Такую отповедь намеревался дать Леонид Егорович, но ему помешало внезапное появление Питирима Николаевича, который, без церемоний присвоив себе права как бы третьего члена их маленького кружка, направился прямиком к их столику и с пьяной неспособностью координировать движения грубо плюхнулся на стул. Голубого Карлика интересовал ответ друга и предполагаемого соратника, и он, не то пренебрегая неуместным присутствием писателя, не то в смиренном познании его неотвратимости, сразу обозначившейся, решив и его подключить к беседе, словно бы рассеянно и немного вяло проговорил:
- А мы тут говорим о третьем пути... Третий путь, знаете, надо искать... третий путь - это когда ни левых, ни правых...
Красному Гиганту было неприятно, что Голубой Карлик внезапно привлек и пригрел этого человека, с которым их связывало, в лучшем случае, шапочное знакомство, и скорее всего посадил опять же ему на голову, если принять во внимание, что в его, Красного Гиганта, обязанности входили большие трудности и страдания, чем в обязанности чересчур прыткого Голубого Карлика. И он уже собрался запретить Антону Петровичу говорить на эту тему, выдавая их маленький секрет, но Питирим Николаевич и тут опередил его.
- К черту третий путь! - вдруг развязно выговорил он и махнул на Антона Петровича рукой. - Мне теперь плевать и на левых, и на правых! Мы же друзья, ребята. Так угостите меня стаканчиком!
Артисты, опешив, смотрели на этого господина, который не иначе как ложно истолковал их социальное положение и дошел в своей плебейской наглости до того, что запанибрата навязывал им свою дружбу. Хотя Питирим Николаевич пытался говорить с оживлением, с каким-то намеком на поэтическую фантазию в быстро сменявшихся выражениях лица, явно не знавшего сегодня мыла, и держаться с уверенностью завзятого гуляки, который и в годину напастей и личных неурядиц способен оставаться душой самого изысканного общества, у него был вид опустившегося человека. Он сидел перед едва знакомыми людьми в мятом костюме и с сомнительным запахом изо рта и выпрашивал не что иное как подачку, милостыню.
- Я сказал что-то вас удивившее? - продолжал он в том же тоне. Ну-ну, перестаньте, мы действительно друзья и к тому же повязаны, да, я позволю себе так выразиться, именно повязаны... надеюсь, вам понятно, о чем речь? Я в бедственном положении, но и ваше положение, сдается мне, не краше. С каких пор вы на сцене? Кажется, припоминаю... Но началось-то все с того рокового вечера у вдовы, не правда ли? О, как я радовался, что попал к ней, я ведь был голоден, друзья мои... я и сейчас не сыт, отнюдь... но тогда у меня просто кишки переворачивались и слюнки текли при виде осетрины... Если бы я знал! Я бы не притронулся к ней! Я бы превозмог себя, свой голод, вопли своего возбужденного желудка! Вот тогда все и началось... А теперь мне на все плевать! На ваш третий путь в особенности! Даже если вы скажете мне, что от содержимого того стаканчика, который вы мне сейчас поднесете, у меня вырастет ухо в самом неподобающем месте, я не остановлюсь, я осушу его до дна, у вас на виду! Но я жду, други! Я весь внимание, я готов аплодировать вашей беспредельной доброте!
Артисты тревожно переглянулись. Питирим Николаевич нес околесицу, опускался все ниже, терял человеческий облик, но он был в каком-то особом роде опасен, и они это чувствовали. У него было горящее, воспаленное лицо человека, которому не надо называть свой путь третьим или десятым, настолько он для него единственно возможный и правильный. В его глубоко запавших, обведенных черными кругами глазах мерцали гибельные огоньки, и в них проглядывала душа разбойника, нигилиста, который если уж задумает преступление, убийство - задумает просто оттого, что ему станет невмоготу жить без преступления! - то убьет не первого подвернувшегося прохожего и даже не подлого негодяя торгаша вроде Макаронова, а человека чистого, интеллигентного, хитро рассчитав в извратившемся уме сладость такого убийства. Красный Гигант и Голубой Карлик потому и испугались, что преступность писателя была нацелена именно на них, искавших истинный путь, путь гуманизма и любви. Они желали хорошего, а Питирим Николаевич и намеревался сгубить нечто хорошее. Так что не дать ему водки нельзя было, если они хотели избежать опасности или хотя бы на время притупить ее. Леонид Егорович почувствовал эту опасность острее и пухлой рукой сделал официанту жест, чтобы тот принес требуемое, но Антон Петрович, стыдившийся капитуляции без всякого боя, все же пробормотал:
- А вам разве мало тех напитков, которые выдают сегодня бесплатно на улице?
- Выдают на улице? - страшно удивился Питирим Николаевич. - Бесплатно? Вы, наверное, шутите? Мы что, уже загремели в коммунизм?
- И не думал шутить, - сухо возразил Антон Петрович, - да и никакого коммунизма. Мэр объявил праздник города, и по этому случаю гражданам предлагается пить хоть до упаду... Странно, что вы этого не знаете.
Писатель заволновался:
- Но я с улицы... И ничего не знал... Вот это да! Но я еще непременно воспользуюсь своим правом на дармовую подзарядку... неужели в самом деле бесплатно?.. а пока... - Он оживился, заметив, что официант приближается с графином на подносе. - Я уверен, что вы не откажете себе в удовольствии сделать доброе дело!
Питирим Николаевич схватил графин, наполнил рюмку и залпом ее осушил, занюхав водку скопившейся на рукаве пиджака пылью и грязью, а затем попросил сигарету.
- Мы не курим, - с достоинством возразил Антон Петрович.
- Не курите? Какая досада! Ну ладно, перебьюсь... пока перебьюсь! Или этот холуй, что так своевременно прибежал с графином, он, может быть, принесет и пачку сигарет?
- Теперь вам лучше уйти... - начал Голубой Карлик.
- Слушай, голубой, друг ты мой ситцевый, я что, не вписываюсь в интерьер этого шикарного заведения? - перебил писатель с нехорошим смехом. - Это вы хотите сказать? Мое место на улице? Тем более что там бесплатно поят и кормят, если верить вашим словам... Я воспользуюсь случаем, непременно, но не надо меня торопить... Не надо меня гнать! Я конченый человек, согласен, но вам ли, добрым и жизнерадостным артистам, не знать, что любой человек заслуживает внимания. Прошу обсудить со мной ситуацию... впрочем, согласен только присутствовать при обсуждении, ибо ничего так не желаю, как услышать ваше мнение. Надеюсь, вам не надо объяснять, что это свинство? Я о мэре и его празднике... Свинство! И убожество! С одной стороны, свинство власть предержащих, а с другой, убожество наших верноподданных граждан! Праздник? Но позвольте спросить, какой же праздник у тех, кто встречает его в страданиях, на которые их обрекли именно эти делатели праздников? Вот вы, любезный, - Питирим Николаевич, наполняя новую рюмку, пальцем свободной руки ткнул в грудь Леонида Егоровича, - не скрываю изумления, видя, как вы раздобрели. Но не по моей вине, правда? Очень надеюсь, что не по моей. И, кажется, не ошибусь, если скажу, что по вине все тех же господ, которые нынче призывают нас что-то там праздновать. А мой мальчик, мой бедный мальчик, который взял на себя все недоумения, возникшие у меня в связи с обретением клешни вместо вот этой здоровой и прекрасной руки? - Он выпил с горестным, страдальческим выражением на небритом, осунувшемся лице. - Но молчу... бесплатная водка и закуска... это хорошо, если, конечно, вы не лжете, не сочиняете, чтобы вытурить меня на улицу. Я непременно воспользуюсь! Отлично проведу время. Но не надо меня подгонять, тем более гнать, друзья мои, гнать взашей. Мне больше не к кому идти, я не зря прибежал сюда, я знал, где искать тех единственных, кто еще сохранил каплю сочувствия ко мне... ко мне в моем горе и сомнении и прочих нехороших вещах... Я остался один, бросил все, почти не бываю дома, да и что мне там делать? Сумасшедшая мать, нищий брат... однако эти на скорую руку выписанные характеристики можно без ущерба истине поменять местами, так и сделайте! В любом случае вы увидите неприглядную картину... Разумеется, друзья мои, это картина человеческого горя! Я от нее убежал, в какой-то момент решив, что лучше повеселиться в меру возможностей, чем с обливающимся кровью сердцем наблюдать всякие безобразные сценки. Да и деньги в тот момент у меня еще были, их украли позже, когда я сладко спал в канаве... помогите кто чем может, помогите бедному писателю, ребята! Одну из ночей я провел на улице, на лавке в парке, накрыв голову газетой, - весьма здоровый и освежающий отдых, но проснулся я все-таки с головной болью. Не исключено, что накануне мне надавали затрещин и оплеух, почему бы и нет, так бывает со скользящим по наклонной плоскости типом. Другую ночь я задумал провести у матери моего бедного мальчика, в подвале, где он обретался до своих тюремных будней. Я как мог объяснил старой перечнице, что полон дум о ее чудесном сыне, всегда был к нему расположен и обращался с ним на редкость благосклонно, в силу чего он и нашел во мне второго, а по сути первого и несравненно лучшего отца. И даже если она, преклонных лет мегера, не желает придавать особого значения изложенным фактам, она все же должна почувствовать своей грубой душой, что дело тут, как ни верти, из ряда вон выходящее, светлое, прекрасное, а потому ей и следует пустить меня для ночлега, который я намерен устроить себе на опустевшем ложе нашего сына. Но эта паскуда совершенно не пожелала меня понять, напрочь отвергла и подняла дикий шум, словно я резал ее. Она визжала, и я невольно обратился в бегство. Но вы бегали когда-нибудь в темноте, в чернильном мраке, в который по ночам погружаются подвальные помещения некоторых наших домов? Занятие, которого не пожелаешь даже врагу. Я очутился в незавидном положении, благо еще, что мегера не стала меня преследовать, заперлась в своей конуре и умолкла. Я просто прилег на пол в той темноте, у меня не было другого выхода... там отличный испытательный полигон для тех, кто ищет третий путь, рекомендую... Крысы, пауки, какие-то неопознанные твари, так и норовящие заползти на твою бренную плоть. А утром, при первых, неизвестно откуда проникших бликах солнца, меня разбудила тяжелая и грубая поступь какой-то основательной супружеской четы, собственно, они наступили на меня своей поношенной и вонючей обувью, стопами своими, попрали меня, считая это за свое право, поскольку обитали где-то в том же подвале... И, разумеется, тоже подняли шум, но с уклоном не на освобождение от моей персоны, а на ее захват с последующим препровождением в участок. Дескать, я что-то украл... Это я-то! Барахтаясь на полу, я растолковал им, что не опустился еще до такой степени, чтобы воровать в грязных и темных подвалах, а затем в них же устраивать себе ночлег. Мы расстались друзьями, во всяком случае у меня осталось такое впечатление - очевидно, просто потому, что мне вдруг посчастливилось ловко вскочить на ноги, увернуться от их хватающих дланей и унести ноги в жизнь вольного города Беловодска... А теперь я здесь, среди друзей... Питаю надежду, что вы не будете возражать, если я немного задержусь.
Оба артиста, на которых Питирим Николаевич взглянул испытующе и насмешливо, одновременно пожали плечами.
21.ПРАЗДНИК
Утром этого праздничного дня, первого августа, случилось одно происшествие, слух о котором распространился по городу, но слух как бы легковесный, не превращающийся в основательную быль и связный рассказ. При всей своей поразительности он тут же выветривался из памяти пускающихся во все тяжкие граждан. Таким образом, следует говорить, скорее, о легкомысленности самих граждан, а не о незначительности слуха. Впрочем, кому охота в день, который должен был быть обычным днем, а обернулся своего рода манной небесной, внимать печальным новостям?
А дело было так. Соня Лубкова, по своему обыкновению пребывающая в качке, которая бросала ее по необозримым просторам житейского моря, проснулась в гостиничном номере. Взглянув на лежащего рядом Шишигина, она демонстративно надула губки, хотя тот, возможно, и впрямь спал, а не подсматривал за ней в щелочки между веками, как Соне показалось. Уж как она вчера ни упрашивала литератора пригласить ее к себе домой, чтобы она наконец могла увидеть жилище человека, которым восхищена до глубины души, Шишигин остался непреклонен и взял номер в "Москве", как делал всегда, когда ему взбредало на ум провести ночь с подругой. А ему именно взбредало, иначе не назовешь, во всяком случае большим преувеличением было бы утверждать, будто им движет страсть. Правда, потом, в постели, он бывал неизменно великолепен, его сила потрясала Соню до самых основ. Но в его отношении к ней сквозило голое, неприкрытое потребительство, и это обижало девушку, а уж его нежелание показать ей свое жилище и вовсе выводило ее из равновесия. Ведь она рассчитывала со временем поселиться в этом жилище, обрести в нем покой и все необходимые женщине блага, а в лице Шишигина человек ли он, демон ли - получить верного супруга и надежного исполнителя ее капризов.
Ну как еще надуть губы, чтобы он увидел и понял? Соня вытянула их в трубочку, в общем, она удлиняла и удлиняла их до невозможности, и со стороны это уже выглядело так, как если бы она заглотила половину копья и остановилась на мгновение перевести дух. Ноль внимания! Соня, создав на узкой полоске своего лба борозду надменной скорби, отправилась в ванную принять душ, а когда вернулась оттуда, Шишигин уже сидел, в полном параде, за столом, пил кофе и читал газету. Он едва взглянул на Соню, и в его взгляде сквозило пренебрежение. Буркнув приветствие, он снова уткнулся в газету, - можно было подумать, что они прожили вместе добрую сотню лет и до смерти надоели друг другу.
- Но ты даже не умылся, - укоризненно заметила Соня, присаживаясь к столу.
- Я брызнул себе в лицо водой из графина, - с едва уловимой иронией ответил писатель.
- И откуда взялось кофе?
- Горничная принесла...
Равнодушный ответ, шуршание газеты. Могло быть и так, как он говорил, но Соня Лубкова осталась при подозрении, что он не умывался вовсе, а кофе взял прямо из воздуха, и не думая звать никакую горничную. Хотя Шишигин не рассказывал ей фантастических историй и не творил на ее глазах чудес, та атмосфера таинственности, которой он себя окружал, появляясь словно из пустоты и в пустоте же исчезая, укрепляла ее убежденность в его нечеловеческом происхождении. В последнее же корнями уходит и его незаурядный литературный талант, и это в особенности восхищало девушку, полагавшую, что нечеловеческий гений стоит неизмеримо выше того, какой иногда игра случая вкладывает в двуногого. И она изо всех сил тянулась к мастеру, отдаваясь ему с жаром, казавшимся ей полыханием какой-то потусторонней страсти, и с воодушевлением, которое заставляло ее верить, что она и сама через эту физическую близость становится причастной высшему. А обижало и возмущало ее то, что Шишигин, явно догадываясь о ее желаниях, вкусах и мечтах, пренебрегал ими как чем-то для него незначительным, не посвящал ее в свои тайны, не то чтобы не доверяя или опасаясь ее болтливости, а просто как бы ленясь.
- Мы пойдем на этот праздник? - спросила она и, поскольку Шишигин не спешил с ответом, продолжила: - Что за праздник, я не пойму. С чем он связан? В чем его истоки? Бог с ним. Скажи лучше, чем мы займемся.
- Займемся любовью, - ответил Шишигин.
Соня с изумлением посмотрела на него.
- Зачем же ты оделся как на парад?
- А долго ли раздеться?
- И ты, ты... хочешь этого... хочешь меня? - смущенно, страдальчески пробормотала девушка.
Шишигин скомкал газету и бросил ее на пол. Он был в черном костюме какого-то эстрадного фасона, как будто собирался музицировать в филармонии, в лакированных штиблетах, как всегда прилизанный, выхоленный и пустой. Он устремил на девушку взгляд выкаченных, словно лишенных век глаз и с медленной улыбкой на бескровных губах проговорил:
- Ты ясновидящая, сама говорила. Вернее, тебе говорили люди, открывшие твои завидные дарования. Ты поверила и посвятила меня в свою веру. У тебя феноменальные способности, сверхъестественные.
Острая жалость к самой себе охватила Соню Лубкову. Он произнес эти слова так бездушно, - мало того, что он не верил в ее феноменальные способности, он ни в грош не ставил и те скромные дарования, которые признавал за ней.
- Почему ты смеешься надо мной? - пролепетала Соня со слезой в голосе. - Ну да, мы, люди, бываем смешны... мы выдумываем себе всякие утешения, а эти способности, о которых ты упомянул, для меня большое утешение... даже если они не так уж и сверхъестественны... А что я могу поделать, если есть нечто, чего я не в состоянии разгадать и постичь? Гадать на кофейной гуще, вертеть столы и вызывать духов все-таки проще, чем иметь дело с чем-то по-настоящему необъяснимым. Но я восхищаюсь... Понимаешь ты это? Я не могу постичь, но я восхищаюсь, преклоняюсь! И я читала тебе свои стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
- А мы тут говорим о третьем пути... Третий путь, знаете, надо искать... третий путь - это когда ни левых, ни правых...
Красному Гиганту было неприятно, что Голубой Карлик внезапно привлек и пригрел этого человека, с которым их связывало, в лучшем случае, шапочное знакомство, и скорее всего посадил опять же ему на голову, если принять во внимание, что в его, Красного Гиганта, обязанности входили большие трудности и страдания, чем в обязанности чересчур прыткого Голубого Карлика. И он уже собрался запретить Антону Петровичу говорить на эту тему, выдавая их маленький секрет, но Питирим Николаевич и тут опередил его.
- К черту третий путь! - вдруг развязно выговорил он и махнул на Антона Петровича рукой. - Мне теперь плевать и на левых, и на правых! Мы же друзья, ребята. Так угостите меня стаканчиком!
Артисты, опешив, смотрели на этого господина, который не иначе как ложно истолковал их социальное положение и дошел в своей плебейской наглости до того, что запанибрата навязывал им свою дружбу. Хотя Питирим Николаевич пытался говорить с оживлением, с каким-то намеком на поэтическую фантазию в быстро сменявшихся выражениях лица, явно не знавшего сегодня мыла, и держаться с уверенностью завзятого гуляки, который и в годину напастей и личных неурядиц способен оставаться душой самого изысканного общества, у него был вид опустившегося человека. Он сидел перед едва знакомыми людьми в мятом костюме и с сомнительным запахом изо рта и выпрашивал не что иное как подачку, милостыню.
- Я сказал что-то вас удивившее? - продолжал он в том же тоне. Ну-ну, перестаньте, мы действительно друзья и к тому же повязаны, да, я позволю себе так выразиться, именно повязаны... надеюсь, вам понятно, о чем речь? Я в бедственном положении, но и ваше положение, сдается мне, не краше. С каких пор вы на сцене? Кажется, припоминаю... Но началось-то все с того рокового вечера у вдовы, не правда ли? О, как я радовался, что попал к ней, я ведь был голоден, друзья мои... я и сейчас не сыт, отнюдь... но тогда у меня просто кишки переворачивались и слюнки текли при виде осетрины... Если бы я знал! Я бы не притронулся к ней! Я бы превозмог себя, свой голод, вопли своего возбужденного желудка! Вот тогда все и началось... А теперь мне на все плевать! На ваш третий путь в особенности! Даже если вы скажете мне, что от содержимого того стаканчика, который вы мне сейчас поднесете, у меня вырастет ухо в самом неподобающем месте, я не остановлюсь, я осушу его до дна, у вас на виду! Но я жду, други! Я весь внимание, я готов аплодировать вашей беспредельной доброте!
Артисты тревожно переглянулись. Питирим Николаевич нес околесицу, опускался все ниже, терял человеческий облик, но он был в каком-то особом роде опасен, и они это чувствовали. У него было горящее, воспаленное лицо человека, которому не надо называть свой путь третьим или десятым, настолько он для него единственно возможный и правильный. В его глубоко запавших, обведенных черными кругами глазах мерцали гибельные огоньки, и в них проглядывала душа разбойника, нигилиста, который если уж задумает преступление, убийство - задумает просто оттого, что ему станет невмоготу жить без преступления! - то убьет не первого подвернувшегося прохожего и даже не подлого негодяя торгаша вроде Макаронова, а человека чистого, интеллигентного, хитро рассчитав в извратившемся уме сладость такого убийства. Красный Гигант и Голубой Карлик потому и испугались, что преступность писателя была нацелена именно на них, искавших истинный путь, путь гуманизма и любви. Они желали хорошего, а Питирим Николаевич и намеревался сгубить нечто хорошее. Так что не дать ему водки нельзя было, если они хотели избежать опасности или хотя бы на время притупить ее. Леонид Егорович почувствовал эту опасность острее и пухлой рукой сделал официанту жест, чтобы тот принес требуемое, но Антон Петрович, стыдившийся капитуляции без всякого боя, все же пробормотал:
- А вам разве мало тех напитков, которые выдают сегодня бесплатно на улице?
- Выдают на улице? - страшно удивился Питирим Николаевич. - Бесплатно? Вы, наверное, шутите? Мы что, уже загремели в коммунизм?
- И не думал шутить, - сухо возразил Антон Петрович, - да и никакого коммунизма. Мэр объявил праздник города, и по этому случаю гражданам предлагается пить хоть до упаду... Странно, что вы этого не знаете.
Писатель заволновался:
- Но я с улицы... И ничего не знал... Вот это да! Но я еще непременно воспользуюсь своим правом на дармовую подзарядку... неужели в самом деле бесплатно?.. а пока... - Он оживился, заметив, что официант приближается с графином на подносе. - Я уверен, что вы не откажете себе в удовольствии сделать доброе дело!
Питирим Николаевич схватил графин, наполнил рюмку и залпом ее осушил, занюхав водку скопившейся на рукаве пиджака пылью и грязью, а затем попросил сигарету.
- Мы не курим, - с достоинством возразил Антон Петрович.
- Не курите? Какая досада! Ну ладно, перебьюсь... пока перебьюсь! Или этот холуй, что так своевременно прибежал с графином, он, может быть, принесет и пачку сигарет?
- Теперь вам лучше уйти... - начал Голубой Карлик.
- Слушай, голубой, друг ты мой ситцевый, я что, не вписываюсь в интерьер этого шикарного заведения? - перебил писатель с нехорошим смехом. - Это вы хотите сказать? Мое место на улице? Тем более что там бесплатно поят и кормят, если верить вашим словам... Я воспользуюсь случаем, непременно, но не надо меня торопить... Не надо меня гнать! Я конченый человек, согласен, но вам ли, добрым и жизнерадостным артистам, не знать, что любой человек заслуживает внимания. Прошу обсудить со мной ситуацию... впрочем, согласен только присутствовать при обсуждении, ибо ничего так не желаю, как услышать ваше мнение. Надеюсь, вам не надо объяснять, что это свинство? Я о мэре и его празднике... Свинство! И убожество! С одной стороны, свинство власть предержащих, а с другой, убожество наших верноподданных граждан! Праздник? Но позвольте спросить, какой же праздник у тех, кто встречает его в страданиях, на которые их обрекли именно эти делатели праздников? Вот вы, любезный, - Питирим Николаевич, наполняя новую рюмку, пальцем свободной руки ткнул в грудь Леонида Егоровича, - не скрываю изумления, видя, как вы раздобрели. Но не по моей вине, правда? Очень надеюсь, что не по моей. И, кажется, не ошибусь, если скажу, что по вине все тех же господ, которые нынче призывают нас что-то там праздновать. А мой мальчик, мой бедный мальчик, который взял на себя все недоумения, возникшие у меня в связи с обретением клешни вместо вот этой здоровой и прекрасной руки? - Он выпил с горестным, страдальческим выражением на небритом, осунувшемся лице. - Но молчу... бесплатная водка и закуска... это хорошо, если, конечно, вы не лжете, не сочиняете, чтобы вытурить меня на улицу. Я непременно воспользуюсь! Отлично проведу время. Но не надо меня подгонять, тем более гнать, друзья мои, гнать взашей. Мне больше не к кому идти, я не зря прибежал сюда, я знал, где искать тех единственных, кто еще сохранил каплю сочувствия ко мне... ко мне в моем горе и сомнении и прочих нехороших вещах... Я остался один, бросил все, почти не бываю дома, да и что мне там делать? Сумасшедшая мать, нищий брат... однако эти на скорую руку выписанные характеристики можно без ущерба истине поменять местами, так и сделайте! В любом случае вы увидите неприглядную картину... Разумеется, друзья мои, это картина человеческого горя! Я от нее убежал, в какой-то момент решив, что лучше повеселиться в меру возможностей, чем с обливающимся кровью сердцем наблюдать всякие безобразные сценки. Да и деньги в тот момент у меня еще были, их украли позже, когда я сладко спал в канаве... помогите кто чем может, помогите бедному писателю, ребята! Одну из ночей я провел на улице, на лавке в парке, накрыв голову газетой, - весьма здоровый и освежающий отдых, но проснулся я все-таки с головной болью. Не исключено, что накануне мне надавали затрещин и оплеух, почему бы и нет, так бывает со скользящим по наклонной плоскости типом. Другую ночь я задумал провести у матери моего бедного мальчика, в подвале, где он обретался до своих тюремных будней. Я как мог объяснил старой перечнице, что полон дум о ее чудесном сыне, всегда был к нему расположен и обращался с ним на редкость благосклонно, в силу чего он и нашел во мне второго, а по сути первого и несравненно лучшего отца. И даже если она, преклонных лет мегера, не желает придавать особого значения изложенным фактам, она все же должна почувствовать своей грубой душой, что дело тут, как ни верти, из ряда вон выходящее, светлое, прекрасное, а потому ей и следует пустить меня для ночлега, который я намерен устроить себе на опустевшем ложе нашего сына. Но эта паскуда совершенно не пожелала меня понять, напрочь отвергла и подняла дикий шум, словно я резал ее. Она визжала, и я невольно обратился в бегство. Но вы бегали когда-нибудь в темноте, в чернильном мраке, в который по ночам погружаются подвальные помещения некоторых наших домов? Занятие, которого не пожелаешь даже врагу. Я очутился в незавидном положении, благо еще, что мегера не стала меня преследовать, заперлась в своей конуре и умолкла. Я просто прилег на пол в той темноте, у меня не было другого выхода... там отличный испытательный полигон для тех, кто ищет третий путь, рекомендую... Крысы, пауки, какие-то неопознанные твари, так и норовящие заползти на твою бренную плоть. А утром, при первых, неизвестно откуда проникших бликах солнца, меня разбудила тяжелая и грубая поступь какой-то основательной супружеской четы, собственно, они наступили на меня своей поношенной и вонючей обувью, стопами своими, попрали меня, считая это за свое право, поскольку обитали где-то в том же подвале... И, разумеется, тоже подняли шум, но с уклоном не на освобождение от моей персоны, а на ее захват с последующим препровождением в участок. Дескать, я что-то украл... Это я-то! Барахтаясь на полу, я растолковал им, что не опустился еще до такой степени, чтобы воровать в грязных и темных подвалах, а затем в них же устраивать себе ночлег. Мы расстались друзьями, во всяком случае у меня осталось такое впечатление - очевидно, просто потому, что мне вдруг посчастливилось ловко вскочить на ноги, увернуться от их хватающих дланей и унести ноги в жизнь вольного города Беловодска... А теперь я здесь, среди друзей... Питаю надежду, что вы не будете возражать, если я немного задержусь.
Оба артиста, на которых Питирим Николаевич взглянул испытующе и насмешливо, одновременно пожали плечами.
21.ПРАЗДНИК
Утром этого праздничного дня, первого августа, случилось одно происшествие, слух о котором распространился по городу, но слух как бы легковесный, не превращающийся в основательную быль и связный рассказ. При всей своей поразительности он тут же выветривался из памяти пускающихся во все тяжкие граждан. Таким образом, следует говорить, скорее, о легкомысленности самих граждан, а не о незначительности слуха. Впрочем, кому охота в день, который должен был быть обычным днем, а обернулся своего рода манной небесной, внимать печальным новостям?
А дело было так. Соня Лубкова, по своему обыкновению пребывающая в качке, которая бросала ее по необозримым просторам житейского моря, проснулась в гостиничном номере. Взглянув на лежащего рядом Шишигина, она демонстративно надула губки, хотя тот, возможно, и впрямь спал, а не подсматривал за ней в щелочки между веками, как Соне показалось. Уж как она вчера ни упрашивала литератора пригласить ее к себе домой, чтобы она наконец могла увидеть жилище человека, которым восхищена до глубины души, Шишигин остался непреклонен и взял номер в "Москве", как делал всегда, когда ему взбредало на ум провести ночь с подругой. А ему именно взбредало, иначе не назовешь, во всяком случае большим преувеличением было бы утверждать, будто им движет страсть. Правда, потом, в постели, он бывал неизменно великолепен, его сила потрясала Соню до самых основ. Но в его отношении к ней сквозило голое, неприкрытое потребительство, и это обижало девушку, а уж его нежелание показать ей свое жилище и вовсе выводило ее из равновесия. Ведь она рассчитывала со временем поселиться в этом жилище, обрести в нем покой и все необходимые женщине блага, а в лице Шишигина человек ли он, демон ли - получить верного супруга и надежного исполнителя ее капризов.
Ну как еще надуть губы, чтобы он увидел и понял? Соня вытянула их в трубочку, в общем, она удлиняла и удлиняла их до невозможности, и со стороны это уже выглядело так, как если бы она заглотила половину копья и остановилась на мгновение перевести дух. Ноль внимания! Соня, создав на узкой полоске своего лба борозду надменной скорби, отправилась в ванную принять душ, а когда вернулась оттуда, Шишигин уже сидел, в полном параде, за столом, пил кофе и читал газету. Он едва взглянул на Соню, и в его взгляде сквозило пренебрежение. Буркнув приветствие, он снова уткнулся в газету, - можно было подумать, что они прожили вместе добрую сотню лет и до смерти надоели друг другу.
- Но ты даже не умылся, - укоризненно заметила Соня, присаживаясь к столу.
- Я брызнул себе в лицо водой из графина, - с едва уловимой иронией ответил писатель.
- И откуда взялось кофе?
- Горничная принесла...
Равнодушный ответ, шуршание газеты. Могло быть и так, как он говорил, но Соня Лубкова осталась при подозрении, что он не умывался вовсе, а кофе взял прямо из воздуха, и не думая звать никакую горничную. Хотя Шишигин не рассказывал ей фантастических историй и не творил на ее глазах чудес, та атмосфера таинственности, которой он себя окружал, появляясь словно из пустоты и в пустоте же исчезая, укрепляла ее убежденность в его нечеловеческом происхождении. В последнее же корнями уходит и его незаурядный литературный талант, и это в особенности восхищало девушку, полагавшую, что нечеловеческий гений стоит неизмеримо выше того, какой иногда игра случая вкладывает в двуногого. И она изо всех сил тянулась к мастеру, отдаваясь ему с жаром, казавшимся ей полыханием какой-то потусторонней страсти, и с воодушевлением, которое заставляло ее верить, что она и сама через эту физическую близость становится причастной высшему. А обижало и возмущало ее то, что Шишигин, явно догадываясь о ее желаниях, вкусах и мечтах, пренебрегал ими как чем-то для него незначительным, не посвящал ее в свои тайны, не то чтобы не доверяя или опасаясь ее болтливости, а просто как бы ленясь.
- Мы пойдем на этот праздник? - спросила она и, поскольку Шишигин не спешил с ответом, продолжила: - Что за праздник, я не пойму. С чем он связан? В чем его истоки? Бог с ним. Скажи лучше, чем мы займемся.
- Займемся любовью, - ответил Шишигин.
Соня с изумлением посмотрела на него.
- Зачем же ты оделся как на парад?
- А долго ли раздеться?
- И ты, ты... хочешь этого... хочешь меня? - смущенно, страдальчески пробормотала девушка.
Шишигин скомкал газету и бросил ее на пол. Он был в черном костюме какого-то эстрадного фасона, как будто собирался музицировать в филармонии, в лакированных штиблетах, как всегда прилизанный, выхоленный и пустой. Он устремил на девушку взгляд выкаченных, словно лишенных век глаз и с медленной улыбкой на бескровных губах проговорил:
- Ты ясновидящая, сама говорила. Вернее, тебе говорили люди, открывшие твои завидные дарования. Ты поверила и посвятила меня в свою веру. У тебя феноменальные способности, сверхъестественные.
Острая жалость к самой себе охватила Соню Лубкову. Он произнес эти слова так бездушно, - мало того, что он не верил в ее феноменальные способности, он ни в грош не ставил и те скромные дарования, которые признавал за ней.
- Почему ты смеешься надо мной? - пролепетала Соня со слезой в голосе. - Ну да, мы, люди, бываем смешны... мы выдумываем себе всякие утешения, а эти способности, о которых ты упомянул, для меня большое утешение... даже если они не так уж и сверхъестественны... А что я могу поделать, если есть нечто, чего я не в состоянии разгадать и постичь? Гадать на кофейной гуще, вертеть столы и вызывать духов все-таки проще, чем иметь дело с чем-то по-настоящему необъяснимым. Но я восхищаюсь... Понимаешь ты это? Я не могу постичь, но я восхищаюсь, преклоняюсь! И я читала тебе свои стихи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61