Садись поешь. Сам нальешь аль мне встать?
— Лежи, лежи, бабуся...
Павлик ел заправленный молоком картофельный суп, жевал сухую, горьковатую, с лебедой, лепешку и думал, как это будет страшно, если бабушка заболеет и умрет. Тогда он останется совсем беззащитным и дед, вернувшись, может наказать его как захочет.
Думая о дедушке Сергее, Павлик удивлялся и пугался за себя: этого маленького сухонького старичка с его бесцветными, всевидящими глазами он боялся и ненавидел, как еще никого и никогда в жизни. Почему? «Но ведь и Шакир не любит его, и другие тоже,— пытался оправдать он ненависть, так неожиданно вспыхнувшую в его сердце.— Его никто не любит и все боятся, не один я»
— Поел? — спросила из чулана бабушка.
— Поел, бабуся.
— Пойди сюда, Пашенька.
Он прошел в чуланчик, за печку.
— Сядь, милый.
Он сел. Ему было до слез жалко бабушку — она так добра и ласкова к нему. Он осторожно, с любовью и жалостью, погладил ее крупную темную, лежавшую на груди руку.
— Ничего, Пашенька... Это я из-за Машеньки сердце себе расстроила. Последняя она родная у меня... остальные-то все давно перемерли... Вот и горестно мне... А так я здоровая... Только вот в голове шумит и шумит, словно река в половодье... В погреб полезла молоко полуденное спускать и, скажи ты, малость не упала — ровно бы кто в спину толкнул. Насилу вылезла... А ведь я и не хворала никогда раньше...— Бабушка помолчала, шумно и тяжело дыша.— Ты, Пашенька, знаешь чего?.. Ты в миску-то похлебки налей. Лепешку положи. Да сходи, на грядке огурцов пару найди... Да тряпочкой все на столе накрой. Это — ежели дед придет... Ой, чую, болит у него сердце за лес... А я вот все не верю: не может того быть, чтобы такую красоту сгубили...
Павлик сделал все, что просила бабушка, и снова сел рядом с ней. Она ощупью нашла его руку, сжала горячими, словно раскаленными пальцами.
— Сироточка ты моя...— Глаза горели в полутьме теплым светом, горячее дыхание долетало до лица Павлика.— Радость ты моя, последняя, крайняя...— И, крепко держа руку Павлика, неожиданно и чуть бессвязно начала рассказывать: — Я ведь, когда Ванюшкой затяжелела, еще совсем молодая была. Непонятинка вовсе — семнадцать годов. А роды были тяжелые, без памяти без малого двое суток вылежала... И тогда же бабка и сказала мне: «Больше тебе, бабонька, не рожать, всю ты себе внутренность повредила...» А я, дурочка, все не верила: дескать, глупости это. Здоровая была, кровь с молоком, не ущипнешь... Думала: помолюсь получше и еще пошлет бог ребеночка... И к иконе чудотворной Казанской божьей матери четыре раза ходила, на одни свечки сколько денег извела, поди-ка, корову купить можно... Ан правда бабкина вышла. Так и не родила больше. Да-а... А Ванюшка-то в гору пошел, учиться его в город отец направил... тож по лесному делу... Не парень был — загляденье... А потом...— Не договорив, бабушка больно сжала руку Павлика, и голос у нее дрогнул, в нем зазвенели слезы.— С той-то поры, как Ванюшку из дому выгнал, и стал он мне не люб... Я ведь и вешаться слаживалась, он меня из петли вынул... С тех пор и жили, по разным сторонам глядели: он — в одну, я — в другую... Ушла бы... а позор? «Жена да убоится своего мужа»,— в евангелии сказано... Как в неволе, как в тумане всю жизнь... только и радости было, что лес кругом... Пойдешь в чащобу да наплачешься досыта... чтоб он не видел.
Павлик не все хорошо понимал, о чем говорила бабушка, но столько горя, столько сожаления о напрасно потраченной жизни слышал он в самом ее голосе, что готов был заплакать вместе с ней. Он молчал, тихонько поглаживал большую горячую руку, смотрел в слезящиеся глаза.
Вечерело. В кухне на полу кто-то словно расстелил вышитые багровым цветом половички и медленно передвигал их от одной стены к другой. Докрасна раскалились стекла маленького окна. Видимые в открытую дверь верхушки деревьев были охвачены светлым неподвижным пламенем. На пороге кухни топтались куры, и красивый «уводливый» петух, изогнув шею, боком заглядывал в дом.
— Это они пить просят,— сказала бабушка.— Пашенька, возьми ковшик, налей им в корытце водички... Пропитание-то они сами себе летом по лесу добывают, а попить близко негде... Налей...
Павлик вылил в долбленое деревянное корытце несколько ковшей воды, посмотрел, как куры с жадностью пьют, смешно запрокидывая головы, и снова вернулся к бабушке. И она опять успокоила его:
— Ничего, Пашенька, ничего... Я на болезни на всякие твердая, я им сроду не поддавалась...
Скосив глаз, Павлик смотрел, как медленно угасает день, и в сердце его росла тревога, еще неясная, неопределенная.
Дед не пришел ни ужинать, ни ночевать. Бабушка всю ночь спала плохо, много раз вставала пить. Павлик слышал, как звенел о край ведра жестяной ковшик, как плескалась вода и как бабушка пила гулкими, жадными глотками. Ночь тянулась медленно. То и дело принимался яростно лаять Пятнаш, и бабушка, бормоча что-то, подходила к двери и смотрела во двор, на опушку леса, где, как белые призраки, двигались столбы тумана.
— Спаси бог от лихого человека,— шептала она, возвращаясь в чулан.
Утром ей стало немного лучше.
— Ну вот видишь, внучек, я тебе говорила: я против хворостей всяких твердая, двужильная.
Рано утром она подоила корову, а Павлик, который тоже не мог больше уснуть, помог ей отогнать Буренку на опушку и там привязать длинной веревкой к дереву.
— А зачем ты ее привязываешь, бабуся? Разве убежит?
— Сама-то не убежит. А лихих людей, Пашенька, по голодному времени больно уж много развелось. Пусти ее в лес, ее там обратают, отгонят куда в овраг и освежуют... Голод же...
Похлопотав по хозяйству, бабушка снова легла, опять у нее горячечным блеском заблестели глаза, опять движения стали суетливыми и испуганными. Она все шевелила, перебирала по одеялу руками, как будто хотела ощупью найти какую-то необходимую вещь.
Утром зашла соседка, мать Андрейки и Клани. Это была рыжеволосая, веснушчатая, рыхлая женщина с некрасивым, расплывающимся, измученным лицом: дешевенькие сережки, которые голубели у нее в ушах, только подчеркивали ее некрасоту. Она присела на край кровати, спросила:
— Аль занедужила, Егоровна?
— Да нет. Вчера в Подлесное ходила. Машенька там у меня помирает... Ну и...
— Все под богом ходим,— равнодушно сказала соседка. И, заторопившись, встала.— Я вот что, Егоровна. Мы нынче в сенокос на Березовые рукава уходим. Сам-то уж второй день там... Пойдем сгребать, до вечера. Погляди за домом, ежели что...
— Идите, идите,— ответила бабушка.— Погляжу.
— Коровенку-то я заперла в коровнике, корму ей до вечера задала...
— Ну и ладно. Иди, милая.
В дверь было видно, как мать Клани взяла с крыши сарая двое деревянных грабель и вместе с детьми ушла. Павлик и бабушка остались одни.
Бабушка полежала в чулане, отдохнула, а потом попросила Павлика:
— Пойдем-ка со мной, Пашенька. Я теперь свою хворь знаю. В боку у меня колет и колет... Сейчас я травушки заварю, выпью, и все мои хворости как рукой сымет...
Вместе с бабушкой Павлик прошел в амбарушку, где висели пахучие венички высушенных трав. Придерживаясь рукой за стены, бабушка прошла по амбарушке и, что-то шепча, выбрала нужные ей травы. Потом на кухне, разложив под таганком огонь, настаивала на травах густой, пахучий настой. Хочешь отведать, Пашенька?
Чай был горьковато-пряный, от него пахло малиной, мятой и чем-то еще, чего Павлик не знал. Бабушка выпила несколько чашек этого густого ароматного чая, лоб у нее покрылся мелкими капельками пота, глаза повеселели и стали, как прежде, живыми и добрыми.
Я ведь с чего занедужила, Пашенька,— сказала она, вытирая платком лоб и шею. В Подлесное-то не шла, а бежала. А там сгоряча цельный ковшик студеной воды прямо у колодца выпила. Вот и остудила нутро. Ну, да теперь все пройдет... Вот полежу часок и встану совсем молоденькая.— И она невесело посмеялась, убирая со стола.
В это время знакомо скрипнула нижняя ступенька крыльца. Павлик оглянулся и с радостным криком бросился к двери: на крыльцо поднимался отец.
За эти дни, что Павлик не видел отца, тот еще больше похудел и осунулся, в его небольшой каштановой бородке будто прибавилось седины. Но глубоко запавшие глаза смотрели уверенно, с надеждой и радостью, словно где-то невдалеке видели конец несчастий.
За спиной у Ивана Сергеевича на двух веревочках висел узел, а в руках он держал инструменты, назначения которых Павлик тогда еще не знал, эккер в маленьком желтом ящике, тренога к нему, стальная мерная лента и деревянная вилка для измерения толщины дерева.
Всего этого в первый момент Павлик, ослепленный радостью, не разглядел. Взвизгнув, плохо видя сквозь сразу брызнувшие слезы, он бросился к отцу, обхватил его шею обеими руками, уткнулся лицом в грудь и заплакал.
— Постой. Ты меня опрокинешь, сына,— с усталой улыбкой сказал Иван Сергеевич, ощупью ставя к стене инструменты.— Что с тобой?
— Это он с радости, Ванюша,— отозвалась бабушка, стоя на пороге.— Он ведь за тобой следом бегал, да заблудился... не догнал...
Она стояла на пороге, держась рукой за дверной косяк, и с доброй улыбкой смотрела на сына и внука.
— Ну, проходи, проходи. От лесничества шел?
— Да.
— Не ближний край! Пашенька, да погоди ты, глупый. Дай вздохнуть отцу — ишь он сколько верст отшагал...
Павлик на секунду оторвался от отца, быстро и благодарно взглянул ему в лицо и снова прижался к его груди. Как, какими словами мог рассказать он отцу о своем одиночестве, о своей тоске? И если рассказать, разве поймет: взрослые так часто ничего не понимают! И он снова судорожно прижался к отцу, не стараясь удержать слез.
Иван Сергеевич взял сына за плечи, повернул, подтолкнул впереди себя, и они вместе вошли в кухню.
— Успокойся, малыш. Ничего плохого ведь не случилось. Ты думаешь, я обманул тебя тогда? Нет! Если бы ты не спал, мы бы с тобой быстро договорились, я в этом уверен... Ты же у меня умный, мужественный... Ну, довольно, не девочка!
И Павлик утих. Сияющими глазами следил он за тем, как отец, пройдя к столу, тяжело повел затекшими плечами и, сняв узел, положил на стол.
— Что это, Ванюша? — спросила бабушка.
— Паек, мама. Взяли меня на работу в лесничество. Временно, правда...
— Да и вся-то наша жизнь временная,— чрезвычайно обрадованная, с готовностью подхватила бабушка.— Все мы на земле временные. И на том спасибо. Дед наш тоже какой паек принес — прямо чудо! И мука белая, и молоко вроде сметаны, густое и сладкое, и другое что... американы, слышь, помогают...
— Ну и у меня, наверно, такой же паек,— развязывая узел, ответил Иван Сергеевич.— Теперь ты, малыш, поправишься... Не горюй!
Что-то громко стукнуло у дверей, и все разом обернулись. На пороге стоял дед Сергей, на полу у двери лежал брошенный им топор.
— Иудин хлеб принес?! — почти с ненавистью, блестя белками глаз, спросил он Ивана Сергеевича.
— Почему Иудин? — не сразу и растерянно переспросил тот.— Вы же, тятя, такой же хлеб...
— Такой! Врешь, не такой! — перебил дед, швыряя в угол картуз.— Я за то получил, что лес тридцать лет храню! А ты за то, что изничтожать его хочешь! Продажник!
Иван Сергеевич стоял у стола, опустив голову.
— Не понимаете вы, тятя,— глухо сказал он, вскидывая на секунду внимательные, похолодевшие глаза.— Ничего не понимаете!
— Я понимаю то,— гневно закричал старик,— что я этот лес всю свою жизнь, как дитя, блюл, я за него, может быть, тыщи людей изобидел, вся моя жизнь в этот лес втоптана! А ты приехал, тебя куском поманили, и ты — не то лес, отца с матерью готов продать! — Дед наклонился, поднял топор, зачем-то пощупал лезвие и снова швырнул топор на пол.— Непомнящий родства — вот кто ты есть!
Иван Сергеевич поднял голову, сделал шаг к отцу.
— Напрасно вы так, тятя,— мягко сказал он.— Я все помню. И мне этот лес дорог, наверно, не меньше, чем вам...
— Молчи! — закричал старик, и лицо его перекосилось. Павлик со страхом смотрел на деда,— казалось, тот каждую секунду может броситься на Ивана Сергеевича и ударить, избить его. А то еще топор схватит... Светлые глаза старика горели холодным, злым пламенем, лицо покраснело, одна щека нервно дергалась. Тяжелое молчание. Иван Сергеевич стоял, нерешительно теребя веревочки узелка с пайком, бабушка Настя, с пылающими то ли от болезни, то ли от волнения щеками, молча ждала, с осуждением и в то же время с жалостью глядя на деда, готовая вступиться за сына. Павлик, прижавшись к стене, не сводил глаз с разбушевавшегося старика.
Дед рывком снял с плеча свою старенькую берданку, повесил на деревянный штырь у входа, постоял несколько секунд молча, словно стараясь унять охватившее его волнение. Затем подошел почти вплотную к Ивану Сергеевичу и, не глядя на него, глухим, вздрагивающим голосом сказал:
— Откажись, Иван.
— От чего отказаться, тятя?
— Лесосеки нарезать откажись.— Дед поднял глаза и в упор посмотрел на сына.— Ты откажешься, другой откажется, мужики лес рубить откажутся... Чего они тогда сделают?
Бабушка зло рассмеялась.
— Мужики откажутся? Как же! Я вчера в Подлесном была — только и ждут, только и разговоров. Пилы да топоры точат — аж звон по селу стоит, ровно в престольный праздник! Так они и откажутся. Спят и видят пайки эти, мериканские.
Дед посмотрел на нее с злобным недоверием, щека у него снова задергалась.
— Врешь! Я сам к ним пойду... Я им такие слова выскажу... Да как же это возможно — на такой лес топор подымать? А? Это же... это...
Не договорив, он посмотрел на всех по очереди злыми растерянными глазами, но что-то остановило его. Глядя на свои запыленные лапти, перебирая пальцами правой руки реденькие прядки бороды, он спросил Ивана Сергеевича:
— Когда валить станут?
— Не знаю... Мне поручено сделать перечет во всех кварталах массива.
Дед подумал, пожевал губами и вдруг снова взорвался:
— Не будет этого! Не дам! Не дам такое добро губить! Несколько секунд в кухне было тихо. Павлик слышал, как позевывает во дворе Пятнаш, кудахчут куры.
— Слушайте, тятя,— тише, но тверже сказал Иван Сергеевич.— Я сейчас два раза прошел по селу. Половина изб забита — все перемерли. И в каждой избе ждут смерти... Неужели же человеческие жизни дешевле леса?
Старик молчал.
— Ведь Советская власть потому и продает американцам лес, чтобы спасти людей — кого еще можно спасти. Лес вырастет снова.
— Такой?! — закричал дед Сергей.— Да такой лес тыщи лет растить надо! Ты! Ты же лесную училищу кончал, ты должен знать! Сруби лес — и вот она тебе, пустыня. Как в Подлесное идти, видел землю? Овраги, словно змеюки, на какие версты вытянулись, грызут землю! Глянешь — дна не видать, как могила бескрайняя... Сруби этот лес, и тут то же будет! Ни красоты, ни радости, ни урожаю! Эх, ты! И опять повторил полюбившееся слово: — Продажники все вы! Только бы брюхо набить.
И пошел к двери.
— Отец,— робко остановила его бабушка.— Ваня-то ведь правду говорит. Скоро все село на мазарки переселится. И Маша вон... А тут как-никак паек, хлеб... Глядишь — и спасутся которые. А?
Дед Сергей ничего не ответил, только посмотрел на жену уничтожающим взглядом и пошел к двери. Сняв со штыря берданку, он было закинул ее себе за плечо, но вдруг задумался над чем-то и, помедлив, снова повесил берданку на место.
— Вот поглядите еще! — неясно кому погрозил он и, легко ступая, спустился с крыльца.
Весь следующий день Павлик провел с отцом в лесу.
Когда он впервые услышал слово «перечет», он, конечно, не понимал, что это значит.
Лес представлялся ему таким необъятным, что он и думать не мог, что каждое дерево в этом лесу может быть измерено и учтено. А оказывается, такую работу в лесу делали, и не один раз за его долгую жизнь, делали для того, чтобы определить запасы древесины в каждом квартале, чтобы определить полноту и бонитет насаждений, чтобы установить необходимость санитарных и прореживающих рубок.
Ивану Сергеевичу в его работе помогал лесник, или, как здесь его называли, «полещик», сосед деда Сергея по кордону, отец Андрейки и Клани. Звали его Василием Поликарповичем. Хмурый, нелюдимый, неразговорчивый мужчина с такими же рыжими, как у его жены, волосами, давно не стриженными, желтыми косичками закрывавшими шею, с рыженькими мягкими усиками, с рыжеватыми же кошачьими глазами, все время смотревшими куда-то в сторону или в землю,— они как будто отыскивали что-то.
Василий Поликарпович раздвижной деревянной вилкой измерял толщину дуба на высоте груди, говорил, сколько вершков диаметр ствола, а Иван Сергеевич ставил в своей записной книжке точку. Потом точки соединялись линиями, и получались маленькие квадратики, пересеченные из угла в угол еще двумя линиями.
— Пап, а зачем это? — спросил Павлик, заглядывая из-под руки отца в ведомость.
— Так легче считать, малыш.
Перечет начали с самых удаленных от кордона кварталов объезда, поэтому обедали в лесу. Павлик и Иван Сергеевич съели по лепешке и огурцу, которые им дала с собой бабушка, и запили родниковой водой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Лежи, лежи, бабуся...
Павлик ел заправленный молоком картофельный суп, жевал сухую, горьковатую, с лебедой, лепешку и думал, как это будет страшно, если бабушка заболеет и умрет. Тогда он останется совсем беззащитным и дед, вернувшись, может наказать его как захочет.
Думая о дедушке Сергее, Павлик удивлялся и пугался за себя: этого маленького сухонького старичка с его бесцветными, всевидящими глазами он боялся и ненавидел, как еще никого и никогда в жизни. Почему? «Но ведь и Шакир не любит его, и другие тоже,— пытался оправдать он ненависть, так неожиданно вспыхнувшую в его сердце.— Его никто не любит и все боятся, не один я»
— Поел? — спросила из чулана бабушка.
— Поел, бабуся.
— Пойди сюда, Пашенька.
Он прошел в чуланчик, за печку.
— Сядь, милый.
Он сел. Ему было до слез жалко бабушку — она так добра и ласкова к нему. Он осторожно, с любовью и жалостью, погладил ее крупную темную, лежавшую на груди руку.
— Ничего, Пашенька... Это я из-за Машеньки сердце себе расстроила. Последняя она родная у меня... остальные-то все давно перемерли... Вот и горестно мне... А так я здоровая... Только вот в голове шумит и шумит, словно река в половодье... В погреб полезла молоко полуденное спускать и, скажи ты, малость не упала — ровно бы кто в спину толкнул. Насилу вылезла... А ведь я и не хворала никогда раньше...— Бабушка помолчала, шумно и тяжело дыша.— Ты, Пашенька, знаешь чего?.. Ты в миску-то похлебки налей. Лепешку положи. Да сходи, на грядке огурцов пару найди... Да тряпочкой все на столе накрой. Это — ежели дед придет... Ой, чую, болит у него сердце за лес... А я вот все не верю: не может того быть, чтобы такую красоту сгубили...
Павлик сделал все, что просила бабушка, и снова сел рядом с ней. Она ощупью нашла его руку, сжала горячими, словно раскаленными пальцами.
— Сироточка ты моя...— Глаза горели в полутьме теплым светом, горячее дыхание долетало до лица Павлика.— Радость ты моя, последняя, крайняя...— И, крепко держа руку Павлика, неожиданно и чуть бессвязно начала рассказывать: — Я ведь, когда Ванюшкой затяжелела, еще совсем молодая была. Непонятинка вовсе — семнадцать годов. А роды были тяжелые, без памяти без малого двое суток вылежала... И тогда же бабка и сказала мне: «Больше тебе, бабонька, не рожать, всю ты себе внутренность повредила...» А я, дурочка, все не верила: дескать, глупости это. Здоровая была, кровь с молоком, не ущипнешь... Думала: помолюсь получше и еще пошлет бог ребеночка... И к иконе чудотворной Казанской божьей матери четыре раза ходила, на одни свечки сколько денег извела, поди-ка, корову купить можно... Ан правда бабкина вышла. Так и не родила больше. Да-а... А Ванюшка-то в гору пошел, учиться его в город отец направил... тож по лесному делу... Не парень был — загляденье... А потом...— Не договорив, бабушка больно сжала руку Павлика, и голос у нее дрогнул, в нем зазвенели слезы.— С той-то поры, как Ванюшку из дому выгнал, и стал он мне не люб... Я ведь и вешаться слаживалась, он меня из петли вынул... С тех пор и жили, по разным сторонам глядели: он — в одну, я — в другую... Ушла бы... а позор? «Жена да убоится своего мужа»,— в евангелии сказано... Как в неволе, как в тумане всю жизнь... только и радости было, что лес кругом... Пойдешь в чащобу да наплачешься досыта... чтоб он не видел.
Павлик не все хорошо понимал, о чем говорила бабушка, но столько горя, столько сожаления о напрасно потраченной жизни слышал он в самом ее голосе, что готов был заплакать вместе с ней. Он молчал, тихонько поглаживал большую горячую руку, смотрел в слезящиеся глаза.
Вечерело. В кухне на полу кто-то словно расстелил вышитые багровым цветом половички и медленно передвигал их от одной стены к другой. Докрасна раскалились стекла маленького окна. Видимые в открытую дверь верхушки деревьев были охвачены светлым неподвижным пламенем. На пороге кухни топтались куры, и красивый «уводливый» петух, изогнув шею, боком заглядывал в дом.
— Это они пить просят,— сказала бабушка.— Пашенька, возьми ковшик, налей им в корытце водички... Пропитание-то они сами себе летом по лесу добывают, а попить близко негде... Налей...
Павлик вылил в долбленое деревянное корытце несколько ковшей воды, посмотрел, как куры с жадностью пьют, смешно запрокидывая головы, и снова вернулся к бабушке. И она опять успокоила его:
— Ничего, Пашенька, ничего... Я на болезни на всякие твердая, я им сроду не поддавалась...
Скосив глаз, Павлик смотрел, как медленно угасает день, и в сердце его росла тревога, еще неясная, неопределенная.
Дед не пришел ни ужинать, ни ночевать. Бабушка всю ночь спала плохо, много раз вставала пить. Павлик слышал, как звенел о край ведра жестяной ковшик, как плескалась вода и как бабушка пила гулкими, жадными глотками. Ночь тянулась медленно. То и дело принимался яростно лаять Пятнаш, и бабушка, бормоча что-то, подходила к двери и смотрела во двор, на опушку леса, где, как белые призраки, двигались столбы тумана.
— Спаси бог от лихого человека,— шептала она, возвращаясь в чулан.
Утром ей стало немного лучше.
— Ну вот видишь, внучек, я тебе говорила: я против хворостей всяких твердая, двужильная.
Рано утром она подоила корову, а Павлик, который тоже не мог больше уснуть, помог ей отогнать Буренку на опушку и там привязать длинной веревкой к дереву.
— А зачем ты ее привязываешь, бабуся? Разве убежит?
— Сама-то не убежит. А лихих людей, Пашенька, по голодному времени больно уж много развелось. Пусти ее в лес, ее там обратают, отгонят куда в овраг и освежуют... Голод же...
Похлопотав по хозяйству, бабушка снова легла, опять у нее горячечным блеском заблестели глаза, опять движения стали суетливыми и испуганными. Она все шевелила, перебирала по одеялу руками, как будто хотела ощупью найти какую-то необходимую вещь.
Утром зашла соседка, мать Андрейки и Клани. Это была рыжеволосая, веснушчатая, рыхлая женщина с некрасивым, расплывающимся, измученным лицом: дешевенькие сережки, которые голубели у нее в ушах, только подчеркивали ее некрасоту. Она присела на край кровати, спросила:
— Аль занедужила, Егоровна?
— Да нет. Вчера в Подлесное ходила. Машенька там у меня помирает... Ну и...
— Все под богом ходим,— равнодушно сказала соседка. И, заторопившись, встала.— Я вот что, Егоровна. Мы нынче в сенокос на Березовые рукава уходим. Сам-то уж второй день там... Пойдем сгребать, до вечера. Погляди за домом, ежели что...
— Идите, идите,— ответила бабушка.— Погляжу.
— Коровенку-то я заперла в коровнике, корму ей до вечера задала...
— Ну и ладно. Иди, милая.
В дверь было видно, как мать Клани взяла с крыши сарая двое деревянных грабель и вместе с детьми ушла. Павлик и бабушка остались одни.
Бабушка полежала в чулане, отдохнула, а потом попросила Павлика:
— Пойдем-ка со мной, Пашенька. Я теперь свою хворь знаю. В боку у меня колет и колет... Сейчас я травушки заварю, выпью, и все мои хворости как рукой сымет...
Вместе с бабушкой Павлик прошел в амбарушку, где висели пахучие венички высушенных трав. Придерживаясь рукой за стены, бабушка прошла по амбарушке и, что-то шепча, выбрала нужные ей травы. Потом на кухне, разложив под таганком огонь, настаивала на травах густой, пахучий настой. Хочешь отведать, Пашенька?
Чай был горьковато-пряный, от него пахло малиной, мятой и чем-то еще, чего Павлик не знал. Бабушка выпила несколько чашек этого густого ароматного чая, лоб у нее покрылся мелкими капельками пота, глаза повеселели и стали, как прежде, живыми и добрыми.
Я ведь с чего занедужила, Пашенька,— сказала она, вытирая платком лоб и шею. В Подлесное-то не шла, а бежала. А там сгоряча цельный ковшик студеной воды прямо у колодца выпила. Вот и остудила нутро. Ну, да теперь все пройдет... Вот полежу часок и встану совсем молоденькая.— И она невесело посмеялась, убирая со стола.
В это время знакомо скрипнула нижняя ступенька крыльца. Павлик оглянулся и с радостным криком бросился к двери: на крыльцо поднимался отец.
За эти дни, что Павлик не видел отца, тот еще больше похудел и осунулся, в его небольшой каштановой бородке будто прибавилось седины. Но глубоко запавшие глаза смотрели уверенно, с надеждой и радостью, словно где-то невдалеке видели конец несчастий.
За спиной у Ивана Сергеевича на двух веревочках висел узел, а в руках он держал инструменты, назначения которых Павлик тогда еще не знал, эккер в маленьком желтом ящике, тренога к нему, стальная мерная лента и деревянная вилка для измерения толщины дерева.
Всего этого в первый момент Павлик, ослепленный радостью, не разглядел. Взвизгнув, плохо видя сквозь сразу брызнувшие слезы, он бросился к отцу, обхватил его шею обеими руками, уткнулся лицом в грудь и заплакал.
— Постой. Ты меня опрокинешь, сына,— с усталой улыбкой сказал Иван Сергеевич, ощупью ставя к стене инструменты.— Что с тобой?
— Это он с радости, Ванюша,— отозвалась бабушка, стоя на пороге.— Он ведь за тобой следом бегал, да заблудился... не догнал...
Она стояла на пороге, держась рукой за дверной косяк, и с доброй улыбкой смотрела на сына и внука.
— Ну, проходи, проходи. От лесничества шел?
— Да.
— Не ближний край! Пашенька, да погоди ты, глупый. Дай вздохнуть отцу — ишь он сколько верст отшагал...
Павлик на секунду оторвался от отца, быстро и благодарно взглянул ему в лицо и снова прижался к его груди. Как, какими словами мог рассказать он отцу о своем одиночестве, о своей тоске? И если рассказать, разве поймет: взрослые так часто ничего не понимают! И он снова судорожно прижался к отцу, не стараясь удержать слез.
Иван Сергеевич взял сына за плечи, повернул, подтолкнул впереди себя, и они вместе вошли в кухню.
— Успокойся, малыш. Ничего плохого ведь не случилось. Ты думаешь, я обманул тебя тогда? Нет! Если бы ты не спал, мы бы с тобой быстро договорились, я в этом уверен... Ты же у меня умный, мужественный... Ну, довольно, не девочка!
И Павлик утих. Сияющими глазами следил он за тем, как отец, пройдя к столу, тяжело повел затекшими плечами и, сняв узел, положил на стол.
— Что это, Ванюша? — спросила бабушка.
— Паек, мама. Взяли меня на работу в лесничество. Временно, правда...
— Да и вся-то наша жизнь временная,— чрезвычайно обрадованная, с готовностью подхватила бабушка.— Все мы на земле временные. И на том спасибо. Дед наш тоже какой паек принес — прямо чудо! И мука белая, и молоко вроде сметаны, густое и сладкое, и другое что... американы, слышь, помогают...
— Ну и у меня, наверно, такой же паек,— развязывая узел, ответил Иван Сергеевич.— Теперь ты, малыш, поправишься... Не горюй!
Что-то громко стукнуло у дверей, и все разом обернулись. На пороге стоял дед Сергей, на полу у двери лежал брошенный им топор.
— Иудин хлеб принес?! — почти с ненавистью, блестя белками глаз, спросил он Ивана Сергеевича.
— Почему Иудин? — не сразу и растерянно переспросил тот.— Вы же, тятя, такой же хлеб...
— Такой! Врешь, не такой! — перебил дед, швыряя в угол картуз.— Я за то получил, что лес тридцать лет храню! А ты за то, что изничтожать его хочешь! Продажник!
Иван Сергеевич стоял у стола, опустив голову.
— Не понимаете вы, тятя,— глухо сказал он, вскидывая на секунду внимательные, похолодевшие глаза.— Ничего не понимаете!
— Я понимаю то,— гневно закричал старик,— что я этот лес всю свою жизнь, как дитя, блюл, я за него, может быть, тыщи людей изобидел, вся моя жизнь в этот лес втоптана! А ты приехал, тебя куском поманили, и ты — не то лес, отца с матерью готов продать! — Дед наклонился, поднял топор, зачем-то пощупал лезвие и снова швырнул топор на пол.— Непомнящий родства — вот кто ты есть!
Иван Сергеевич поднял голову, сделал шаг к отцу.
— Напрасно вы так, тятя,— мягко сказал он.— Я все помню. И мне этот лес дорог, наверно, не меньше, чем вам...
— Молчи! — закричал старик, и лицо его перекосилось. Павлик со страхом смотрел на деда,— казалось, тот каждую секунду может броситься на Ивана Сергеевича и ударить, избить его. А то еще топор схватит... Светлые глаза старика горели холодным, злым пламенем, лицо покраснело, одна щека нервно дергалась. Тяжелое молчание. Иван Сергеевич стоял, нерешительно теребя веревочки узелка с пайком, бабушка Настя, с пылающими то ли от болезни, то ли от волнения щеками, молча ждала, с осуждением и в то же время с жалостью глядя на деда, готовая вступиться за сына. Павлик, прижавшись к стене, не сводил глаз с разбушевавшегося старика.
Дед рывком снял с плеча свою старенькую берданку, повесил на деревянный штырь у входа, постоял несколько секунд молча, словно стараясь унять охватившее его волнение. Затем подошел почти вплотную к Ивану Сергеевичу и, не глядя на него, глухим, вздрагивающим голосом сказал:
— Откажись, Иван.
— От чего отказаться, тятя?
— Лесосеки нарезать откажись.— Дед поднял глаза и в упор посмотрел на сына.— Ты откажешься, другой откажется, мужики лес рубить откажутся... Чего они тогда сделают?
Бабушка зло рассмеялась.
— Мужики откажутся? Как же! Я вчера в Подлесном была — только и ждут, только и разговоров. Пилы да топоры точат — аж звон по селу стоит, ровно в престольный праздник! Так они и откажутся. Спят и видят пайки эти, мериканские.
Дед посмотрел на нее с злобным недоверием, щека у него снова задергалась.
— Врешь! Я сам к ним пойду... Я им такие слова выскажу... Да как же это возможно — на такой лес топор подымать? А? Это же... это...
Не договорив, он посмотрел на всех по очереди злыми растерянными глазами, но что-то остановило его. Глядя на свои запыленные лапти, перебирая пальцами правой руки реденькие прядки бороды, он спросил Ивана Сергеевича:
— Когда валить станут?
— Не знаю... Мне поручено сделать перечет во всех кварталах массива.
Дед подумал, пожевал губами и вдруг снова взорвался:
— Не будет этого! Не дам! Не дам такое добро губить! Несколько секунд в кухне было тихо. Павлик слышал, как позевывает во дворе Пятнаш, кудахчут куры.
— Слушайте, тятя,— тише, но тверже сказал Иван Сергеевич.— Я сейчас два раза прошел по селу. Половина изб забита — все перемерли. И в каждой избе ждут смерти... Неужели же человеческие жизни дешевле леса?
Старик молчал.
— Ведь Советская власть потому и продает американцам лес, чтобы спасти людей — кого еще можно спасти. Лес вырастет снова.
— Такой?! — закричал дед Сергей.— Да такой лес тыщи лет растить надо! Ты! Ты же лесную училищу кончал, ты должен знать! Сруби лес — и вот она тебе, пустыня. Как в Подлесное идти, видел землю? Овраги, словно змеюки, на какие версты вытянулись, грызут землю! Глянешь — дна не видать, как могила бескрайняя... Сруби этот лес, и тут то же будет! Ни красоты, ни радости, ни урожаю! Эх, ты! И опять повторил полюбившееся слово: — Продажники все вы! Только бы брюхо набить.
И пошел к двери.
— Отец,— робко остановила его бабушка.— Ваня-то ведь правду говорит. Скоро все село на мазарки переселится. И Маша вон... А тут как-никак паек, хлеб... Глядишь — и спасутся которые. А?
Дед Сергей ничего не ответил, только посмотрел на жену уничтожающим взглядом и пошел к двери. Сняв со штыря берданку, он было закинул ее себе за плечо, но вдруг задумался над чем-то и, помедлив, снова повесил берданку на место.
— Вот поглядите еще! — неясно кому погрозил он и, легко ступая, спустился с крыльца.
Весь следующий день Павлик провел с отцом в лесу.
Когда он впервые услышал слово «перечет», он, конечно, не понимал, что это значит.
Лес представлялся ему таким необъятным, что он и думать не мог, что каждое дерево в этом лесу может быть измерено и учтено. А оказывается, такую работу в лесу делали, и не один раз за его долгую жизнь, делали для того, чтобы определить запасы древесины в каждом квартале, чтобы определить полноту и бонитет насаждений, чтобы установить необходимость санитарных и прореживающих рубок.
Ивану Сергеевичу в его работе помогал лесник, или, как здесь его называли, «полещик», сосед деда Сергея по кордону, отец Андрейки и Клани. Звали его Василием Поликарповичем. Хмурый, нелюдимый, неразговорчивый мужчина с такими же рыжими, как у его жены, волосами, давно не стриженными, желтыми косичками закрывавшими шею, с рыженькими мягкими усиками, с рыжеватыми же кошачьими глазами, все время смотревшими куда-то в сторону или в землю,— они как будто отыскивали что-то.
Василий Поликарпович раздвижной деревянной вилкой измерял толщину дуба на высоте груди, говорил, сколько вершков диаметр ствола, а Иван Сергеевич ставил в своей записной книжке точку. Потом точки соединялись линиями, и получались маленькие квадратики, пересеченные из угла в угол еще двумя линиями.
— Пап, а зачем это? — спросил Павлик, заглядывая из-под руки отца в ведомость.
— Так легче считать, малыш.
Перечет начали с самых удаленных от кордона кварталов объезда, поэтому обедали в лесу. Павлик и Иван Сергеевич съели по лепешке и огурцу, которые им дала с собой бабушка, и запили родниковой водой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22