок? Ведь они не намеревались причинить зло этим несчастным, они не хотели никого обидеть, кроме Глотова и Серова, они хотели защитить лес — и только. А теперь рабочие, их худые, прозрачные, как вот эта Мариамка, детишки будут несколько дней голодать, жевать конский щавель или столбунцы и просить даже во сне: «Мамка, хлеба».
Мальчишки ни слова не сказали друг другу, но чувствовали одно и то же — вину перед этими людьми, угрызения совести, страх перед будущим. А потом ведь, в конце концов, все оказалось бесполезно: Глотов сегодня же поедет сам или пошлет кого-нибудь в город, и самое большее через два дня все снова будет по-старому. Зачем же была нужна тяжелая, полная напряжения и страха ночь, которая, казалось, была длиннее целого года?
Павлику хотелось плакать, он сам не мог понять почему,— вероятнее всего, от неожиданной жалости к этой незнакомой ему худенькой девочке, к ее тоненьким, как прутики, рукам. Вспомнились ему и «безрукий собака», и грибы-поганки, растоптанные лаптями деда Сергея, и мальчишки, дерущиеся на пристани из-за арбузной корки, и многое-многое другое — все человеческие несчастья, с которыми столкнула его жизнь в течение последних недель.
Когда мальчишки пришли на лесосеку, вокруг локомобиля стояла толпа. Механик, кочегар и Глотов о чем-то совещались у разбитого манометра. Глотов зло кричал, черные блестящие усы его топорщились, глаза сверкали в узких прорезях век, точно отточенные лезвия.
Механик принялся отвинчивать искалеченный манометр, а Глотов повернулся лицом к молчащей, удрученной толпе.
— Как сказал, так и будет: два дня без пайку посидите! А? Я вас выучу хозяйское добро беречь...— Злыми, острыми глазами обвел он ряды стоявших вокруг лесорубов. И вдруг оживился, жестокая и в то же время довольная усмешка тронула его губы.— Слушайте сюда! Фунт муки дам тому, ежели укажет, кто покалечил манометру! А? — Повеселевшими, ожидающими глазами он требовательно всматривался в лица лесорубов.
Все молчали.
— Два фунта! — крикнул Глотов.
Толпу качнуло невидимым ветром из стороны в сторону, вздох вырвался сразу из сотен грудей.
— Три! — крикнул Глотов.— Три фунта!
И тогда сквозь толпу, таща за собой за руку дочку, стал протискиваться к Глотову Шакир.
— Я скажу... я...— торопясь, повторял он, словно в бреду, расталкивая людей.
Павлик и Андрейка в ужасе переглянулись: неужели видел? Надо было немедленно бежать, спрятаться, но ноги не шли. А Шакир пробрался к самому локомобилю и встал лицом к лицу с Глотовым.
— Три фунт дашь?
— Сказано: дам! А?
Шакир повернулся и показал куда-то в сторону — на кого он показывал, Павлику мешала видеть толпа.
— Он...
И вся толпа повернулась, как один человек, и расступилась, давая Глотову увидеть преступника. К толпе лесорубов с неизменной берданкой за плечами шел дед Сергей, шел не торопясь, спокойно, не слыша, что говорилось у локомобиля, шел навстречу враждебному молчанию, навстречу жестокости, которая должна была вот-вот совершиться.
У Павлика остановилось сердце. Он оглянулся на Андрейку — тот стоял белый, словно осыпанный мукой, с открытым ртом.
Дед Сергей подошел к локомобилю, и толпа молча раздалась, пропуская его, и снова сомкнулась.
— Чего стряслось? — спросил дед.— Аль зарезало кого? У Глотова дрожали пунцовые щеки, дрожали нафабренные усы,— казалось, он сейчас бросится на деда и убьет его.
Но он только протянул трясущуюся руку к манометру и высоким, визгливым фальцетом спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Ночи стали темнее, луна стремительно шла на ущерб, крупно посоленное звездами небо поднялось выше и почернело, душный ветер стучал оконными ставнями, дребезжал стеклом, словно одинокий путник, который просился переночевать.
Через два дня после поломки пилы локомобиль перетащили от кордона вслед за отступившим лесом,— казалось, лес, испуганный, отбежал в сторону, а локомобиль догонял его, выдыхая белые горячие клубы пара, сверкая своим единственным глазом, в котором трепетала у красной черты тоненькая черная стрелка.
Первую партию клепки, несколько сот тюков, уже отвезли на пристань, чтобы отправить ее дальше,— мальчишки не знали точно куда, но знали, что куда-то очень далеко, за границу, в страны, где много винограда и где делают из него вино. Правда, Глотов, глубокомысленно морща брови, раза два принимался рассказывать лесорубам, что в новых дубовых бочках, вино получается «куда как хуже», чем в старых.
— Но ведь и то сказать надо,— важно говорил он,— одними старыми теперь не обойтись. Вина требуется много. В других-то странах — не у нас. А? Ето у нас, можно сказать, жрать нечего, а там не то хлеба, а етих вин всяких реки текучие! И хотя там революций и не было и всякая, как говорят наши товарищи, подлая кровавая буржуазия у власти пребывает, однако же вина — не в пример нашим. А? Шампанское, скажем, или там мускат.— Закрыв глаза, он умиленно целовал кончики своих пальцев.— Мечта, амброзия, горизонт!
Да, смотреть на все это было тяжело. И все-таки каждый день, как только просыпался лагерь лесорубов, мальчишек неудержимо тянуло туда, невозможно было чем-нибудь отвлечься, заняться чем-то другим, чтобы хоть на время позабыть о гибели леса. Они подходили туда, где шел лесоповал, где с глухим и уже мертвым стуком падали на землю зеленые богатыри; часами стояли возле пилорамы, загипнотизированные деловитым воем пил.
Деда они видели только издали. Он осунулся, почернел, сгорбился. Не выпуская из рук берданки, старик караулил свою пасеку и огород, с которого по ночам лесорубы воровали картошку. Домой дед не приходил, и бабушка Настя, жалея его и украдкой плача, носила ему и Пятнашу еду. Она очень боялась, что собаку вот-вот отравят, как это бывало уже несколько раз раньше, когда мужики из Подлесного злились на деда Сергея. «Тогда и пасеке, и огороду, а стало быть, и нам — конец»,— вздыхала она.
Много раз мальчишки принимались обсуждать, что надо сделать, чтобы помешать работе лесорубов, чтобы приостановить истребление леса. Они мечтали, что падающим деревом убьет Глотова, который для них был олицетворением зла, им хотелось натравить на него собаку, хотелось украсть у деда берданку и откуда-нибудь из-за куста застрелить этого самодовольного человека. Но они сами понимали, что все это несбыточно, невыполнимо. А забивать гвозди в стволы деревьев они не решались, на этот раз механик обязательно догадался бы, что это не случайность, а умысел. Да это ничего и не меняло: на складе было много запасных пил.
Но однажды у Павлика мелькнула догадка — словно молния пролетела в мозгу. Проводя по нескольку часов ежедневно возле локомобиля, он не мог не заметить, как много внимания уделяют кочегар и механик поведению черной стрелки манометра; именно этот ее трепет, как казалось, управлял всей жизнью локомобиля,— это был не глаз, это было сердце машины, самая уязвимая и самая необходимая ее часть, как раз то место, куда следовало нанести удар. Да и защищено это место было только стеклом, разбить которое не представляло труда.
Невозможно рассказать, какое волнение охватило мальчишек, когда эта мысль овладела ими. Вот оно — то, что они так жадно искали, вот где был секрет спасения и победы. Теперь надо было только выбрать ночь потемнее, понадежнее, дождаться, когда у локомобиля никого не останется, и — тогда все! И как это они раньше не догадались? Ведь можно было спасти столько леса! С совершенно новым, трудно объяснимым чувством смотрели они на ненавистный локомобиль: он был уязвим, его можно было сломать.
— Только надо узнать на складе: может, у них и манометр запасной есть,— предложил Павлик.
Кое-как отделавшись от Клани, мальчишки захватили топорик и быстро пошли к мельнице. Они знали, что теперь там всегда есть человек, пилоточ Алексей,— на его обязанности лежала точка пил и охрана склада.
Когда подходили к мельничке, еще издали услышали характерное повизгивание подпилка по металлу,— Алексей точил пилы.
Укрепив зубчатый диск в специальном станке, он с утра до вечера размеренно ширкал подпилком по притупившимся о древесину зубьям пил. Босой, белобрысый, с сальными, давно не мытыми волосами, подхваченными тоненьким ремешком, чтобы не падали на глаза, он, согнувшись и расставив ноги, стоял над пилой; на его синевато-бледное лицо снизу падали отраженные пилой полосы света, как будто наклонялся он над быстро бегущей водой. Был он болезнен и худ, замасленная рубашка, казалось, вот-вот порвется на острых плечах, на угловатых, ритмично двигающихся лопатках.
— Здравствуйте, дядя Алексей,— несмело поздоровались мальчишки.
Выпрямившись, он посмотрел на ребят, и больное лицо его посветлело: где-то там, откуда он пришел в Стенькины Дубы, остался у него сын Николка, их ровесник. Но ответил он с нарочитой грубостью:
— Здравствуйте, коли не шутите. Чего заявились? Чай, знаете, наш-то Живоглотов не велит к складу никому подходить.
— Нам бы, дядя Алексей, топорик вот только подточить. Мы быстро. А Живоглотов там — на делянке...
Алексей помолчал, исподлобья разглядывая ребятишек, отирая пот.
— Ну, точите.
Точило стояло возле самых дверей мельнички, а двери были широко открыты. Оттуда пахло прелью, птичьим пометом, машинным маслом. На грубо сбитых полках, тянувшихся вдоль стен, лежали инструменты, под полками — мотки упаковочной проволоки, на стенах — круги веревок, лошадиная сбруя. Поперек всей мельнички тянулась новая дощатая перегородка; прорезанная в ней дверь, окованная железными шинами, была заперта на два замка.
— А там что, дядя Алексей? — спросил Андрейка.
— Пайки, чего же еще?
— А инструментов там никаких нету?
— Нету.
Павлик крутил точило, из-под лезвия топорика летели огненные веера брызг, плескалась в корыте точила грязная ржавая вода.
Но смотрели мальчишки не на топор и точило, а в глубину склада. Кое-как наточив топорик, постояли на пороге мельнички, внимательно рассматривая все, что там хранилось. Ничего похожего на манометр не было.
Поблагодарив Алексея, ушли.
Ночь наступила неожиданно холодная, ветреная — повеяло дыханием недалекого осеннего ненастья. Лохматые, стремительно летящие тучи закрыли луну и звезды — словно сама природа одобряла мальчишеский замысел, словно небо было заодно с ними.
Спустившись с сеновала, посидели на завалинке кордона, внимательно вслушиваясь в ночные шорохи. Лагерь спал. И, как всегда, кто-то бормотал и стонал во сне, кто-то громко храпел. Болтали-звенели колокольчики стреноженных лошадей, пасущихся на опушке, где-то далеко-далеко, наверно в Подлесном, злобно и хрипло лаяла собака.
Стараясь не шуметь, мальчишки подобрались к локомобилю. От его черной туши еще веяло теплом. Едва заметно, смутно и тревожно блестело в темноте стекло манометра. Мальчишки понимали, что недостаточно только разбить стекло, надо разбить самый циферблат прибора, сломать стрелку,— значит, ударить надо несколько раз. Еще с вечера приготовили они орудие: насадили на длинную рукоятку Андрейкин молоток — иначе ни один из них не дотянулся бы до манометра.
Возле локомобиля тоже посидели, притаившись, несколько минут, вслушиваясь в ночную тишину, которую не нарушали, а, казалось, углубляли сонное бормотание лагеря и шум недалекого леса. Иногда чудились чьи-то сторожкие шаги, и тогда мальчишки замирали, готовые бежать. Но шли минуты, и оказывалось, что это не шаги человека, а шорох ветра в ворохе сучьев, сухой шелест брезентового тента, стук их собственных перепуганных сердец.
— Давай я первый,— шепотом предложил Павлик.
— На.
Размахнувшись, Павлик изо всех сил ударил молотком по смутно видимому черному блеску стекла. Звон брызнувших в темноте осколков показался ему оглушительнее удара грома. Они отбежали в сторону и легли на землю — не было сил бежать дальше. Казалось, совершенно немыслимым, чтобы никто не услышал этого звона, этого удара. Медленно тянулись минуты, но никто не бежал к локомобилю, никто не кричал, не поднимал шума. Тогда они снова ползком вернулись к локомобилю.
И утро, впервые за все это лето, выдалось пасмурное. Обещающие дождь тучи заклубились на западном краю неба, темно-синие, тяжелые, освещенные то желтыми, то голубыми беззвучными всполохами молний, несущие прохладу истомленной зноем земле. Как никогда, громко и тревожно кричали над разоренными гнездами птицы, кричали и летали кругами над поверженными деревьями, над зелеными кучами сучьев, над развалинами своего птичьего мира.
Мальчишки всю ночь ни на минуту не могли уснуть. Обоих колотила нервная дрожь, обоим казалось, что утром каким-то образом обнаружится, кто разбил манометр, что Глотов и Серов изобьют, искалечат их. И все-таки они ни в чем не раскаивались, ни о чем не жалели, и, если бы завтра, чтобы спасти от гибели лес, пришлось повторить опасный ночной поход, они сделали бы это не задумываясь.
Локомобиль теперь стоял довольно далеко от кордона и с сеновала не был виден, но лагерь лесорубов, так и оставшийся на прежнем месте, шалаши и костры, около которых возились в сером свете утра женщины, можно было хорошо разглядеть.
Теперь утро начиналось с получения пайка теми, кто проработал вчерашний день. Еще затемно люди приходили к мельнице и здесь ждали, словно боясь, что заработанное за вчерашний день может пропасть.
Глотов, живший в Подлесном в доме попа Серафима, приезжал всегда ровно в половине шестого, важно щелкал крышкой часов и, отперев мельницу, принимался сам или поручал Серову выдавать пайки: маленькую кружечку муки, щепотку соли и через день по крошечному кусочку бекона. Получившие паек лесорубы торопливо возвращались к шалашам, разводили костры, подмешивали к полученной муке траву, измельченную дубовую кору, опилки и пекли лепешки. Или варили в черных прокопченных котелках жиденькую затируху и, обливаясь потом, хлебали ее с лепешками из лебеды. У всех дрожали от слабости руки, глаза с завистью смотрели в чужую посуду, на чужие узелки и котомки. В лагере вместе с отцами и матерями теперь жило много детей и, хотя многие из них работали целыми днями, помогая взрослым, Глотов пайки на них не давал. «Которые несовершеннолетние, тем не положено. Для них американскую столовую откроют,— строго говорил он в ответ на все просьбы лесорубов.— И опять же я не господь бог с пятью хлебами!»
Но в это утро, которое для мальчишек могло окончиться очень плохо, Глотов пайки лесорубам выдавать не стал. Еще на полдороге в Стенькины Дубы его встретил перепуганный Афанасий Серов и рассказал о ночном происшествии,— мальчишки наблюдали за этой встречей из глубины леса. Они стояли в кустах далеко от дороги и не могли слышать всех слов Глотова, только отдельные визгливые выкрики подрядчика долетали до них.
— Я им покажу! — закричал он под конец, вставая в тарантасе.— Садись!
Серов прыгнул в тарантас, а Глотов, вырвав кнут у старичка извозчика, изо всей силы хлестнул лошадь. Испуганная, она рванулась так, что Глотов повалился назад, на Серова. Мальчишки побежали следом.
По пути Глотов заехал на мельницу, где его уже ждали лесорубы,— они сидели и лежали в траве возле плотинки, а пилоточ Алексей сидел у входа в склад с ружьем на коленях. Заслышав дребезг пролетки, лесорубы встали, и многие из них поснимали картузы и шапки, еще издали кланяясь подрядчику.
Осадив на всем скаку лошадь, Глотов, багровый от ярости, стоя в тарантасе, закричал:
— И-еэй, вы! Дармоеды! Нынче пайков давать не стану! Кто манометру разбил, покалечил машину? А? Что же теперича я должен в город скакать, два дня терять? А мои-то дни — не ваши. Найдите мне злодея этого, кому работа наша не по нутру,— я ему глаза выцарапаю! Без манометра взорвет паром машину к чертовой вашей бабушке! А? — С силой он толкнул кулаком в спину подводчика.— Давай на лесосеку!
Прыгая на корнях деревьев, тарантас покатился по лесной дороге. За ним потянулись лесорубы, бранясь и охая, грозя неведомо кому, потихоньку ругая Глотова.
— Это как же выходит? Вчера целый день работали, а пайка нету? Разве мы виноваты с этой манометрой?
— Да и где она, эта манометра проклятая?
— На машине вроде...
— Круглая этакая...
— Со стеклышком.
Позади всех, растерянно и жалобно оглядываясь на склад, брел вместе со своей Мариамкой Шакир,— вишневоглазая, черноволосая девочка была прозрачная и тоненькая, как восковая свечка. В свободной руке она несла помятый алюминиевый солдатский котелок. Иногда робко поглядывала снизу вверх на отца.
Павлик и Андрейка вышли на дорогу вслед за толпой лесорубов и остановились, не зная, что делать, прислушиваясь к голосам. Могли ли они думать, что так повернется их ночной поступок? Ведь они не намеревались причинить зло этим несчастным, они не хотели никого обидеть, кроме Глотова и Серова, они хотели защитить лес — и только. А теперь рабочие, их худые, прозрачные, как вот эта Мариамка, детишки будут несколько дней голодать, жевать конский щавель или столбунцы и просить даже во сне: «Мамка, хлеба».
Мальчишки ни слова не сказали друг другу, но чувствовали одно и то же — вину перед этими людьми, угрызения совести, страх перед будущим. А потом ведь, в конце концов, все оказалось бесполезно: Глотов сегодня же поедет сам или пошлет кого-нибудь в город, и самое большее через два дня все снова будет по-старому. Зачем же была нужна тяжелая, полная напряжения и страха ночь, которая, казалось, была длиннее целого года?
Павлику хотелось плакать, он сам не мог понять почему,— вероятнее всего, от неожиданной жалости к этой незнакомой ему худенькой девочке, к ее тоненьким, как прутики, рукам. Вспомнились ему и «безрукий собака», и грибы-поганки, растоптанные лаптями деда Сергея, и мальчишки, дерущиеся на пристани из-за арбузной корки, и многое-многое другое — все человеческие несчастья, с которыми столкнула его жизнь в течение последних недель.
Когда мальчишки пришли на лесосеку, вокруг локомобиля стояла толпа. Механик, кочегар и Глотов о чем-то совещались у разбитого манометра. Глотов зло кричал, черные блестящие усы его топорщились, глаза сверкали в узких прорезях век, точно отточенные лезвия.
Механик принялся отвинчивать искалеченный манометр, а Глотов повернулся лицом к молчащей, удрученной толпе.
— Как сказал, так и будет: два дня без пайку посидите! А? Я вас выучу хозяйское добро беречь...— Злыми, острыми глазами обвел он ряды стоявших вокруг лесорубов. И вдруг оживился, жестокая и в то же время довольная усмешка тронула его губы.— Слушайте сюда! Фунт муки дам тому, ежели укажет, кто покалечил манометру! А? — Повеселевшими, ожидающими глазами он требовательно всматривался в лица лесорубов.
Все молчали.
— Два фунта! — крикнул Глотов.
Толпу качнуло невидимым ветром из стороны в сторону, вздох вырвался сразу из сотен грудей.
— Три! — крикнул Глотов.— Три фунта!
И тогда сквозь толпу, таща за собой за руку дочку, стал протискиваться к Глотову Шакир.
— Я скажу... я...— торопясь, повторял он, словно в бреду, расталкивая людей.
Павлик и Андрейка в ужасе переглянулись: неужели видел? Надо было немедленно бежать, спрятаться, но ноги не шли. А Шакир пробрался к самому локомобилю и встал лицом к лицу с Глотовым.
— Три фунт дашь?
— Сказано: дам! А?
Шакир повернулся и показал куда-то в сторону — на кого он показывал, Павлику мешала видеть толпа.
— Он...
И вся толпа повернулась, как один человек, и расступилась, давая Глотову увидеть преступника. К толпе лесорубов с неизменной берданкой за плечами шел дед Сергей, шел не торопясь, спокойно, не слыша, что говорилось у локомобиля, шел навстречу враждебному молчанию, навстречу жестокости, которая должна была вот-вот совершиться.
У Павлика остановилось сердце. Он оглянулся на Андрейку — тот стоял белый, словно осыпанный мукой, с открытым ртом.
Дед Сергей подошел к локомобилю, и толпа молча раздалась, пропуская его, и снова сомкнулась.
— Чего стряслось? — спросил дед.— Аль зарезало кого? У Глотова дрожали пунцовые щеки, дрожали нафабренные усы,— казалось, он сейчас бросится на деда и убьет его.
Но он только протянул трясущуюся руку к манометру и высоким, визгливым фальцетом спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22