Лев Исаевич злобно покосился на распаленного собственным красноречием, неумолкающего, как будто даже благодушного писателя. Но это было благодушие для него самого, благодушие, приятное самому Питириму Николаевичу, а к Льву Исаевичу оно поворачивалось жутко оскаленной гримасой - Лев Исаевич видел это! Он многое видел. Он видел все. Он знал, что Питирим Николаевич всего за несколько минут оскорбил его дважды: тем, что не заметил хаоса на улицах, и своими россказнями о новой жизни, в которых Плинтус не находил себя, иначе говоря, готовности Питирима Николаевича и впредь работать на него. Ему хотелось бросить руль и вцепиться писателю в лицо, расцарапать его до крови, вырвать глаза. Я больше не могу, пронеслось у него в голове, не могу терпеть их навалившихся на меня потных грубых тел, я им не подстилка, не перина, черт возьми!
- Надо работать... - залепетал он. - Что за новая жизнь без работы? Без денег... а не работая, вы не получите денег, тут все взаимосвязано... работайте! Деньги, они как кровь, человек умирает, лишившись крови, и человечество не способно существовать без денег, которые его кровь... Ах, у нас договор, вы его подписали и взяли аванс...
Питирим Николаевич воззрился на него как на сумасшедшего, и издатель, почти уткнувшись лицом в руль, пронзительно заверещал:
- Вы непристойны... вы непристойны, когда не работаете! вам нельзя без работы!
Глаза беллетриста налились бешенством - этот ничтожный человек, преследующий лишь корыстные цели и озабоченный только наживой, смеет в счастливейшую минуту его жизни напоминать ему о работе, о каком-то нелепом договоре и авансе?
- Я вижу, вы не образумились! - загремел Питирим Николаевич. - Вы не хотите спасти душу! Вы не спасены! Наоборот, вам конец! Крышка! Это конец, придурок!
От боли, с какой ввинтилось в него оскорбление, Лев Исаевич просто открыл рот и беззвучно завопил, и не то мрак, переполнив его разум, выплеснулся наружу и поднялся преградой перед глазами, не то верхняя губа неостановимо поползла вверх и нашлепнулась вместо век, - несчастный больше не следил за дорогой, и машина мчалась по площади перед тюрьмой как бумажка, которую гонит ветер. Приехали, невозмутимо сообщил Греховников. Плинтус опомнился и затормозил.
Возле массивных тюремных ворот царило оживление, толпились и озабоченно бегали офицеры охраны, и Питирим Николаевич, сочтя нецелесообразным раскрывать всю меру своей любознательности, под видом случайного прохожего подкрался к одной из групп, надеясь добыть необходимые ему сведения. Вооруженные автоматами часовые прогнали его. Впрочем, не вызывало сомнений, что Руслан бежал.
Но и писатель вдруг забегал в недоумении: а как же он? ведь он надеялся встретить паренька в момент освобождения, заключить в объятия, повести по улицам, даруя праздник... что же теперь? Он как-то не мог сообразить, где ему искать Руслана, не дома же, домой беглецы попасть не торопятся. Но правильно ли считать Руслана беглецом? Это было непонятно, Кики Морова ничего на этот счет не сказала, и Питирим Николаевич не знал, что и думать.
Он стоял в замешательстве на тротуаре, а затем его взгляд упал на тушу как бы замурованного в машине Льва Исаевича. Тот не уехал до сих пор, хотел да не мог, болезненно, словно на исходе жизни, билось сердце в груди, и только-только пришел в норму рисунок губ. Вместе с тем он наслаждался, видя неудачу своего врага, видя его таким растерянным. В глазах Льва Исаевича затеплилась усмешка. Глуповато-беспомощный вид Греховникова и забавлял, и воодушевлял его, он вдруг остро, высоким голосом хохотнул и тут же, с должной иронией разыгрывая роль наставника, проговорил:
- Дорогой Питирим, похоже, вы нуждаетесь в добром совете, так вот он вам: бросьте-ка вы ваши глупости. От души вам это советую, а вы меня знаете, я слов на ветер не бросаю... мы старые друзья, и вам известно, что если я говорю "от души", это значит "от всей души". Оставьте пьянство и эту вашу разнесчастную привязанность к какому-то никчемному мальчишке. К какому-то мальчишке, которому до вас нет дела... Ну что вы такое себе вообразили? На что вы себя растрачиваете? На что разбазариваете свои силы? Вы же отнюдь не бездарны, дорогой мой Питирим. Я бы даже сказал, что вы очень даровиты. У вас несомненный талант, я просто обязан отдать вам должное... хотя в конце концов должны мне вы, а не я вам. Но вы видите, я не мелочусь, более того, я справедлив! Я беспристрастен. Мой суд - самый гуманный в мире. И мой приговор гласит: не зарывайте талант в землю. Никоим образом! Вы скажете, что это больше похоже на совет, на назидание, чем на приговор. Но вникните в суть... подумайте, что будет, если вы все-таки зароете, вот возьмете по беспредельному своему безрассудству, по великой склонности своей к опрометчивым поступкам и зароете. Господи Боже мой, вы даже и представить себе не в состоянии, что будет! Ибо договор и аванс...
Лев Исаевич осекся, поймав на себе пристальный, а в глубине дикий и зловещий взгляд Греховникова. Улыбка наконец-то вошедшего в раж краснобая застыла на губах издателя, и стоявший на тротуаре писатель смотрел на него сверху вниз, внимательно изучал эту его улыбку, напряженно, обескуражено и мрачно постигал ее. Лев Исаевич вздрогнул, невольно потянулся к ключу зажигания, думая, что еще не поздно завести мотор, рвануть с места, спастись, оставить Питирима Николаевича с носом. Но Питирим Николаевич просунул левую руку внутрь машины и схватил Льва Исаевича аккурат за ремень, крепивший на его груди свертки с ассигнациями, а правой стал часто, лихорадочно наносить удары. Эта рука работала в кабине словно поршень набирающего бешеные обороты механизма, и голова затихающего, умолкающего, слабеющего Льва Исаевича болталась как боксерская груша, а вместе с ней болталась и робкая надежда, что ремень все-таки выдержит и драгоценные свертки не сделаются добычей взбесившегося писателя.
---------------
Антон Петрович прибился к Кики Моровой, он чувствовал, что отдается ей и выворачивается перед нею наизнанку, он плыл к ней как маленькое бледное облако плывет в великолепный и чудовищный размах заката, чтобы раствориться в нем без следа. И у него не было никаких объяснений тому, что происходило с ним. Он мог точно сказать, когда впервые увидел девицу, во всяком случае рассмотрел вблизи и в деле, - это случилось на роковом ужине в особняке вдовы Ознобкиной. Мог без зазрения совести заключить, что она вовсе не та его половинка, которую он всегда искал по свету для восстановления в полного, совершенного человека. И вместе с тем ему казалось, что слова о любви с первого взгляда в его случае ничего не значат, ибо он всегда, сколько себя помнит, знал и любил Кики Морову и роднее, ближе существа нет у него под этими небесами. А поскольку Кики Морова не была человеком и поскольку Антон Петрович, наблюдая несовершенство двуногих, с готовностью признавал превосходство ее природы над человеческой, то он чувствовал за собой некий подъем, с некоторым даже умствованием находил, что при всем том, что девица снисходит к нему, он и сам с должной расторопностью подтягивается к необходимому уровню и кое в чем бесспорно преуспел, сравнявшись с ней. В чем именно, влюбленный не уточнял.
Все эти рассуждения и громогласные тирады звучали в его сознании музыкой, не требующей комментариев и доказательств, и ужасно льстили его самолюбию, хотя в глубине души Антон Петрович отдавал себе отчет, что Кики Морова снизошла к нему в минуту собственной слабости, в какую-то необыкновенную, гибельную минуту и подняться до нее вполне за столь короткий срок он при всем своем старании вряд ли успеет. Даже если Кики Морова и в самом деле погибала, - а все сходилось на том, что так оно и есть, - ему все-таки не было жалко ее, существо высшего порядка, которое не пристало жалеть тому, кто стоит на более низкой ступени развития, он просто любил, даже без боготворения, и хотел только любоваться ею и что-то втолковывать и кричать ей. Им овладело чистое мальчишество, азарт спасателя, который сознает заведомую безуспешность всех своих усилий и все же мечется в поисках спасательного круга, чтобы бросить его утопающему. В то же время он, кривя душой, надеялся преодолеть на пути к совершенству ступеньку-другую, зарабатывая очки именно тем, что будет вести себя как невинный дурачок, святая простота, червь с проблесками сознания, униженно и потому плодотворно ползающий у ног своего кумира.
В артистической уборной, куда они удалились из зала, Кики Морова устало присела на кушетку, провела рукой по глазам, как бы отгоняя какое-то дурное видение, и с грустной улыбкой посмотрела на стоявшего перед ней влюбленного борца. Она сказала:
- Ну и вид у тебя. Ты комик? Почему ты встречаешь меня в этом дурацком трико, а не во фраке, не в приличном костюме?
- Мне скоро на сцену, - возразил Голубой Карлик.
- Надеюсь, меня ты любишь больше, чем свое нелепое ремесло. С прискорбием вынуждена сообщить, что нас слишком многое разделяет. - Девица помолчала, а затем, длинными тонкими пальцами легко отделив от головы свое правое ухо и небрежно швырнув его в угол комнаты, закончила: - Ты любишь меня, но это ни на йоту не приближает тебя ко мне.
Артист, опустив голову, пробормотал:
- Но вы отодрали ухо...
- Ах, - отмахнулась Кики Морова, - оно мне больше не понадобится. Так что же, насчет любви-то?
- Ухо... да! - выкрикнул Антон Петрович в каком-то тихом умоисступлении. - Ты сделала это... я не убежал, я тут, я стал ближе! На ухо твое я смотреть не буду, пусть лежит, мне нужна ты! Не потому же я тебя люблю, что ты другая... Я люблю тебя вообще, ну вот... смотрю на тебя и люблю, люблю...
- Нет, ты любишь меня за то, что я жестоко посмеялась над тобой, сделала тебя толстым. Ты полюбил мою жестокость.
- Скорее, твои удивительные способности, твою тайную силу, - с неожиданной твердостью заявил свою позицию комик.
- Вспомни, ты тогда опрокинулся на спину в больнице, на койке. Лежал и беспомощно дрыгал ногами, а в таком лежачем положении люди вроде тебя часто влюбляются. Что им еще остается? Любовь для них тогда как мечта об исцелении, избавлении, а если ты знал в те дни, что страдаешь по моей вине, как же ты мог влюбиться в другую, не в меня? Кто, кроме меня, - сказала Кики Морова, следя за своими ресницами, которые, выпав, с поразительной организованностью совершили в воздухе несколько фигур высшего пилотажа и исчезли из виду, - был тебе нужен? Мог ли ты отомстить мне, смыть с себя позор, унять обиду, не перековав все эти бесплодно воинственные чувства в смиренную любовь ко мне? Ты мечтал проникнуть в мою плоть, слиться с нею, разлечься у истоков волшебства, которое для тебя обернулось дурным сном...
Антон Петрович внимательно слушал и спрашивал себя, было ли так, как говорит возлюбленная, но ответа не находил. Как будто было, раз она говорит, но уверенности на этот счет он не имел. Кики Морова с улыбкой следила за его впечатлениями.
- Ты потому и принял условия Пети Чура, на которых он соглашался расколдовать тебя, что тебе вменялась обязанность служить нам. Ты тут же хитро прикинул: ага, им, как же! я буду служить ей, Кики Моровой! ей одной! И ты ради этой перспективы задушил в себе гордость, волю, все свои прежние политические воззрения...
- Неправда! - с неожиданной горячностью запротестовал Антон Петрович. - Это было не совсем так... я боролся, спроси у Пети, я далеко не сразу принял его условия, мне трудно было расстаться... да, именно так... трудно было расстаться с моими политическими воззрениями. Я до сих пор не вполне с ними расстался... то есть в той мере, в какой это не противоречит нашему с Петей договору... Я честно исполняю все пункты.
Кики Морова, глядя ему прямо в глаза, провела пальцами по носу, и он пропал, а вместо него торчала теперь между ее щеками какая-то сморщенная, длинная и острая морковка.
- Любимая, - сказал Антон Петрович тихо и взволнованно, - ты можешь лишаться кожи, отстегивать и выбрасывать конечности, но я... я...
- Почему ты замолчал?
Антон Петрович развел руками, показывая, что не в состоянии закончить свою мысль.
- А когда же ты меня полюбил? - спросила девица с усмешкой.
- Не знаю, - отрезал Антон Петрович.
- Твоя воля сломлена. Мы, - сказала Кики Морова с ударением, - мы сломили твою волю, но ты выбрал именно меня героиней своих кошмаров и сумасшедших грез.
- Это и есть кошмар! Это сумасшедший разговор! Зачем ты так говоришь? Может быть, мое чувство гораздо чище, чем тебе представляется!
Кики Морова нетерпеливым жестом велела ему умолкнуть.
Антон Петрович ждал, какой фокус она еще проделает, чтобы напугать его, а она сидела перед ним словно в некой нише, где было темнее, чем вообще в комнате, и он понимал, конечно, что она отнюдь не шутит и вовсе не пугает его. Но ему немного легче было, когда он думал о происходящем на его глазах ужасном разложении прекрасного существа, молодого красивого тела, как о чем-то нарочитом и анекдотическом.
Он не сомневался, что, сделав шаг к ней, он в то же мгновение потеряет ее и не то чтобы провалится сквозь землю в знак какого-то символического, художественного наказания за свое непомерное любопытство и влечение к запретному, а полетит в истинную безграничность, в бездну, неведомую и самой изощренной фантазии. И его притягивала эта бездна, он был готов сделать шаг. Насупившийся, в раздражительном нетерпении сжавший кулаки артист осознал, насколько его любовь и он сам смешны в глазах Кики Моровой и вместе с тем до чего же не смешным, а напротив, увлекательным и даже величественным был бы его полет в неизъяснимую пустоту. Так Кики Морова манит его, ее ли он любит или свое возможное проникновение в неведомое?
- Человек мал и ничтожен, - вела свою бесовскую проповедь девушка. Его мысли скудны, а возможности ограничены. И ты такой же, как все люди.
- Нет, неправда! Человек не мал. Человек способен рискнуть многим, рискнуть головой, всем, самой жизнью... ради шага в неведомое!
- Когда мужчина отказывается от всех своих воззрений, идеалов и, главное, от своего мужского достоинства, когда он, полагая, что любит женщину, призывает ее поскорее выступить безжалостной мучительницей, палачкой, не ведающей сострадания, это означает одно: в той женщине воплощается его больная совесть.
- Совесть? - оторопел бедный артист. - Но как это может быть? Для чего нужно мужчине, чтобы женщина была его палачкой? Почему не просто любить ее?
- Да, совесть, - подтвердила Кики Морова, и в это мгновение ее волосы поднялись вверх как потревоженный ветром пук соломы, добрая их половина улетучилась, а те, что улеглись на прежнее место, представляли собой уже только условное изображение прически и какой-то бессмысленно-игривой всклокоченности. - Совесть! И это выше разумения описанного нами мужчины, но как бы то ни было, он любит в предполагаемой женщине своего судью и палача...
- Но послушай, послушай, - перебил Антон Петрович, - ты говоришь странные вещи, смеешься надо мной... Или угрожаешь. Что мне грозит? Я ведь не боюсь... Какая же это совесть? И как она может воплотиться в тебе, в ком-то из вас... после всего, что вы сделали с нашим городом? Разве это возможно? Даже если и есть какая-то правда в твоих словах, все равно, все равно они ничего не объясняют, не говорят всего... Нет в них, знаешь ли, доброго, нужного сердцу... Совесть... Совесть нужна, куда нам без нее! Но такой, как описываешь ты, совесть не бывает.
- Ты говоришь о мире видимом, а что ты знаешь о невидимом? Ты уперся в видимое, на твоих глазах шоры, ты знаешь только свой убогий мирок...
- Ошибаешься, невидимое я, разумеется, не вижу, но я знаю о его существовании, и я влекусь к нему. Положим, тайны, перед грандиозностью которых я действительно мал... но почему бы тебе и не посвятить в них меня, естественно, в пределах допустимого? Я уже чуточку посвящен, то есть Петей, да, как видно, недостаточно... Ты хочешь сказать, что твоя жестокость... ну, если бы ты сейчас и впрямь обошлась со мной жестоко... где-то в другом мире преображается, принимает гораздо более приличный вид и уже олицетворяет мою совесть?
- У тебя нет оснований думать, что твоя совесть имеет приличный облик. Она вполне может быть безобразна, уродлива, жестока...
- Это совершенно невозможно! - возразил Антон Петрович с полной убежденностью.
- Сегодня я уйду. Как и куда - не знаю. Но мы больше никогда не встретимся.
- Я посвященный, - Антон Петрович указал на свой помеченный синими кружочками лоб, - и, стало быть, навсегда связан с тобой, со всеми вами.
- Это чепуха, - Кики Морова пренебрежительно усмехнулась, - пьяные проделки Пети Чура. Когда ты проснешься завтра, твой лоб будет чист, как лоб младенца. А твой друг, страдающий из-за непомерной полноты, обретет былую форму.
- А как же наш номер? Нам нужно чем-то зарабатывать себе на хлеб. Что ни говори, а выступления в этом кафе все-таки кормят меня и Леонида Егоровича.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
- Надо работать... - залепетал он. - Что за новая жизнь без работы? Без денег... а не работая, вы не получите денег, тут все взаимосвязано... работайте! Деньги, они как кровь, человек умирает, лишившись крови, и человечество не способно существовать без денег, которые его кровь... Ах, у нас договор, вы его подписали и взяли аванс...
Питирим Николаевич воззрился на него как на сумасшедшего, и издатель, почти уткнувшись лицом в руль, пронзительно заверещал:
- Вы непристойны... вы непристойны, когда не работаете! вам нельзя без работы!
Глаза беллетриста налились бешенством - этот ничтожный человек, преследующий лишь корыстные цели и озабоченный только наживой, смеет в счастливейшую минуту его жизни напоминать ему о работе, о каком-то нелепом договоре и авансе?
- Я вижу, вы не образумились! - загремел Питирим Николаевич. - Вы не хотите спасти душу! Вы не спасены! Наоборот, вам конец! Крышка! Это конец, придурок!
От боли, с какой ввинтилось в него оскорбление, Лев Исаевич просто открыл рот и беззвучно завопил, и не то мрак, переполнив его разум, выплеснулся наружу и поднялся преградой перед глазами, не то верхняя губа неостановимо поползла вверх и нашлепнулась вместо век, - несчастный больше не следил за дорогой, и машина мчалась по площади перед тюрьмой как бумажка, которую гонит ветер. Приехали, невозмутимо сообщил Греховников. Плинтус опомнился и затормозил.
Возле массивных тюремных ворот царило оживление, толпились и озабоченно бегали офицеры охраны, и Питирим Николаевич, сочтя нецелесообразным раскрывать всю меру своей любознательности, под видом случайного прохожего подкрался к одной из групп, надеясь добыть необходимые ему сведения. Вооруженные автоматами часовые прогнали его. Впрочем, не вызывало сомнений, что Руслан бежал.
Но и писатель вдруг забегал в недоумении: а как же он? ведь он надеялся встретить паренька в момент освобождения, заключить в объятия, повести по улицам, даруя праздник... что же теперь? Он как-то не мог сообразить, где ему искать Руслана, не дома же, домой беглецы попасть не торопятся. Но правильно ли считать Руслана беглецом? Это было непонятно, Кики Морова ничего на этот счет не сказала, и Питирим Николаевич не знал, что и думать.
Он стоял в замешательстве на тротуаре, а затем его взгляд упал на тушу как бы замурованного в машине Льва Исаевича. Тот не уехал до сих пор, хотел да не мог, болезненно, словно на исходе жизни, билось сердце в груди, и только-только пришел в норму рисунок губ. Вместе с тем он наслаждался, видя неудачу своего врага, видя его таким растерянным. В глазах Льва Исаевича затеплилась усмешка. Глуповато-беспомощный вид Греховникова и забавлял, и воодушевлял его, он вдруг остро, высоким голосом хохотнул и тут же, с должной иронией разыгрывая роль наставника, проговорил:
- Дорогой Питирим, похоже, вы нуждаетесь в добром совете, так вот он вам: бросьте-ка вы ваши глупости. От души вам это советую, а вы меня знаете, я слов на ветер не бросаю... мы старые друзья, и вам известно, что если я говорю "от души", это значит "от всей души". Оставьте пьянство и эту вашу разнесчастную привязанность к какому-то никчемному мальчишке. К какому-то мальчишке, которому до вас нет дела... Ну что вы такое себе вообразили? На что вы себя растрачиваете? На что разбазариваете свои силы? Вы же отнюдь не бездарны, дорогой мой Питирим. Я бы даже сказал, что вы очень даровиты. У вас несомненный талант, я просто обязан отдать вам должное... хотя в конце концов должны мне вы, а не я вам. Но вы видите, я не мелочусь, более того, я справедлив! Я беспристрастен. Мой суд - самый гуманный в мире. И мой приговор гласит: не зарывайте талант в землю. Никоим образом! Вы скажете, что это больше похоже на совет, на назидание, чем на приговор. Но вникните в суть... подумайте, что будет, если вы все-таки зароете, вот возьмете по беспредельному своему безрассудству, по великой склонности своей к опрометчивым поступкам и зароете. Господи Боже мой, вы даже и представить себе не в состоянии, что будет! Ибо договор и аванс...
Лев Исаевич осекся, поймав на себе пристальный, а в глубине дикий и зловещий взгляд Греховникова. Улыбка наконец-то вошедшего в раж краснобая застыла на губах издателя, и стоявший на тротуаре писатель смотрел на него сверху вниз, внимательно изучал эту его улыбку, напряженно, обескуражено и мрачно постигал ее. Лев Исаевич вздрогнул, невольно потянулся к ключу зажигания, думая, что еще не поздно завести мотор, рвануть с места, спастись, оставить Питирима Николаевича с носом. Но Питирим Николаевич просунул левую руку внутрь машины и схватил Льва Исаевича аккурат за ремень, крепивший на его груди свертки с ассигнациями, а правой стал часто, лихорадочно наносить удары. Эта рука работала в кабине словно поршень набирающего бешеные обороты механизма, и голова затихающего, умолкающего, слабеющего Льва Исаевича болталась как боксерская груша, а вместе с ней болталась и робкая надежда, что ремень все-таки выдержит и драгоценные свертки не сделаются добычей взбесившегося писателя.
---------------
Антон Петрович прибился к Кики Моровой, он чувствовал, что отдается ей и выворачивается перед нею наизнанку, он плыл к ней как маленькое бледное облако плывет в великолепный и чудовищный размах заката, чтобы раствориться в нем без следа. И у него не было никаких объяснений тому, что происходило с ним. Он мог точно сказать, когда впервые увидел девицу, во всяком случае рассмотрел вблизи и в деле, - это случилось на роковом ужине в особняке вдовы Ознобкиной. Мог без зазрения совести заключить, что она вовсе не та его половинка, которую он всегда искал по свету для восстановления в полного, совершенного человека. И вместе с тем ему казалось, что слова о любви с первого взгляда в его случае ничего не значат, ибо он всегда, сколько себя помнит, знал и любил Кики Морову и роднее, ближе существа нет у него под этими небесами. А поскольку Кики Морова не была человеком и поскольку Антон Петрович, наблюдая несовершенство двуногих, с готовностью признавал превосходство ее природы над человеческой, то он чувствовал за собой некий подъем, с некоторым даже умствованием находил, что при всем том, что девица снисходит к нему, он и сам с должной расторопностью подтягивается к необходимому уровню и кое в чем бесспорно преуспел, сравнявшись с ней. В чем именно, влюбленный не уточнял.
Все эти рассуждения и громогласные тирады звучали в его сознании музыкой, не требующей комментариев и доказательств, и ужасно льстили его самолюбию, хотя в глубине души Антон Петрович отдавал себе отчет, что Кики Морова снизошла к нему в минуту собственной слабости, в какую-то необыкновенную, гибельную минуту и подняться до нее вполне за столь короткий срок он при всем своем старании вряд ли успеет. Даже если Кики Морова и в самом деле погибала, - а все сходилось на том, что так оно и есть, - ему все-таки не было жалко ее, существо высшего порядка, которое не пристало жалеть тому, кто стоит на более низкой ступени развития, он просто любил, даже без боготворения, и хотел только любоваться ею и что-то втолковывать и кричать ей. Им овладело чистое мальчишество, азарт спасателя, который сознает заведомую безуспешность всех своих усилий и все же мечется в поисках спасательного круга, чтобы бросить его утопающему. В то же время он, кривя душой, надеялся преодолеть на пути к совершенству ступеньку-другую, зарабатывая очки именно тем, что будет вести себя как невинный дурачок, святая простота, червь с проблесками сознания, униженно и потому плодотворно ползающий у ног своего кумира.
В артистической уборной, куда они удалились из зала, Кики Морова устало присела на кушетку, провела рукой по глазам, как бы отгоняя какое-то дурное видение, и с грустной улыбкой посмотрела на стоявшего перед ней влюбленного борца. Она сказала:
- Ну и вид у тебя. Ты комик? Почему ты встречаешь меня в этом дурацком трико, а не во фраке, не в приличном костюме?
- Мне скоро на сцену, - возразил Голубой Карлик.
- Надеюсь, меня ты любишь больше, чем свое нелепое ремесло. С прискорбием вынуждена сообщить, что нас слишком многое разделяет. - Девица помолчала, а затем, длинными тонкими пальцами легко отделив от головы свое правое ухо и небрежно швырнув его в угол комнаты, закончила: - Ты любишь меня, но это ни на йоту не приближает тебя ко мне.
Артист, опустив голову, пробормотал:
- Но вы отодрали ухо...
- Ах, - отмахнулась Кики Морова, - оно мне больше не понадобится. Так что же, насчет любви-то?
- Ухо... да! - выкрикнул Антон Петрович в каком-то тихом умоисступлении. - Ты сделала это... я не убежал, я тут, я стал ближе! На ухо твое я смотреть не буду, пусть лежит, мне нужна ты! Не потому же я тебя люблю, что ты другая... Я люблю тебя вообще, ну вот... смотрю на тебя и люблю, люблю...
- Нет, ты любишь меня за то, что я жестоко посмеялась над тобой, сделала тебя толстым. Ты полюбил мою жестокость.
- Скорее, твои удивительные способности, твою тайную силу, - с неожиданной твердостью заявил свою позицию комик.
- Вспомни, ты тогда опрокинулся на спину в больнице, на койке. Лежал и беспомощно дрыгал ногами, а в таком лежачем положении люди вроде тебя часто влюбляются. Что им еще остается? Любовь для них тогда как мечта об исцелении, избавлении, а если ты знал в те дни, что страдаешь по моей вине, как же ты мог влюбиться в другую, не в меня? Кто, кроме меня, - сказала Кики Морова, следя за своими ресницами, которые, выпав, с поразительной организованностью совершили в воздухе несколько фигур высшего пилотажа и исчезли из виду, - был тебе нужен? Мог ли ты отомстить мне, смыть с себя позор, унять обиду, не перековав все эти бесплодно воинственные чувства в смиренную любовь ко мне? Ты мечтал проникнуть в мою плоть, слиться с нею, разлечься у истоков волшебства, которое для тебя обернулось дурным сном...
Антон Петрович внимательно слушал и спрашивал себя, было ли так, как говорит возлюбленная, но ответа не находил. Как будто было, раз она говорит, но уверенности на этот счет он не имел. Кики Морова с улыбкой следила за его впечатлениями.
- Ты потому и принял условия Пети Чура, на которых он соглашался расколдовать тебя, что тебе вменялась обязанность служить нам. Ты тут же хитро прикинул: ага, им, как же! я буду служить ей, Кики Моровой! ей одной! И ты ради этой перспективы задушил в себе гордость, волю, все свои прежние политические воззрения...
- Неправда! - с неожиданной горячностью запротестовал Антон Петрович. - Это было не совсем так... я боролся, спроси у Пети, я далеко не сразу принял его условия, мне трудно было расстаться... да, именно так... трудно было расстаться с моими политическими воззрениями. Я до сих пор не вполне с ними расстался... то есть в той мере, в какой это не противоречит нашему с Петей договору... Я честно исполняю все пункты.
Кики Морова, глядя ему прямо в глаза, провела пальцами по носу, и он пропал, а вместо него торчала теперь между ее щеками какая-то сморщенная, длинная и острая морковка.
- Любимая, - сказал Антон Петрович тихо и взволнованно, - ты можешь лишаться кожи, отстегивать и выбрасывать конечности, но я... я...
- Почему ты замолчал?
Антон Петрович развел руками, показывая, что не в состоянии закончить свою мысль.
- А когда же ты меня полюбил? - спросила девица с усмешкой.
- Не знаю, - отрезал Антон Петрович.
- Твоя воля сломлена. Мы, - сказала Кики Морова с ударением, - мы сломили твою волю, но ты выбрал именно меня героиней своих кошмаров и сумасшедших грез.
- Это и есть кошмар! Это сумасшедший разговор! Зачем ты так говоришь? Может быть, мое чувство гораздо чище, чем тебе представляется!
Кики Морова нетерпеливым жестом велела ему умолкнуть.
Антон Петрович ждал, какой фокус она еще проделает, чтобы напугать его, а она сидела перед ним словно в некой нише, где было темнее, чем вообще в комнате, и он понимал, конечно, что она отнюдь не шутит и вовсе не пугает его. Но ему немного легче было, когда он думал о происходящем на его глазах ужасном разложении прекрасного существа, молодого красивого тела, как о чем-то нарочитом и анекдотическом.
Он не сомневался, что, сделав шаг к ней, он в то же мгновение потеряет ее и не то чтобы провалится сквозь землю в знак какого-то символического, художественного наказания за свое непомерное любопытство и влечение к запретному, а полетит в истинную безграничность, в бездну, неведомую и самой изощренной фантазии. И его притягивала эта бездна, он был готов сделать шаг. Насупившийся, в раздражительном нетерпении сжавший кулаки артист осознал, насколько его любовь и он сам смешны в глазах Кики Моровой и вместе с тем до чего же не смешным, а напротив, увлекательным и даже величественным был бы его полет в неизъяснимую пустоту. Так Кики Морова манит его, ее ли он любит или свое возможное проникновение в неведомое?
- Человек мал и ничтожен, - вела свою бесовскую проповедь девушка. Его мысли скудны, а возможности ограничены. И ты такой же, как все люди.
- Нет, неправда! Человек не мал. Человек способен рискнуть многим, рискнуть головой, всем, самой жизнью... ради шага в неведомое!
- Когда мужчина отказывается от всех своих воззрений, идеалов и, главное, от своего мужского достоинства, когда он, полагая, что любит женщину, призывает ее поскорее выступить безжалостной мучительницей, палачкой, не ведающей сострадания, это означает одно: в той женщине воплощается его больная совесть.
- Совесть? - оторопел бедный артист. - Но как это может быть? Для чего нужно мужчине, чтобы женщина была его палачкой? Почему не просто любить ее?
- Да, совесть, - подтвердила Кики Морова, и в это мгновение ее волосы поднялись вверх как потревоженный ветром пук соломы, добрая их половина улетучилась, а те, что улеглись на прежнее место, представляли собой уже только условное изображение прически и какой-то бессмысленно-игривой всклокоченности. - Совесть! И это выше разумения описанного нами мужчины, но как бы то ни было, он любит в предполагаемой женщине своего судью и палача...
- Но послушай, послушай, - перебил Антон Петрович, - ты говоришь странные вещи, смеешься надо мной... Или угрожаешь. Что мне грозит? Я ведь не боюсь... Какая же это совесть? И как она может воплотиться в тебе, в ком-то из вас... после всего, что вы сделали с нашим городом? Разве это возможно? Даже если и есть какая-то правда в твоих словах, все равно, все равно они ничего не объясняют, не говорят всего... Нет в них, знаешь ли, доброго, нужного сердцу... Совесть... Совесть нужна, куда нам без нее! Но такой, как описываешь ты, совесть не бывает.
- Ты говоришь о мире видимом, а что ты знаешь о невидимом? Ты уперся в видимое, на твоих глазах шоры, ты знаешь только свой убогий мирок...
- Ошибаешься, невидимое я, разумеется, не вижу, но я знаю о его существовании, и я влекусь к нему. Положим, тайны, перед грандиозностью которых я действительно мал... но почему бы тебе и не посвятить в них меня, естественно, в пределах допустимого? Я уже чуточку посвящен, то есть Петей, да, как видно, недостаточно... Ты хочешь сказать, что твоя жестокость... ну, если бы ты сейчас и впрямь обошлась со мной жестоко... где-то в другом мире преображается, принимает гораздо более приличный вид и уже олицетворяет мою совесть?
- У тебя нет оснований думать, что твоя совесть имеет приличный облик. Она вполне может быть безобразна, уродлива, жестока...
- Это совершенно невозможно! - возразил Антон Петрович с полной убежденностью.
- Сегодня я уйду. Как и куда - не знаю. Но мы больше никогда не встретимся.
- Я посвященный, - Антон Петрович указал на свой помеченный синими кружочками лоб, - и, стало быть, навсегда связан с тобой, со всеми вами.
- Это чепуха, - Кики Морова пренебрежительно усмехнулась, - пьяные проделки Пети Чура. Когда ты проснешься завтра, твой лоб будет чист, как лоб младенца. А твой друг, страдающий из-за непомерной полноты, обретет былую форму.
- А как же наш номер? Нам нужно чем-то зарабатывать себе на хлеб. Что ни говори, а выступления в этом кафе все-таки кормят меня и Леонида Егоровича.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61