Это были веселые, безмятежные дни, пронизанные зеленоватым солнечным светом, наполненные пением птиц, купанием в прогретом солнцем Сабаевом озере, рыбалками и путешествиями. Правда, знакомый детям кусок леса был только небольшой частью огромного лесного массива: Василий Поликарпович, отец Клани и Андрейки, запрещал детям уходить от дома дальше Стенькиного городища и Сабаева озера, а именно в незнакомые места их и манило и звало, именно там, казалось, лежали чудесные «необитаемые земли», которые следовало, по словам Павлика, «открыть» и «присоединить» к их владениям. Но вылазки туда, в неизведанное, малыши совершали редко: и Кланя и Андрейка боялись отца и, как казалось Павлику, почти не любили его.
Это было странно, но, пожалуй, понятно: Василий Поликарпович был человеком хмурым, неласковым, детей своих и жену нередко ругал и даже бил. Раза два Павлик видел, как Кланькина мать с распухшим от слез лицом прикладывала к синякам мокрые тряпки. И Павлику становилась понятна та глухая, неясная поначалу вражда, которая невидимой стеной разделяла две половины одного дома. Только детишки с их непосредственностью, с их милой доверчивостью могли перешагнуть эту незримую грань, могли ее не замечать. Стала понятной Павлику и та сдержанная злоба, с какой дед Сергей сквозь зубы называл своего соседа «Злыднем». Сам-то дед, как оказалось, был хотя и суровым, но справедливым и хорошим человеком.
Павлик перестал бояться деда и даже заходил к нему на пасеку. Иногда они приходили все трое и, сев в сторонке, внимательно присматривались к тому, как дед колдует над своими ульями. С дымарем в руке, в темном капюшоне, наброшенном на голову и закрывавшем лицо, дед Сергей действительно становился похожим на какого-то древнего колдуна. Кланя хихикала в кулачок, и мальчишкам приходилось то и дело ее одергивать: а вдруг дед рассердится и выгонит. Но дед не сердился, а только поглядывал из-под руки в их сторону, и не понять было: доволен он или зол за то, что они без зова пришли.
Любимым занятием детишек в эти дни было играть в робинзонов. Павлик прочитал Клане и Андрейке вслух свою любимую книгу, и они теперь стали частенько с самого утра забираться на Сабаево озеро, переплывать на утлой плоскодонке на маленький островок посреди озера, заросший рогозом и камышом. Там стояли две старенькие, сгорбленные, похожие на старушек плакучие ивы и все время купали свои ветки в подернутой ряской воде. Под этими ивами детишки соорудили шалаш, и именно здесь они и превращались в робинзонов. Для большего сходства с судьбой несчастного путешественника плоскодонку свою они отталкивали от берега, а позднее, когда наступала пора ехать домой, Андрейка плавал за ней и приводил ее к «Необитаемому острову».
Во всех этих играх Павлик, конечно, был Робинзоном; Андрейка, вымазавшийся черным илом и воткнувший в свои белесые вихры красное перо, которое они общими усилиями выдрали из хвоста «уводливого» петуха, превращался в Пятницу. Долго не могли придумать мальчишки, что же им делать с Кланей,— первый раз они ее просто-напросто посадили в плоскодонку и оттолкнули от берега, но она обиделась, кое-как догребла до берега и ушла домой. Павлику было скучно весь этот день, и назавтра он предложил девочке быть козой.
— Козой? — Глаза у Клани стали совершенно круглыми.
— Ну да, козой. У Робинзона же была коза. И он ее доил.
Прищурившись от бившего ей в глаза солнца, Кланя несколько мгновений недоуменно смотрела Павлику в глаза, а потом, зажав ладошками рот, захохотали.
— Ты чего? — спросил Андрейка.
— И-хи-хи! И-хи-хи! — заливалась Кланя, вытирая слезы.— А как же... как вы меня... доить будете?.. У меня еще... титьки не выросли...
Павлик покраснел до слез и несколько часов после этого не мог смотреть на Кланю. А Андрейка только шлепнул сестренку ладонью по затылку и сказал:
— Дура! Это же понарошке... И не озоруй больше. Поняла? А то с острова выгоним.
Так Кланя стала козой. Хотя она и побаивалась высылки с острова, но все же нет-нет да и поглядывала своими озорными, лукавыми глазами на Павлика, хихикая в кулак,— словно между ними была какая-то тайна. И Павлик тогда чувствовал, как у него теплеют, наливаются кровью щеки и уши. Но, в общем, они жили на острове дружно, мастеря себе жилище и примитивные орудия труда и охоты. Створки огромных ракушек служили им посудой, из камыша они сплели себе отличные шляпы, а также корзины и салфетку на стол. Кланя украсила рогозом и цветами их жилище, хотя по должности, как «козе», ей это и не было положено делать. Из Павликовых резинок от чулок мальчишки соорудили рогатки и часами лазили по колено в воде по камышовым зарослям, подстерегая «бегемотов» и «крокодилов», то есть просто лягушек, а потом сидели возле «костра», от которого не было ни дыму, ни пламени,— дед Сергей ни за что и никому не позволял разводить в лесу костры.
И тут, у «костра», начинались разговоры, за которыми ребята забывали о том, что они робинзоны, что «коза» не должна вмешиваться в разговоры людей, что ей положено только «мекать». И Павлик опять рассказывал детям полещика о прочитанных книгах, о спектаклях, о городе, о море, о далеких странах, и они слушали раскрыв рты и веря ему и не веря.
— И все ты, наверно, врешь,— с грустью сказала как-то раз Кланя.— И ничего этого, наверно, не было и нету.
— Как не было? — поразился Павлик.
— А уж больно хорошо... Это тебе сказки рассказывали...— Но, видя огорченное лицо Павлика, засмеялась: — Да нарошно же я! И ничего ты вовсе не понимаешь, даром что грамотный!
А когда шли домой, она, снова погрустнев, с удивлением глядя на Павлика, спросила:
— А почему ты никогда не смеешься? Не умеешь? — Павлик ничего не ответил — так стало ему вдруг горько, и Кланя сказала с грустным раздумьем: — И мамка у нас теперь никогда не смеется. А раньше смеялась. Она знаешь как смеялась? Как большое белье в речке полощут: плеск-плеск!.. А тятька смеялся, будто колесо чугунное с горы катится... А теперь тоже не умеет.
И вдруг заплакала неизвестно почему.
Первая артель лесорубов появилась возле кордона рано утром, когда Павлик еще спал. Незнакомые громкие голоса разбудили мальчика, и он несколько минут лежал, напряженно прислушиваясь, весь во власти смутной тревоги. Вскочил, бросился к окну. Во дворе, гремя цепью, захлебывался лаем Пят-наш. Бабушка стояла под окном, сложив на груди руки, неподвижная, как камень, и сквозь слезы смотрела перед собой.
Метрах в двадцати от кордона к стволу тоненькой березки была привязана лошадь, запряженная в глотовский тарантас. Мотая головой и звеня удилами, она отгоняла кружившихся над ней оводов. Старичок кучер, неловко поворачиваясь всем корпусом, косил неподалеку траву. Сам Глотов, в сбитой на затылок фуражке со сверкающим козырьком, большими шагами ходил по опушке, что-то вымеривая шагами. Сопровождал его, твердо ступая, коренастый лысый мужик с короткой рыжей бородой,— позднее Павлик узнал, что это и есть тот самый Афанасий Серов, который бил деда Сергея палкой по голове.
Отдыхая после дороги, лесорубы сидели кто где, опершись спиной о стволы деревьев, покуривая трубочки и самокрутки. Почти все они были до чрезвычайности измождены и худы; только глаза на серых лицах горели живым блеском да руки, огромные, жилистые крестьянские руки, еще сохраняли, казалось, прежнюю силу. Остро поблескивали воткнутые в дерево топоры, солнечный луч, пробившийся сквозь листву, весело играл на стали брошенной в траву пилы — как будто струилась в траве чистая родниковая вода. Павлика особенно поразили топоры — они как бы символизировали приближающуюся гибель деревьев, в которые были воткнуты, они блестели спокойно и зловеще.
— А ну давай! — крикнул кому-то Глотов.— К обеду локомобиль привезут.
— Давай, давай! — подхватил Серов.— С богом, ребята! Бабушка Настасья вернулась в дом,
— Ну вот и началось,— сказала она со вздохом, тяжело присаживаясь к столу.— Пашенька, ты бы добежал до пасеки, позвал деда. .А то, может, что не так обернется...
С Павликом увязалась и Кланя. Глупенькая девочка, она все еще не понимала, что должно произойти,— она радовалась тому, что возле кордона появилось много людей, стало шумно и интересно. В толпе лесорубов было несколько девушек. Их светлые и цветные кофточки яркими пятнами выделялись среди серой одежды мужиков, Кланя смотрела на них с завистью. Она как-то рассказывала Павлику, что за свою семилетнюю жизнь она только два раза была в Подлесном, и это пустое и безрадостное для Павлика село представлялось ей огромным и шумным городом. Она с восторгом вспоминала, как ночью звонили к пасхальной заутрене, как в воздухе, подсиненном ладанным дымом, колыхались позолоченные хоругви, как трогательно и душевно пел невидимый хор. Это было несколько лет назад, «когда я еще была маленькая»,— мать взяла ее на пасху с собой. Сверкающие ризы, огни свечей, колеблющиеся в душном воздухе, полные слез глаза богомолок — все это неизгладимо врезалось в память девочки, и ей казалось, что в Подлесном живут только счастливые и красивые люди...
Забегая вперед Павлика и заглядывая ему в глаза, Кланя так и сыпала словами, рассказывая о том самом удивительном в ее жизни дне, о весенней ночи, когда она за руку с матерью шла с крестным ходом вокруг призрачно белых стен церкви, а по стенам ползли, переламываясь на неровностях кирпичной кладки, темные тени людей.
— Ух до чего красиво — прямо слов никаких нету! — говорила Кланя и все забегала вперед и заглядывала Павлику в глаза.— А ты сам в церкву ходил?
Павлик покачал головой:
— Нет... У нас не было близко около дома церкви...
— Эх ты! — вздохнула Кланя.— Я вот вырасту — каждый день ходить стану.
Дед Сергей возился возле пасеки, забивая в изгородь колья, привязывал к ним ивовыми вицами новые жерди.
— Дедушка,— несмело сказал ему Павлик,— там с топорами пришли...
Не сказав ни слова, только сверкнув из-под картуза светлыми глазами, дед пошел в омшаник, вышел с берданкой и, старательно заперев дверь на замок, быстро зашагал к кордону. Павлик и Кланя шли следом, держась, однако, в отдалении,— дед был суров и неприступен.
Павлику казалось, что сейчас произойдет какое-то ужасное несчастье, что дед Сергей и Глотов будут убивать друг друга и все мужики тоже набросятся на деда, а он будет стрелять из берданки и после выстрела будет зачем-то нюхать дымящееся дуло, как он сделал это после ссоры с Глотовым. И Павлику опять представлялась разбитая голова деда, смешно перевязанная, на самой макушке которой нелепо торчал старенький высокий картуз.
Но ничего страшного на этот раз не произошло. Еще издали завидев деда, Глотов пошел ему навстречу, широко улыбаясь, только темные масленые глаза его оставались холодными и настороженными.
— А-а-а! Вот он самый, хозяин! — вскричал подрядчик, подбивая снизу вверх свои усы.— Наше вам с кисточкой, гражданин полещик! Вот, значит, и явились мы, как было договорено... А? Мы тут, видите, не дождались вас, площадочку под локомобиль, под лесораму то есть, расчищаем. У нас лишнего времени нету, нам проклажаться некогда...
Афанасий Серов, ехидно посмеиваясь в рыжую бородку, подошел и встал рядом с Глотовым. В руках у него был топор.
— Поджила голова-то, Павлыч? — спросил он.— Это тебе, стало быть, наука: не ходи без берданы в гости...
— Так ведь иной раз и бердана не поможет! — подхватил, подмигивая, Глотов.— Тут ведь дело какое? А? Глядишь, ненароком дерево на лысину свалится, а то ночью споткнешься да в яму угодишь. А?
Павлик стоял в стороне и слушал. В голосах Глотова и Серова звучало откровенное издевательство, но дед Сергей словно не замечал, не слышал его.
— Билет лесорубочный предъяви! — глухо и недобро сказал он Глотову.
— Как же! Как же! — преувеличенно засуетился тот.— Мы порядочек знаем, мы без закону никуда, ни шагу! — Усмехаясь, он полез в боковой карман пиджака, но достал оттуда сначала не документы, а большой никелированный револьвер «смит-вессон» и, поглядывая на деда Сергея, переложил револьвер в другой карман.— Это, видите ли, на всякий случай... А? А то, говорят, по лесам теперь фулиганов развелось — страсть! А билетики лесорубочные — они вот! Мы закон завсегда уважаем... Помню, вот так же в двенадцатом годе...
Но дед Сергей не стал слушать дальше. Просмотрев билеты, он глубоко спрятал их в карман штанов и тяжело пошел прочь. Глотов и Серов переглянулись, захохотали.
— Кончилось царство! — сказал, облизнув губы, Серов.— Сколько лет он из православного народу жилы тянул, лешак этот!
Дед не оглянулся. Павлику показалось, что он просто не слышал. Старик шагал, глубоко вобрав в плечи голову, глядя в землю, его еще по-утреннему длинная тень ползла впереди по тропинке.
А через полчаса Павлик увидел, как упало первое дерево.
Это был довольно большой дубок, в два Павликовых обхвата. Человек шесть лесорубов, сменяя друг друга, долго возились, склонившись у подножия дерева, с трудом таская из стороны в сторону пилу, посыпая притоптанную траву светло-коричневыми опилками. Павлику казалось, что при каждом движении пилы из-под ее зубастого острия со свистом брызжут тоненькие струи желтой древесной крови.
Глотов то бегал по поляне, распоряжаясь расчисткой места под пилораму и дорогу, то останавливался возле пильщиков и, картинно подбоченясь, запрокидывая голову и выставив вперед кадык, глядел вверх, на крону дерева. Один раз одобрительно похлопал дерево рукой и с удовлетворением сказал Серову:
— Кубометра три первосортной клепки, я так понимаю. А? Но дубок не хотел поддаваться, не хотел так скоро погибать.
Когда пила на две трети вошла в ствол, ее зажало: подпиленная часть ствола осела и придавила пилу, ее невозможно было потянуть ни в ту, ни в другую сторону. Отполированные человеческими ладонями рукоятки пилы торчали из древесного ствола, чуть покачиваясь вверх и вниз, и в такт этим движениям то взблескивал, то погасал кусок видимой из ствола стали.
— Забивай клин! — распорядился Глотов.
В пропиленную щель забили большой черный железный клин — пила освободилась.
— Пошли!
Павлик, Андрейка и Кланя стояли поодаль, глядя, как пилят дерево. Павлику казалось невозможным, чтобы дерево это упало, чтобы оно опрокинулось на землю. А пила все вжикала и весело поблескивала, глубже врезаясь в ствол.
— Подрубай! — скомандовал Серов.
И два топора, словно остроугольные осколки стекла, взлетели вверх, мелькнув в прорвавшемся сквозь листву солнечном луче, резанули глаз нестерпимым блеском, и сначала коричневые куски дубовой коры, а потом — желтые щепки, будто куски живого мяса, полетели на землю. И ствол могучего дерева впервые дрогнул; дрожь эта пробежала по стволу снизу вверх, передалась ветвям и вершине дерева; тревожно, совсем не так, как она шумит под ветром, залопотала листва. Топоры с двух сторон делали свое дело, и листья дерева трепетали все сильней и сильней, у подножия дерева желтые куски щепья громоздились уже
целой кучкой, а вершина дерева, касавшаяся, казалось, самого неба, уже не трепетала тревожно, а в ужасе кидалась из стороны в сторону, призывая на помощь.
— Береги-и-ись!
Что-то треснуло, надломилось внутри дерева, оно покачнулось. Лесорубы отпрянули от ствола и; запрокинув головы, все до одного смотрели вверх, на раскачивавшуюся вершину.
— Пошел! Пошел!
И дерево, скособочившись, сначала медленно, а затем все ускоряя движение, стало опрокидываться на землю. Павлику казалось, что и небо вслед за вершиной дуба валится на землю, увлекаемое этим стремительным, смертельным падением. Дерево рухнуло, вытянув к земле сучья, словно зеленые руки, которыми оно защищалось от гибели. Эти сучья первыми уперлись в землю и хрустнули, как хрустит подвернувшаяся при падении рука, полетели в стороны обломки ветвей, взметнулось при ударе зеленое пламя листвы, и ствол тяжело ударился о землю и врезался в нее. Земля загудела от удара, задрожала. И в такт этой дрожи трепетала, замирая и затихая, листва. И когда листва застыла, неподвижная, окоченевшая, громкий голос Глотова крикнул:
— С почином, стало быть, братцы!
Локомобиль привезли только к вечеру. Он был похож на маленький паровоз, снятый с колес и поставленный на широкие деревянные полозья. В гигантские сани было впряжено шесть пар лошадей. Вокруг них с криками и кнутами, хватаясь за постромки и подпирая локомобиль плечами, суетились возчики.
Лесную дорожку, по которой Павлик пришел в Стенькины Дубы, за день расширили, корни дубов, выползавшие на нее и напоминавшие змей, вырубили. По этой-то обезображенной дороге черный локомобиль, поблескивая круглым глазом манометра, чуть покачивая трубой, плыл, оседая из стороны в сторону на неровностях почвы. Лошади, хотя это и не были истощенные бескормицей крестьянские лошаденки, выбивались из сил, надрывались, блестя мокрыми крупами и просящими пощады глазами, всей грудью ложась в хомуты, тяжело, с храпом, дыша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Это было странно, но, пожалуй, понятно: Василий Поликарпович был человеком хмурым, неласковым, детей своих и жену нередко ругал и даже бил. Раза два Павлик видел, как Кланькина мать с распухшим от слез лицом прикладывала к синякам мокрые тряпки. И Павлику становилась понятна та глухая, неясная поначалу вражда, которая невидимой стеной разделяла две половины одного дома. Только детишки с их непосредственностью, с их милой доверчивостью могли перешагнуть эту незримую грань, могли ее не замечать. Стала понятной Павлику и та сдержанная злоба, с какой дед Сергей сквозь зубы называл своего соседа «Злыднем». Сам-то дед, как оказалось, был хотя и суровым, но справедливым и хорошим человеком.
Павлик перестал бояться деда и даже заходил к нему на пасеку. Иногда они приходили все трое и, сев в сторонке, внимательно присматривались к тому, как дед колдует над своими ульями. С дымарем в руке, в темном капюшоне, наброшенном на голову и закрывавшем лицо, дед Сергей действительно становился похожим на какого-то древнего колдуна. Кланя хихикала в кулачок, и мальчишкам приходилось то и дело ее одергивать: а вдруг дед рассердится и выгонит. Но дед не сердился, а только поглядывал из-под руки в их сторону, и не понять было: доволен он или зол за то, что они без зова пришли.
Любимым занятием детишек в эти дни было играть в робинзонов. Павлик прочитал Клане и Андрейке вслух свою любимую книгу, и они теперь стали частенько с самого утра забираться на Сабаево озеро, переплывать на утлой плоскодонке на маленький островок посреди озера, заросший рогозом и камышом. Там стояли две старенькие, сгорбленные, похожие на старушек плакучие ивы и все время купали свои ветки в подернутой ряской воде. Под этими ивами детишки соорудили шалаш, и именно здесь они и превращались в робинзонов. Для большего сходства с судьбой несчастного путешественника плоскодонку свою они отталкивали от берега, а позднее, когда наступала пора ехать домой, Андрейка плавал за ней и приводил ее к «Необитаемому острову».
Во всех этих играх Павлик, конечно, был Робинзоном; Андрейка, вымазавшийся черным илом и воткнувший в свои белесые вихры красное перо, которое они общими усилиями выдрали из хвоста «уводливого» петуха, превращался в Пятницу. Долго не могли придумать мальчишки, что же им делать с Кланей,— первый раз они ее просто-напросто посадили в плоскодонку и оттолкнули от берега, но она обиделась, кое-как догребла до берега и ушла домой. Павлику было скучно весь этот день, и назавтра он предложил девочке быть козой.
— Козой? — Глаза у Клани стали совершенно круглыми.
— Ну да, козой. У Робинзона же была коза. И он ее доил.
Прищурившись от бившего ей в глаза солнца, Кланя несколько мгновений недоуменно смотрела Павлику в глаза, а потом, зажав ладошками рот, захохотали.
— Ты чего? — спросил Андрейка.
— И-хи-хи! И-хи-хи! — заливалась Кланя, вытирая слезы.— А как же... как вы меня... доить будете?.. У меня еще... титьки не выросли...
Павлик покраснел до слез и несколько часов после этого не мог смотреть на Кланю. А Андрейка только шлепнул сестренку ладонью по затылку и сказал:
— Дура! Это же понарошке... И не озоруй больше. Поняла? А то с острова выгоним.
Так Кланя стала козой. Хотя она и побаивалась высылки с острова, но все же нет-нет да и поглядывала своими озорными, лукавыми глазами на Павлика, хихикая в кулак,— словно между ними была какая-то тайна. И Павлик тогда чувствовал, как у него теплеют, наливаются кровью щеки и уши. Но, в общем, они жили на острове дружно, мастеря себе жилище и примитивные орудия труда и охоты. Створки огромных ракушек служили им посудой, из камыша они сплели себе отличные шляпы, а также корзины и салфетку на стол. Кланя украсила рогозом и цветами их жилище, хотя по должности, как «козе», ей это и не было положено делать. Из Павликовых резинок от чулок мальчишки соорудили рогатки и часами лазили по колено в воде по камышовым зарослям, подстерегая «бегемотов» и «крокодилов», то есть просто лягушек, а потом сидели возле «костра», от которого не было ни дыму, ни пламени,— дед Сергей ни за что и никому не позволял разводить в лесу костры.
И тут, у «костра», начинались разговоры, за которыми ребята забывали о том, что они робинзоны, что «коза» не должна вмешиваться в разговоры людей, что ей положено только «мекать». И Павлик опять рассказывал детям полещика о прочитанных книгах, о спектаклях, о городе, о море, о далеких странах, и они слушали раскрыв рты и веря ему и не веря.
— И все ты, наверно, врешь,— с грустью сказала как-то раз Кланя.— И ничего этого, наверно, не было и нету.
— Как не было? — поразился Павлик.
— А уж больно хорошо... Это тебе сказки рассказывали...— Но, видя огорченное лицо Павлика, засмеялась: — Да нарошно же я! И ничего ты вовсе не понимаешь, даром что грамотный!
А когда шли домой, она, снова погрустнев, с удивлением глядя на Павлика, спросила:
— А почему ты никогда не смеешься? Не умеешь? — Павлик ничего не ответил — так стало ему вдруг горько, и Кланя сказала с грустным раздумьем: — И мамка у нас теперь никогда не смеется. А раньше смеялась. Она знаешь как смеялась? Как большое белье в речке полощут: плеск-плеск!.. А тятька смеялся, будто колесо чугунное с горы катится... А теперь тоже не умеет.
И вдруг заплакала неизвестно почему.
Первая артель лесорубов появилась возле кордона рано утром, когда Павлик еще спал. Незнакомые громкие голоса разбудили мальчика, и он несколько минут лежал, напряженно прислушиваясь, весь во власти смутной тревоги. Вскочил, бросился к окну. Во дворе, гремя цепью, захлебывался лаем Пят-наш. Бабушка стояла под окном, сложив на груди руки, неподвижная, как камень, и сквозь слезы смотрела перед собой.
Метрах в двадцати от кордона к стволу тоненькой березки была привязана лошадь, запряженная в глотовский тарантас. Мотая головой и звеня удилами, она отгоняла кружившихся над ней оводов. Старичок кучер, неловко поворачиваясь всем корпусом, косил неподалеку траву. Сам Глотов, в сбитой на затылок фуражке со сверкающим козырьком, большими шагами ходил по опушке, что-то вымеривая шагами. Сопровождал его, твердо ступая, коренастый лысый мужик с короткой рыжей бородой,— позднее Павлик узнал, что это и есть тот самый Афанасий Серов, который бил деда Сергея палкой по голове.
Отдыхая после дороги, лесорубы сидели кто где, опершись спиной о стволы деревьев, покуривая трубочки и самокрутки. Почти все они были до чрезвычайности измождены и худы; только глаза на серых лицах горели живым блеском да руки, огромные, жилистые крестьянские руки, еще сохраняли, казалось, прежнюю силу. Остро поблескивали воткнутые в дерево топоры, солнечный луч, пробившийся сквозь листву, весело играл на стали брошенной в траву пилы — как будто струилась в траве чистая родниковая вода. Павлика особенно поразили топоры — они как бы символизировали приближающуюся гибель деревьев, в которые были воткнуты, они блестели спокойно и зловеще.
— А ну давай! — крикнул кому-то Глотов.— К обеду локомобиль привезут.
— Давай, давай! — подхватил Серов.— С богом, ребята! Бабушка Настасья вернулась в дом,
— Ну вот и началось,— сказала она со вздохом, тяжело присаживаясь к столу.— Пашенька, ты бы добежал до пасеки, позвал деда. .А то, может, что не так обернется...
С Павликом увязалась и Кланя. Глупенькая девочка, она все еще не понимала, что должно произойти,— она радовалась тому, что возле кордона появилось много людей, стало шумно и интересно. В толпе лесорубов было несколько девушек. Их светлые и цветные кофточки яркими пятнами выделялись среди серой одежды мужиков, Кланя смотрела на них с завистью. Она как-то рассказывала Павлику, что за свою семилетнюю жизнь она только два раза была в Подлесном, и это пустое и безрадостное для Павлика село представлялось ей огромным и шумным городом. Она с восторгом вспоминала, как ночью звонили к пасхальной заутрене, как в воздухе, подсиненном ладанным дымом, колыхались позолоченные хоругви, как трогательно и душевно пел невидимый хор. Это было несколько лет назад, «когда я еще была маленькая»,— мать взяла ее на пасху с собой. Сверкающие ризы, огни свечей, колеблющиеся в душном воздухе, полные слез глаза богомолок — все это неизгладимо врезалось в память девочки, и ей казалось, что в Подлесном живут только счастливые и красивые люди...
Забегая вперед Павлика и заглядывая ему в глаза, Кланя так и сыпала словами, рассказывая о том самом удивительном в ее жизни дне, о весенней ночи, когда она за руку с матерью шла с крестным ходом вокруг призрачно белых стен церкви, а по стенам ползли, переламываясь на неровностях кирпичной кладки, темные тени людей.
— Ух до чего красиво — прямо слов никаких нету! — говорила Кланя и все забегала вперед и заглядывала Павлику в глаза.— А ты сам в церкву ходил?
Павлик покачал головой:
— Нет... У нас не было близко около дома церкви...
— Эх ты! — вздохнула Кланя.— Я вот вырасту — каждый день ходить стану.
Дед Сергей возился возле пасеки, забивая в изгородь колья, привязывал к ним ивовыми вицами новые жерди.
— Дедушка,— несмело сказал ему Павлик,— там с топорами пришли...
Не сказав ни слова, только сверкнув из-под картуза светлыми глазами, дед пошел в омшаник, вышел с берданкой и, старательно заперев дверь на замок, быстро зашагал к кордону. Павлик и Кланя шли следом, держась, однако, в отдалении,— дед был суров и неприступен.
Павлику казалось, что сейчас произойдет какое-то ужасное несчастье, что дед Сергей и Глотов будут убивать друг друга и все мужики тоже набросятся на деда, а он будет стрелять из берданки и после выстрела будет зачем-то нюхать дымящееся дуло, как он сделал это после ссоры с Глотовым. И Павлику опять представлялась разбитая голова деда, смешно перевязанная, на самой макушке которой нелепо торчал старенький высокий картуз.
Но ничего страшного на этот раз не произошло. Еще издали завидев деда, Глотов пошел ему навстречу, широко улыбаясь, только темные масленые глаза его оставались холодными и настороженными.
— А-а-а! Вот он самый, хозяин! — вскричал подрядчик, подбивая снизу вверх свои усы.— Наше вам с кисточкой, гражданин полещик! Вот, значит, и явились мы, как было договорено... А? Мы тут, видите, не дождались вас, площадочку под локомобиль, под лесораму то есть, расчищаем. У нас лишнего времени нету, нам проклажаться некогда...
Афанасий Серов, ехидно посмеиваясь в рыжую бородку, подошел и встал рядом с Глотовым. В руках у него был топор.
— Поджила голова-то, Павлыч? — спросил он.— Это тебе, стало быть, наука: не ходи без берданы в гости...
— Так ведь иной раз и бердана не поможет! — подхватил, подмигивая, Глотов.— Тут ведь дело какое? А? Глядишь, ненароком дерево на лысину свалится, а то ночью споткнешься да в яму угодишь. А?
Павлик стоял в стороне и слушал. В голосах Глотова и Серова звучало откровенное издевательство, но дед Сергей словно не замечал, не слышал его.
— Билет лесорубочный предъяви! — глухо и недобро сказал он Глотову.
— Как же! Как же! — преувеличенно засуетился тот.— Мы порядочек знаем, мы без закону никуда, ни шагу! — Усмехаясь, он полез в боковой карман пиджака, но достал оттуда сначала не документы, а большой никелированный револьвер «смит-вессон» и, поглядывая на деда Сергея, переложил револьвер в другой карман.— Это, видите ли, на всякий случай... А? А то, говорят, по лесам теперь фулиганов развелось — страсть! А билетики лесорубочные — они вот! Мы закон завсегда уважаем... Помню, вот так же в двенадцатом годе...
Но дед Сергей не стал слушать дальше. Просмотрев билеты, он глубоко спрятал их в карман штанов и тяжело пошел прочь. Глотов и Серов переглянулись, захохотали.
— Кончилось царство! — сказал, облизнув губы, Серов.— Сколько лет он из православного народу жилы тянул, лешак этот!
Дед не оглянулся. Павлику показалось, что он просто не слышал. Старик шагал, глубоко вобрав в плечи голову, глядя в землю, его еще по-утреннему длинная тень ползла впереди по тропинке.
А через полчаса Павлик увидел, как упало первое дерево.
Это был довольно большой дубок, в два Павликовых обхвата. Человек шесть лесорубов, сменяя друг друга, долго возились, склонившись у подножия дерева, с трудом таская из стороны в сторону пилу, посыпая притоптанную траву светло-коричневыми опилками. Павлику казалось, что при каждом движении пилы из-под ее зубастого острия со свистом брызжут тоненькие струи желтой древесной крови.
Глотов то бегал по поляне, распоряжаясь расчисткой места под пилораму и дорогу, то останавливался возле пильщиков и, картинно подбоченясь, запрокидывая голову и выставив вперед кадык, глядел вверх, на крону дерева. Один раз одобрительно похлопал дерево рукой и с удовлетворением сказал Серову:
— Кубометра три первосортной клепки, я так понимаю. А? Но дубок не хотел поддаваться, не хотел так скоро погибать.
Когда пила на две трети вошла в ствол, ее зажало: подпиленная часть ствола осела и придавила пилу, ее невозможно было потянуть ни в ту, ни в другую сторону. Отполированные человеческими ладонями рукоятки пилы торчали из древесного ствола, чуть покачиваясь вверх и вниз, и в такт этим движениям то взблескивал, то погасал кусок видимой из ствола стали.
— Забивай клин! — распорядился Глотов.
В пропиленную щель забили большой черный железный клин — пила освободилась.
— Пошли!
Павлик, Андрейка и Кланя стояли поодаль, глядя, как пилят дерево. Павлику казалось невозможным, чтобы дерево это упало, чтобы оно опрокинулось на землю. А пила все вжикала и весело поблескивала, глубже врезаясь в ствол.
— Подрубай! — скомандовал Серов.
И два топора, словно остроугольные осколки стекла, взлетели вверх, мелькнув в прорвавшемся сквозь листву солнечном луче, резанули глаз нестерпимым блеском, и сначала коричневые куски дубовой коры, а потом — желтые щепки, будто куски живого мяса, полетели на землю. И ствол могучего дерева впервые дрогнул; дрожь эта пробежала по стволу снизу вверх, передалась ветвям и вершине дерева; тревожно, совсем не так, как она шумит под ветром, залопотала листва. Топоры с двух сторон делали свое дело, и листья дерева трепетали все сильней и сильней, у подножия дерева желтые куски щепья громоздились уже
целой кучкой, а вершина дерева, касавшаяся, казалось, самого неба, уже не трепетала тревожно, а в ужасе кидалась из стороны в сторону, призывая на помощь.
— Береги-и-ись!
Что-то треснуло, надломилось внутри дерева, оно покачнулось. Лесорубы отпрянули от ствола и; запрокинув головы, все до одного смотрели вверх, на раскачивавшуюся вершину.
— Пошел! Пошел!
И дерево, скособочившись, сначала медленно, а затем все ускоряя движение, стало опрокидываться на землю. Павлику казалось, что и небо вслед за вершиной дуба валится на землю, увлекаемое этим стремительным, смертельным падением. Дерево рухнуло, вытянув к земле сучья, словно зеленые руки, которыми оно защищалось от гибели. Эти сучья первыми уперлись в землю и хрустнули, как хрустит подвернувшаяся при падении рука, полетели в стороны обломки ветвей, взметнулось при ударе зеленое пламя листвы, и ствол тяжело ударился о землю и врезался в нее. Земля загудела от удара, задрожала. И в такт этой дрожи трепетала, замирая и затихая, листва. И когда листва застыла, неподвижная, окоченевшая, громкий голос Глотова крикнул:
— С почином, стало быть, братцы!
Локомобиль привезли только к вечеру. Он был похож на маленький паровоз, снятый с колес и поставленный на широкие деревянные полозья. В гигантские сани было впряжено шесть пар лошадей. Вокруг них с криками и кнутами, хватаясь за постромки и подпирая локомобиль плечами, суетились возчики.
Лесную дорожку, по которой Павлик пришел в Стенькины Дубы, за день расширили, корни дубов, выползавшие на нее и напоминавшие змей, вырубили. По этой-то обезображенной дороге черный локомобиль, поблескивая круглым глазом манометра, чуть покачивая трубой, плыл, оседая из стороны в сторону на неровностях почвы. Лошади, хотя это и не были истощенные бескормицей крестьянские лошаденки, выбивались из сил, надрывались, блестя мокрыми крупами и просящими пощады глазами, всей грудью ложась в хомуты, тяжело, с храпом, дыша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22