Как будешь ложиться спать... ты, впрочем, спишь ли?
- Сплю, - ответил мэр, - бывает. Богатырским сном, это самой собой.
- Так вот, перед сном надень на шею себе зашитый в шелк камень, который называется "вещуном". А камень этот достань из колодца, какой тебе приглянется, желательно глубокий, и он должен быть черного цвета, тот камень, покрытый крепко-накрепко слизью. Вымой его в росе, собранной с чертополоха, и храни надежно. Перед гаданием же говей несколько дней, ни коньяков, ни бальзамов никаких, и пищи не принимай тоже, собраний и манифестаций там разных не проводи, не хаживай на развлекательные мероприятия и от слабого пола уклоняйся. А как выполнишь все предварительные условия, навесишь себе "вещуна" на грудь да уснешь, он с тобой заговорит, явив во сне всю будущую правду.
- Точны указания?
- Клянусь, точнее не бывает! - истово завопил ведун.
Мэр, приняв совет к сведению и поблагодарив старца, отправился восвояси, а Онисифор Кастрихьевич застыл посреди комнаты, парализованный страхом, ибо в действительности рецепт исказил, дал ужасному визитеру неверную наводку. Совсем другое было в прописях: не на грудь надо навешивать "вещуна", а класть на ночь под подушку, утром же, обмыв его росой, идти с ним к морю или реке, к иному какому водоему и на крутом берегу размахнуться, якобы бросая его в воду. Вот тогда-то камень и заговорит.
Не подразумевает ли сугубо устная благодарность мэра, отнюдь не подкрепленная звоном монет, что он раскусил уловку? Правда, пообещал скоро одарить советчика, но иди знай, что это будут за дары!
Иди знай, заговорит ли тот "вещий" камень, вздумай мэр упражняться с ним на крутых берегах. Вот в чем загвоздка. Какой-нибудь простец с перепугу, может, и услышит что-то, а для Радегаста Славеновича такие методы, пожалуй, чересчур наивны и нелепы. Потому и велел ему Онисифор Кастрихьевич ожидать откровения во сне, надеясь, что мэру приснится хоть что-нибудь да поучительное, достойное и он поверит. На это была вся надежда. А если не приснится ничего достойного внимания и мэр не поверит?
Из благих побуждений я солгал этому господину и теперь выпью сурицы, решил обомлевший старик и, подойдя к массивному резному буфету, бережно наполнил рюмочку. Мы ее пьем пять раз в день, - вслух рассуждал старик, еще и еще прикладываясь к рюмке, - а то и больше, ибо восславить тем богов дело похвальное и для них радостное. Сгуби врагов наших, Перун, чтоб не мешали нам славить тебя, сокруши тать ночную, чтоб не угасала Сурья и мы с утречка ясного принимались пить сурицу, и пили ее до вечера, и вечером, после трудов праведных, когда кости наши от усталости меньшают и нас меньше делают, во славу Дажьбога тоже пили бы...
А Радегасту Славеновичу - великое ничто! Я, может быть, ему ад накликал, хотя он и отрицает, - возгордился Онисифор Кастрихьевич.
Совершив омовение и после оного выпив сурицы, отойду ко сну, - решил он, однако, выглянув в окошко, подумал: - О нет, еще Сурья сияет! Синь, даденная нам Сварогом, не меркнет! И стада на склонах моей горы, пасомые Велесом, не тощают! Пойду-ка в Сваргу, - укрепился он в решении, - нет там ни эллина, ни иудея.
Папенька и маменька! - возгласил странник и затворник горы и направился, покачиваясь и пошатываясь, к кладбищу, где мирно покоилась вся его родня. - Родитель бесценный, сидел бы ты, греховодник старый, дурак дураком в пекле на сковородке, и ты, мамаша, имела бы вилы в бок, а вот поди ж ты, повстречался вам на ваше счастье Перунько, и с тех пор вы знай себе пашете и сеете, коров пасете и доите, да еще, пожалуй, и сурицу попиваете в ожидании часа, когда удача вам улыбнется и вы себе новое тело добудете. Знали, где кости свои угомонить и душу притаить! Но и я знаю. Я себе новое тело еще прежде вас добуду!
-----------
Может быть, эта встреча в домике на горе и разговор были только сном, привидевшимся Радегасту Славеновичу. Но даже если так, то и это исполненное красноречия перемещение по чужому сознанию стало для Онисифора Кастрихьевича непреложной явью и личным достоянием, а для самого сновидца руководством к тому, чтобы раздобыть камень "вещун" и, совершив все необходимые приготовления, погрузиться в новый сон. И ему приснилась календарная чаша, но не в "живом", вещественном виде, а рисовано намеченная для него, смотрящего откуда-то сверху, схематическим гадательным кругом, даже с приписанными возле четко отделенных друг от друга рисунков названиями месяцев, как бы в напоминание ему, как если бы он мог забыть. Но этого он не забыл и потому во сне оскорблено покачал головой, уязвленный такой бестактностью. На круге том вдруг откуда ни возьмись возникла черная точка, подросла, превратилась в шарик, который побежал, ускоряя бег на глазах, и вот уже вся условная чаша стронулась с места, пришла в движение. Выходила своего рода рулетка, и сновидец знал, что сейчас ему будет указан месяц, а год мог быть только нынешний.
Бегущий шарик, в своей небольшой замкнутости постоянно меняя облик, смахивал то на ловкого жучка с блестящим панцирем, то даже на уменьшенного и очень резвого Онисифора Кастрихьевича, и мэру это пустяковое и к тому же какое-то протеево участие шарлатана в его сне было неприятно. Движение замедлилось, изменчивый шарик нырнул в рисунок, подписанный серпнем, и исчез. Время жатвы! Круг остановился. Совсем скоро, подумал сновидец, и печаль обволокла его душу.
Рамка, отведенная серпню, расширилась, и круг растворился под ней, а внутри самой рамки, в довольно глубокой перспективе, вместо условных книжных штрихов спело заколосилось настоящее поле. Волховитов приблизился... и странное дело, картина, представшая его глазам, без каких-либо видимых затруднений вмещала в себя не только это поле, но и выпуклое достоверное изображение мэрии, как фасада ее, так и внутренних покоев, а в него беспрепятственно вклинивалось большое открытое небу и ветрам требище на горе. Поле колосилось внутри тех разделенных во времени пространств, где он, сновидец, был некогда и снова был теперь верховным, но само оно не было пространством, тем более что колосья по мере приближения к ним меняли форму, и Волховитов видел уже, что это живые люди, толпа людей, собравшихся совершить требу, но и спросить его за сделанное им после избрания градоначальником.
Он повернулся к этим сбившимся в беспокойную кучу людям. Их лица различить было невозможно, даже тех, что стояли совсем близко, они слились в сплошную желтую полосу. Но когда он интересовался лицами людей, приходивших к нему с просьбами или требованиями? Он чувствовал их нетерпение, а еще странные переделки за своей спиной, даже видел, как будто у него выросли глаза на затылке, он видел, что темный фон сзади, пока он стоял перед охваченной не то ужасом, не то яростью толпой, постоянно меняется, переделываясь из обычной, ничем не примечательной стены его кабинета в длинный ряд деревянных фигурок. Или наоборот. Установить последовательность этих перемен не удавалось, скорее всего они происходили одновременно, совмещаясь и накладываясь друг на друга с фантастической прихотливостью. Стена вдруг распадалась на отдельные куски, между которыми клубилась тьма, и те куски были идолами; но в своей совокупности они оставались стеной. Он не знал, какую роль играет перед собравшейся толпой, чего от него ждут или требуют, равно как и того, какое из его имен подошло бы к данному случаю. Впрочем, он всегда, при любых обстоятельствах, был прежде всего Волхвом.
Люди возвысили голос. Сцепившись друг с другом и раскрыв кричащие рты, они потекли как темные быстрые волны, одна за другой, и волна приносила страстный шепот, горячую мольбу об урожае, о хлебе насущном, а следующая за ней дико ревела: ты нас ограбил! Волхв удивлялся только, что эти стремительные волны не накрывают его и даже самые страшные, огромные, негодующие угасают, не причинив ему ни малейшего вреда. Он смотрел на это как на диво. Волны неслись прямо на него, и вдруг словно проваливались сквозь землю. Все вокруг было сумеречно и пронизано свирепыми молниями, а вместе с тем на удивление безопасно - наверное потому, что волны повторялись, шептали и кричали одно и то же и к этому можно было быстро привыкнуть, и в конце концов это были не настоящие волны, а те, что играющий ветер поднял в поле, готовом к жатве.
Волхв понял, что мольбы и проклятия относятся не к нему. Жизнь этих людских волн была слишком коротка, чтобы мельтешащие в них, жадно цепляющиеся друг за друга существа связывали какие-то надежды с ним. Среди смятенных стихий, где он оказался случайным гостем, сновидец внезапно различил горящий, полный тоски и странной, болезненной пылкости глаз, взгляд которого был устремлен поверх его головы, и обернулся, чтобы получше рассмотреть, что делается за его спиной. Серая мгла подступила совсем близко, поглотив и стену, и идолов, она заняла весь горизонт и приближалась, и в том, что видел теперь Волхв, не было никакой перспективы. Необъятное и непроглядное марево было даже ближе, чем он в состоянии был себе это представить. Как бы не веря собственным глазам, Волхв протянул руку, и она ткнулась в мягкую преграду, податливую, как поверхность плохо накачанного газом шара, и отвратительную.
Он вложил в руки всю свою силу, чтобы остановить продвижение мглы, и она не сдвинула его с места, но сама продолжала неуклонное шествие, исполненное жизни и смертоносного торжества, а там, где его руки все глубже уходили в податливое полотно, из невидимых разрезов и трещин полилась черная кровь. Сначала это были тоненькие струйки, но чем отчаяннее, упорнее и тупее в своем упорстве становился Волхв, тем сильнее изливалась она, тем причудливее неслись и кипели ее потоки, огибая одинокую фигуру безнадежного борца, захватывая ее в черные кольца, в странно взблескивающие черной рябью водовороты.
Волховитов проснулся в холодном поту. Испарина, черт возьми, - это было до того по-человечески, что мэр невольно усмехнулся. Он находился дома, близ мэрии, в своем одиноком жилище, на кровати, по которой разметал свое большое тело, но ему казалось, что ветер, поднявшийся где-то в глубинах его затемненного, так и не освободившегося до конца от оков векового сна сознания, со свистом выталкивает его в пустоту, в безвоздушную космическую бездну. Он, кого неисчислимо долгая жизнь давно уже научила бесстрашию, поддался панике. И ему неважно стало, в чем его отличие от других живущих, от камней, растений, зверей и людей. В нем то же существование, что и в далекой звезде, ибо он видит эту звезду, а она видит его, и он вернулся, чтобы пожить в свое удовольствие, прикрываясь именем и чином первого человека города, но разве не с той же целью приходят в этот мир и другие? Только не всегда им есть чем прикрыться. Даже если всех пригласят к застолью и всем хватит места за столом, найдутся такие, которым нечем будет прикрыть свою наготу и они задрожат от холода, когда более удачливые гости крикнут жаркую песню, и даже вино не согреет их. А чего еще желать в этом мире, если не застолья, общего веселого пития и пения? Разве чего-то иного вымаливает и требует жизнь? Она стремительно несется и исчезает, возобновляется и вновь летит к своему концу всегда лишь с тем, чтобы без устали повторять одно и то же требования тепла, участия и веселья, она почти неукротима в своем стремлении достичь заветного берега, где ее ждет пиршественный стол, она готова в исступлении, с пеной у рта возмущаться бесконечным произволом и лукавством судьбы, отнимающей у нее законное право на миг благоденствия.
На одном заводе, где работа велась как бы впустую, а люди не получали зарплату и жили неизвестно как, забастовавшие рабочие наотрез отказались вести переговоры с заводской администрацией, которой больше не верили, и потребовали мэра. Это было обыкновением всех митингующих, они хотели видеть градоначальника для отчета в текущих делах, если таковые были вообще, и выпечки некоторых быстрых, молниеносных прожектов, чтобы у них хоть чуточку вскружились головы всякими надеждами и упованиями. Все заранее знали, что мэр не приедет, да и мэрия никак не откликнется на их требования, и выдвигали одним из своих условий непременное прибытие Волховитова только для пафоса, для придания себе веса и кое-какой величавости в борьбе с власть имущими.
Но на этот упомянутый завод мэр, притихший после пророческого сна, заметно сникший, не пивший и не танцевавший больше в своей мэрии, приехал. Он нагрянул столь неожиданно, что заводские начальники буквально потеряли голову. Начался страшный переполох. Все, облеченные хоть какой-то властью на этом производстве ширпотреба, никому не нужных безделушек, ужасно струсили, припоминая самый первый случай расправы нового мэра с вором, когда тот, а именно его предшественник, добровольно просился под суд, и последующие, пусть не такие нравоучительные, но оттого не менее устрашающие. С директором в его кабинете сделался приступ, и пришлось пустить в ход кислородную подушку и прочие эффективные средства, чтобы продлить его дни, а начальник отдела кадров бежал по мрачной заводской территории с ковровой дорожкой под мышкой, чтобы метнуть ее под ноги высокому гостю и сопровождающим его лицам. Но социальное возмущение рабочих, забывших о почтительном отношении к земным и небесным богам, метнуло самого начальника. Труженики встретили мэра недружелюбно.
Это не значит, что они его не любили и звали лишь затем, чтобы устроить ему знатный разнос. Отнюдь! Их ясное пролетарское сознание никоим образом не помрачилось. Они знали, что мэр стоит неизмеримо выше их, что их жизнь находится в его руках и что если кому-то под силу повести их вперед, к просветам и разрывам в тучах, к свету в конце тоннеля, то только ему. И сердились они в сущности не на него, а вообще на жизнь, на то, что родились в Беловодске, а не в каком-нибудь благословенном краю, на своих непосредственных начальников, на жен и соседей, чуточку даже и на себя, и верили, что мэр поймет их возмущение, их нервозность и будет нервничать и беспокоиться вместе с ними. Они хотели услышать от него, что начальники их сволочи, разгильдяи и воры, соседи дерьмо, а жен надо приструнить и подправить, да и самим им нужно чуточку подтянуться, взяться за дело засучив рукава, и в конце концов они перестанут завидовать неким загорелым загадочным незнакомцам, картинным персонажам, якобы обитающим в благословенных краях, ибо на земле не станет края лучше, чем их собственный.
Однако мэр развеял надежды на эту, казалось бы, неотвратимую идиллию внезапным, без предисловий, обращением к весьма конкретным вещам. Правда, он не пообещал зарплаты, ни увольнения нерадивых начальников, и заговорил он, собственно, о чем-то неожиданном, далеком и разве что ввиду этой отдаленности ярком и заманчивом. Ударив кулаком по самодельной трибуне, на которую его вознесла масса тружеников, он громко и убедительно возвестил, что даже бедная церковная мышь мечтает о счастье, ищет сочувствия и любви. Толпа ответила жидкими, неуверенными хлопками. Мэр кого-то сравнил с мышью... Вряд ли их, носителей рабочей чести, стало быть начальников, они чего-то подобного и заслуживают. Но их бедность... это они-то бедны?! Как бы не так! Эти господа вволю набили карманы народным добром! Все в недоумении, тревожно переглядывались.
Но это было только начало, вступление. Мэр, явно разгорячившись, объявил праздник города, наметил день, когда этот праздник состоится первое число августа - и тут же посулил отвалить из городской казны кругленькую сумму на его устройство. Митингующие были заметно смущены этим проектом, а их вожаки в задумчивости скрестили руки на груди и нахмурили высокие лбы, прикидывая, как в новой ситуации решать проблему невыплат, нищеты и безысходности. Но "кругленькая сумма" уже весьма настойчиво маячила перед мысленным взором по-своему сплоченного заводского коллектива, идея праздника последовательно и, можно сказать, жутко внедрялась, вгрызалась в коллективный мозг. Начальникам, которых в гораздо меньшей степени обременяли материальные заботы, это было на руку, и они встретили инициативу мэра бурными аплодисментами.
Но для мэра это вовсе не было инициативой, это было началом конца его правления, и он знал, что делает. Ему хотелось оставить в народе светлую память о себе, ознаменовать свой уход настоящим карнавалом, и он не вкладывал в свою затею никакой скорбной нотки, - ведь он успел пожить в свое удовольствие и не слишком-то боялся неведомого будущего. Сон нагнал на него именно тот страх, что он может уйти незаметно, исчезнуть без следа, как былинка в поле. Карнавалом он мечтал прославить жизнь, воздать почести ей, а не смерти, которой все живое так или иначе обречено. И он пустился в рассуждения о смысле предстоящего события. Оно произойдет, но это не будет только происшествием, хотя бы и незабываемым, это будет прежде всего мгновением в вечности, которое они, собравшиеся здесь, а с ними и весь город, проживут вместе, торжество жизни, прожитой, пусть и чересчур, на иной взгляд, скоротечно, в совместности, плечом к плечу, в единении, в делании одного дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
- Сплю, - ответил мэр, - бывает. Богатырским сном, это самой собой.
- Так вот, перед сном надень на шею себе зашитый в шелк камень, который называется "вещуном". А камень этот достань из колодца, какой тебе приглянется, желательно глубокий, и он должен быть черного цвета, тот камень, покрытый крепко-накрепко слизью. Вымой его в росе, собранной с чертополоха, и храни надежно. Перед гаданием же говей несколько дней, ни коньяков, ни бальзамов никаких, и пищи не принимай тоже, собраний и манифестаций там разных не проводи, не хаживай на развлекательные мероприятия и от слабого пола уклоняйся. А как выполнишь все предварительные условия, навесишь себе "вещуна" на грудь да уснешь, он с тобой заговорит, явив во сне всю будущую правду.
- Точны указания?
- Клянусь, точнее не бывает! - истово завопил ведун.
Мэр, приняв совет к сведению и поблагодарив старца, отправился восвояси, а Онисифор Кастрихьевич застыл посреди комнаты, парализованный страхом, ибо в действительности рецепт исказил, дал ужасному визитеру неверную наводку. Совсем другое было в прописях: не на грудь надо навешивать "вещуна", а класть на ночь под подушку, утром же, обмыв его росой, идти с ним к морю или реке, к иному какому водоему и на крутом берегу размахнуться, якобы бросая его в воду. Вот тогда-то камень и заговорит.
Не подразумевает ли сугубо устная благодарность мэра, отнюдь не подкрепленная звоном монет, что он раскусил уловку? Правда, пообещал скоро одарить советчика, но иди знай, что это будут за дары!
Иди знай, заговорит ли тот "вещий" камень, вздумай мэр упражняться с ним на крутых берегах. Вот в чем загвоздка. Какой-нибудь простец с перепугу, может, и услышит что-то, а для Радегаста Славеновича такие методы, пожалуй, чересчур наивны и нелепы. Потому и велел ему Онисифор Кастрихьевич ожидать откровения во сне, надеясь, что мэру приснится хоть что-нибудь да поучительное, достойное и он поверит. На это была вся надежда. А если не приснится ничего достойного внимания и мэр не поверит?
Из благих побуждений я солгал этому господину и теперь выпью сурицы, решил обомлевший старик и, подойдя к массивному резному буфету, бережно наполнил рюмочку. Мы ее пьем пять раз в день, - вслух рассуждал старик, еще и еще прикладываясь к рюмке, - а то и больше, ибо восславить тем богов дело похвальное и для них радостное. Сгуби врагов наших, Перун, чтоб не мешали нам славить тебя, сокруши тать ночную, чтоб не угасала Сурья и мы с утречка ясного принимались пить сурицу, и пили ее до вечера, и вечером, после трудов праведных, когда кости наши от усталости меньшают и нас меньше делают, во славу Дажьбога тоже пили бы...
А Радегасту Славеновичу - великое ничто! Я, может быть, ему ад накликал, хотя он и отрицает, - возгордился Онисифор Кастрихьевич.
Совершив омовение и после оного выпив сурицы, отойду ко сну, - решил он, однако, выглянув в окошко, подумал: - О нет, еще Сурья сияет! Синь, даденная нам Сварогом, не меркнет! И стада на склонах моей горы, пасомые Велесом, не тощают! Пойду-ка в Сваргу, - укрепился он в решении, - нет там ни эллина, ни иудея.
Папенька и маменька! - возгласил странник и затворник горы и направился, покачиваясь и пошатываясь, к кладбищу, где мирно покоилась вся его родня. - Родитель бесценный, сидел бы ты, греховодник старый, дурак дураком в пекле на сковородке, и ты, мамаша, имела бы вилы в бок, а вот поди ж ты, повстречался вам на ваше счастье Перунько, и с тех пор вы знай себе пашете и сеете, коров пасете и доите, да еще, пожалуй, и сурицу попиваете в ожидании часа, когда удача вам улыбнется и вы себе новое тело добудете. Знали, где кости свои угомонить и душу притаить! Но и я знаю. Я себе новое тело еще прежде вас добуду!
-----------
Может быть, эта встреча в домике на горе и разговор были только сном, привидевшимся Радегасту Славеновичу. Но даже если так, то и это исполненное красноречия перемещение по чужому сознанию стало для Онисифора Кастрихьевича непреложной явью и личным достоянием, а для самого сновидца руководством к тому, чтобы раздобыть камень "вещун" и, совершив все необходимые приготовления, погрузиться в новый сон. И ему приснилась календарная чаша, но не в "живом", вещественном виде, а рисовано намеченная для него, смотрящего откуда-то сверху, схематическим гадательным кругом, даже с приписанными возле четко отделенных друг от друга рисунков названиями месяцев, как бы в напоминание ему, как если бы он мог забыть. Но этого он не забыл и потому во сне оскорблено покачал головой, уязвленный такой бестактностью. На круге том вдруг откуда ни возьмись возникла черная точка, подросла, превратилась в шарик, который побежал, ускоряя бег на глазах, и вот уже вся условная чаша стронулась с места, пришла в движение. Выходила своего рода рулетка, и сновидец знал, что сейчас ему будет указан месяц, а год мог быть только нынешний.
Бегущий шарик, в своей небольшой замкнутости постоянно меняя облик, смахивал то на ловкого жучка с блестящим панцирем, то даже на уменьшенного и очень резвого Онисифора Кастрихьевича, и мэру это пустяковое и к тому же какое-то протеево участие шарлатана в его сне было неприятно. Движение замедлилось, изменчивый шарик нырнул в рисунок, подписанный серпнем, и исчез. Время жатвы! Круг остановился. Совсем скоро, подумал сновидец, и печаль обволокла его душу.
Рамка, отведенная серпню, расширилась, и круг растворился под ней, а внутри самой рамки, в довольно глубокой перспективе, вместо условных книжных штрихов спело заколосилось настоящее поле. Волховитов приблизился... и странное дело, картина, представшая его глазам, без каких-либо видимых затруднений вмещала в себя не только это поле, но и выпуклое достоверное изображение мэрии, как фасада ее, так и внутренних покоев, а в него беспрепятственно вклинивалось большое открытое небу и ветрам требище на горе. Поле колосилось внутри тех разделенных во времени пространств, где он, сновидец, был некогда и снова был теперь верховным, но само оно не было пространством, тем более что колосья по мере приближения к ним меняли форму, и Волховитов видел уже, что это живые люди, толпа людей, собравшихся совершить требу, но и спросить его за сделанное им после избрания градоначальником.
Он повернулся к этим сбившимся в беспокойную кучу людям. Их лица различить было невозможно, даже тех, что стояли совсем близко, они слились в сплошную желтую полосу. Но когда он интересовался лицами людей, приходивших к нему с просьбами или требованиями? Он чувствовал их нетерпение, а еще странные переделки за своей спиной, даже видел, как будто у него выросли глаза на затылке, он видел, что темный фон сзади, пока он стоял перед охваченной не то ужасом, не то яростью толпой, постоянно меняется, переделываясь из обычной, ничем не примечательной стены его кабинета в длинный ряд деревянных фигурок. Или наоборот. Установить последовательность этих перемен не удавалось, скорее всего они происходили одновременно, совмещаясь и накладываясь друг на друга с фантастической прихотливостью. Стена вдруг распадалась на отдельные куски, между которыми клубилась тьма, и те куски были идолами; но в своей совокупности они оставались стеной. Он не знал, какую роль играет перед собравшейся толпой, чего от него ждут или требуют, равно как и того, какое из его имен подошло бы к данному случаю. Впрочем, он всегда, при любых обстоятельствах, был прежде всего Волхвом.
Люди возвысили голос. Сцепившись друг с другом и раскрыв кричащие рты, они потекли как темные быстрые волны, одна за другой, и волна приносила страстный шепот, горячую мольбу об урожае, о хлебе насущном, а следующая за ней дико ревела: ты нас ограбил! Волхв удивлялся только, что эти стремительные волны не накрывают его и даже самые страшные, огромные, негодующие угасают, не причинив ему ни малейшего вреда. Он смотрел на это как на диво. Волны неслись прямо на него, и вдруг словно проваливались сквозь землю. Все вокруг было сумеречно и пронизано свирепыми молниями, а вместе с тем на удивление безопасно - наверное потому, что волны повторялись, шептали и кричали одно и то же и к этому можно было быстро привыкнуть, и в конце концов это были не настоящие волны, а те, что играющий ветер поднял в поле, готовом к жатве.
Волхв понял, что мольбы и проклятия относятся не к нему. Жизнь этих людских волн была слишком коротка, чтобы мельтешащие в них, жадно цепляющиеся друг за друга существа связывали какие-то надежды с ним. Среди смятенных стихий, где он оказался случайным гостем, сновидец внезапно различил горящий, полный тоски и странной, болезненной пылкости глаз, взгляд которого был устремлен поверх его головы, и обернулся, чтобы получше рассмотреть, что делается за его спиной. Серая мгла подступила совсем близко, поглотив и стену, и идолов, она заняла весь горизонт и приближалась, и в том, что видел теперь Волхв, не было никакой перспективы. Необъятное и непроглядное марево было даже ближе, чем он в состоянии был себе это представить. Как бы не веря собственным глазам, Волхв протянул руку, и она ткнулась в мягкую преграду, податливую, как поверхность плохо накачанного газом шара, и отвратительную.
Он вложил в руки всю свою силу, чтобы остановить продвижение мглы, и она не сдвинула его с места, но сама продолжала неуклонное шествие, исполненное жизни и смертоносного торжества, а там, где его руки все глубже уходили в податливое полотно, из невидимых разрезов и трещин полилась черная кровь. Сначала это были тоненькие струйки, но чем отчаяннее, упорнее и тупее в своем упорстве становился Волхв, тем сильнее изливалась она, тем причудливее неслись и кипели ее потоки, огибая одинокую фигуру безнадежного борца, захватывая ее в черные кольца, в странно взблескивающие черной рябью водовороты.
Волховитов проснулся в холодном поту. Испарина, черт возьми, - это было до того по-человечески, что мэр невольно усмехнулся. Он находился дома, близ мэрии, в своем одиноком жилище, на кровати, по которой разметал свое большое тело, но ему казалось, что ветер, поднявшийся где-то в глубинах его затемненного, так и не освободившегося до конца от оков векового сна сознания, со свистом выталкивает его в пустоту, в безвоздушную космическую бездну. Он, кого неисчислимо долгая жизнь давно уже научила бесстрашию, поддался панике. И ему неважно стало, в чем его отличие от других живущих, от камней, растений, зверей и людей. В нем то же существование, что и в далекой звезде, ибо он видит эту звезду, а она видит его, и он вернулся, чтобы пожить в свое удовольствие, прикрываясь именем и чином первого человека города, но разве не с той же целью приходят в этот мир и другие? Только не всегда им есть чем прикрыться. Даже если всех пригласят к застолью и всем хватит места за столом, найдутся такие, которым нечем будет прикрыть свою наготу и они задрожат от холода, когда более удачливые гости крикнут жаркую песню, и даже вино не согреет их. А чего еще желать в этом мире, если не застолья, общего веселого пития и пения? Разве чего-то иного вымаливает и требует жизнь? Она стремительно несется и исчезает, возобновляется и вновь летит к своему концу всегда лишь с тем, чтобы без устали повторять одно и то же требования тепла, участия и веселья, она почти неукротима в своем стремлении достичь заветного берега, где ее ждет пиршественный стол, она готова в исступлении, с пеной у рта возмущаться бесконечным произволом и лукавством судьбы, отнимающей у нее законное право на миг благоденствия.
На одном заводе, где работа велась как бы впустую, а люди не получали зарплату и жили неизвестно как, забастовавшие рабочие наотрез отказались вести переговоры с заводской администрацией, которой больше не верили, и потребовали мэра. Это было обыкновением всех митингующих, они хотели видеть градоначальника для отчета в текущих делах, если таковые были вообще, и выпечки некоторых быстрых, молниеносных прожектов, чтобы у них хоть чуточку вскружились головы всякими надеждами и упованиями. Все заранее знали, что мэр не приедет, да и мэрия никак не откликнется на их требования, и выдвигали одним из своих условий непременное прибытие Волховитова только для пафоса, для придания себе веса и кое-какой величавости в борьбе с власть имущими.
Но на этот упомянутый завод мэр, притихший после пророческого сна, заметно сникший, не пивший и не танцевавший больше в своей мэрии, приехал. Он нагрянул столь неожиданно, что заводские начальники буквально потеряли голову. Начался страшный переполох. Все, облеченные хоть какой-то властью на этом производстве ширпотреба, никому не нужных безделушек, ужасно струсили, припоминая самый первый случай расправы нового мэра с вором, когда тот, а именно его предшественник, добровольно просился под суд, и последующие, пусть не такие нравоучительные, но оттого не менее устрашающие. С директором в его кабинете сделался приступ, и пришлось пустить в ход кислородную подушку и прочие эффективные средства, чтобы продлить его дни, а начальник отдела кадров бежал по мрачной заводской территории с ковровой дорожкой под мышкой, чтобы метнуть ее под ноги высокому гостю и сопровождающим его лицам. Но социальное возмущение рабочих, забывших о почтительном отношении к земным и небесным богам, метнуло самого начальника. Труженики встретили мэра недружелюбно.
Это не значит, что они его не любили и звали лишь затем, чтобы устроить ему знатный разнос. Отнюдь! Их ясное пролетарское сознание никоим образом не помрачилось. Они знали, что мэр стоит неизмеримо выше их, что их жизнь находится в его руках и что если кому-то под силу повести их вперед, к просветам и разрывам в тучах, к свету в конце тоннеля, то только ему. И сердились они в сущности не на него, а вообще на жизнь, на то, что родились в Беловодске, а не в каком-нибудь благословенном краю, на своих непосредственных начальников, на жен и соседей, чуточку даже и на себя, и верили, что мэр поймет их возмущение, их нервозность и будет нервничать и беспокоиться вместе с ними. Они хотели услышать от него, что начальники их сволочи, разгильдяи и воры, соседи дерьмо, а жен надо приструнить и подправить, да и самим им нужно чуточку подтянуться, взяться за дело засучив рукава, и в конце концов они перестанут завидовать неким загорелым загадочным незнакомцам, картинным персонажам, якобы обитающим в благословенных краях, ибо на земле не станет края лучше, чем их собственный.
Однако мэр развеял надежды на эту, казалось бы, неотвратимую идиллию внезапным, без предисловий, обращением к весьма конкретным вещам. Правда, он не пообещал зарплаты, ни увольнения нерадивых начальников, и заговорил он, собственно, о чем-то неожиданном, далеком и разве что ввиду этой отдаленности ярком и заманчивом. Ударив кулаком по самодельной трибуне, на которую его вознесла масса тружеников, он громко и убедительно возвестил, что даже бедная церковная мышь мечтает о счастье, ищет сочувствия и любви. Толпа ответила жидкими, неуверенными хлопками. Мэр кого-то сравнил с мышью... Вряд ли их, носителей рабочей чести, стало быть начальников, они чего-то подобного и заслуживают. Но их бедность... это они-то бедны?! Как бы не так! Эти господа вволю набили карманы народным добром! Все в недоумении, тревожно переглядывались.
Но это было только начало, вступление. Мэр, явно разгорячившись, объявил праздник города, наметил день, когда этот праздник состоится первое число августа - и тут же посулил отвалить из городской казны кругленькую сумму на его устройство. Митингующие были заметно смущены этим проектом, а их вожаки в задумчивости скрестили руки на груди и нахмурили высокие лбы, прикидывая, как в новой ситуации решать проблему невыплат, нищеты и безысходности. Но "кругленькая сумма" уже весьма настойчиво маячила перед мысленным взором по-своему сплоченного заводского коллектива, идея праздника последовательно и, можно сказать, жутко внедрялась, вгрызалась в коллективный мозг. Начальникам, которых в гораздо меньшей степени обременяли материальные заботы, это было на руку, и они встретили инициативу мэра бурными аплодисментами.
Но для мэра это вовсе не было инициативой, это было началом конца его правления, и он знал, что делает. Ему хотелось оставить в народе светлую память о себе, ознаменовать свой уход настоящим карнавалом, и он не вкладывал в свою затею никакой скорбной нотки, - ведь он успел пожить в свое удовольствие и не слишком-то боялся неведомого будущего. Сон нагнал на него именно тот страх, что он может уйти незаметно, исчезнуть без следа, как былинка в поле. Карнавалом он мечтал прославить жизнь, воздать почести ей, а не смерти, которой все живое так или иначе обречено. И он пустился в рассуждения о смысле предстоящего события. Оно произойдет, но это не будет только происшествием, хотя бы и незабываемым, это будет прежде всего мгновением в вечности, которое они, собравшиеся здесь, а с ними и весь город, проживут вместе, торжество жизни, прожитой, пусть и чересчур, на иной взгляд, скоротечно, в совместности, плечом к плечу, в единении, в делании одного дела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61