Свет исходил уже от самого гостя, и не было больше нужды в ночнике, глаза чиновника пылали, как угли в печи.
- Ах подлец! - закричал он. - Ты продолжаешь считать меня нечистым! Чихать мне на тебя и на твою душу! Я пришел в этот город повеселиться с друзьями, взять от жизни максимум удовольствий, а ты, мерзкая тварь, путаешься у меня под ногами. Ах, прости, я тебя обидел! Не употребляю бранных слов, не употребляю... так, вырвалось. Но на фоне тех прекрасных слов, что я собирался, идя сюда, сказать тебе, ты вдруг показался мне таким слизняком... Надеюсь, это не так. Еще раз прости! А ты все-таки подлец, согласись. И ты так мал. Не хочешь же ты довести меня до того, чтобы я смотрел на тебя со слезами жалости на глазах и чуточку содрогался от отвращения? Я не зол, я никому не приношу горя - правда, до тех пор, пока не посягают на мою свободу. Моя свобода - все, твоя - ничто! Так я мыслю. А когда шавки вроде тебя лают и пытаются укусить меня или кого-то из моих друзей за ногу, когда они стараются прыгнуть выше собственной головы, тогда я становлюсь беспощаден. Соблюдай порядок в мироздании, дядечка, не посягай на место, которое для тебя совсем не предназначено! В моей власти обречь тебя не только на вечные блуждания во мраке, но и на обыкновенную слепоту.
И Петя Чур, вложив пальцы в глаза Антона Петровича, играючи проник, скользя по извилинам, в сокровищницу либеральных идей.
- Погодите...умоляю вас! дайте же сказать слово! - запищал мгновенно погрузившийся в необузданную тьму Мягкотелов.
- Говори! - чудовищно громыхнул над ним голос.
- Я один? Только со мной так?.. А Леонид Егорович? - заговорил Мягкотелов как в бреду. - Он был здесь, он в том же положении, что и я... так почему я должен делать выбор, а он нет? Что будет с ним? Я хочу, я должен это знать... Я не верю, что вы ставите вопрос серьезно, ребром, это было бы не по-человечески, вы издеваетесь... но если серьезно, так тем более нельзя оставлять Леонида Егоровича в стороне! Мы тут с ним почти что из одной миски ели кашу... Я не хочу без него, не должен без него... это несправедливо! Я согласен принять ваши условия, но меня интересует Леонид Егорович, его судьба... Я согласен... но нет же! я не согласен, пока с Леонидом Егоровичем не будет того же, что со мной!
Петя Чур рассмеялся, оставил мозг испытуемого в покое, и Антон Петрович снова обрел зрение. Лишь неясная тень от только что поднятого им крика осталась в памяти Мягкотелова, и он устыдился того, что кричал, бесспорно кричал, может быть даже умоисступленно, но теперь не мог вспомнить, чего домогался.
- Дорогой Антон Петрович, - сказал молодой человек, - вашему противнику уже не добиться никаких успехов, не опасайтесь этого, ему вас уже никоим образом не переплюнуть.
- Да, да... - стал смутно припоминать Мягкотелов. - Леонид Егорович, я о нем... Хотел позаботиться... По крайней мере, выразить какую-то важную мысль... Что же так важно в этом человеке?
- Теперь уже ничего важного в нем нет, - возразил гость. - Вы же вернете себе достойный облик и получите достаточно для всяких веселых и дерзких поступков свободы, так кто же помешает вам тогда показывать на незадачливого толстяка пальцем и на все лады высмеивать его?
- Я хочу жить... - прошелестел больной. Он вглядывался в себя и слепо шевелил руками, отыскивая светильник, который пролил бы свет на его душу.
- Желание законное, разумное и исполнимое, - веско ответил Петя Чур. И вы не пожалеете, что будете рождены в этот мир второй раз. А сейчас спите. Утром вы проснетесь прежним.
Он не обманул. Утром Антон Петрович сладко потянулся, жмурясь в солнечных брызгах и ощущая в теле здоровую силу, горячий ток крови, сжимающие внутренности как клещами спазмы волчьего аппетита. Он не ринулся к двери, не потребовал, чтобы его немедленно выпустили или по крайней мере накормили. Зачем торопиться? Он с улыбкой лежал на кровати и предвкушал ту счастливую минуту, когда кто-нибудь, санитарка или врач, войдет в бокс и вскрикнет от изумления, увидев совершившееся с пациентом чудо. Что он, может быть, продал душу - иди знай, не так ли? не о том ли шла речь ночью? - Антон Петрович старался не думать. Не до того, когда ты больше не страдаешь и тебя распирает блаженство. Свобода! Свобода от лишнего веса, от унизительного лежания на койке, от пытливых взглядов экспериментирующего доктора Корешка и презрительных усмешек его помощников, свобода от подлого и лицемерного врага Леонида Егоровича.
8.ЧЬЯ ТЕНЬ НАКРЫЛА СОЛНЦЕ?
Потомки холопов и опальных бояр, смердов, тиунов и огнищан, ремесленников, офеней и прасолов, посадских и тысяцких, ратных людей и ушкуйников, архиереев и расстриг, революционеров и раскулаченных, позитивно, без сомнительных затей отсталого прошлого, настроенные потомки эти, надев белые рубахи и брючки смурого сукна, простенькие летние платья и детские платьица с трогательными бантами, потянулись в Кормленщиково. Они вываливались из автобусов, а то и приходили пешком и ручейками растекались по тропам и аллеям мемориального комплекса. Виктор и Григорий взошли на холм, у подножия которого струился живой поток. Гость высматривал Веру, а хозяин, выставив вперед правую ногу и выпятив нижнюю губу, устремил на толпу исполненный глубочайшего презрения взгляд.
- Когда людей собирается слишком много, очевидно наше несовершенство, наше ничтожество, - сказал он с гуманностью, ибо не помиловал и себя, не отделил от общей напасти; охваченный гуманистической тревогой, скрестил руки на груди и скорбно покачал головой. - Я хотел бы всегда работать с индивидуальностями и личностями и никогда с толпой. Я чувствую себя поводырем слепых, капитаном корабля дураков, когда меня со всех сторон окружают туристы и засыпают своими нелепыми вопросами.
- Ты прав, - откликнулся Григорий. - Несмотря ни на что, да, какой я ни есть, глупо и несправедливо подозревать меня в намеренном неприятии мира, в каком-то натужном мистическом отторжении его, в декадентских всхлипах, которыми я будто бы предаю его анафеме. Напротив, напротив... Я всегда хотел жить в согласии с миром, в согласии и любви. Но зрелость, она заставляет внимательнее присматриваться к окружающему. Я понял, что выбор у меня не так уж велик: либо я воспринимаю наш мир как могучую силу, равную солнцу, либо занимаюсь исключительно собой, взращиваю и пестую собственную силу. Но что могучего в этом мире, который просто жесток, лицемерен, безумен, отравлен деньгами и легковесными мыслишками газет, всяких изобретателей женской моды и пошлой, деградирующей культуры?
- Значит, ты увлекся собой, - отметил Виктор и, повернув к Григорию лицо, смерил его долгим взглядом.
Григорий понял, что наговорил лишнее, он ведь совсем не собирался открывать душу Виктору, который был для него, как ни верти, представителем все того же отвергнутого мира. Частичкой этого мира, пусть даже и обособленной, насколько может быть обособленным человек, глубоко чувствующий отдельность, подлинную или мнимую, Кормленщикова. Душой же поистине родственной для Григория мог быть - в последние дни он отчетливо это сознавал - не тот, кто, подобно Виктору, выпрямлял свою индивидуальность на фоне чужого величия или музейной святости места, или в служении культу великого человека, а то и в изощренной гордости за удачную географию своего рождения, а тот, кто, подобно ему, Григорию, очистил свой душевный облик, пусть даже пока только в его идеальной перспективе, и придал ему строго единственный и неповторимый вид, готовя к внедрению в вечные основы бытия. Такие люди, сознательно и наперекор материалистической очевидности вырабатывающие собственное бессмертие, могли быть, но пока Григорию с ними не довелось встретиться. С другой стороны, проблема становления, которую он перед собой теперь имел, была, несомненно, настолько личной для каждого, что не всякий позволил бы себе говорить о ней вслух, да и по собственному волеизъявлению, направленному в глубину сердца, он видел, что пространной философии, а тем более проповеди все же предпочитает немоту. В проблеме этой, с ее благим абсурдом и ставкой на вечность, не заключалось ничего общего, публичного, она и подразумевала существование вне конкретных и будто бы непреложных связей с другими людьми, ведь что может быть более индивидуальным, личным, так сказать, делом, чем смерть? А смерть неизбежна, и Григорий даже в самых смелых фантазиях не предполагал какого-либо проникновения в бессмертие в обход ее.
- Ну да, увлекся, - ответил он неохотно, избегая смотреть в глаза Виктору. - Увлекся собой... так можно назвать. Но я сделал это сознательно, а не по декадентскому капризу. Не берусь судить о степени моей мужественности, но что моя душа не женственна, в этом я уверен.
- Любопытно! - воскликнул Виктор.
- Поэтому и сейчас глупо было бы подозревать меня в нежелании иметь дело с людьми...
Григорий принялся издали заходить к объяснению своей позиции, стоя на которой он только внешне общался с миром, внутренне отталкиваясь от него, преодолевая его в себе, однако договорить Виктор ему помешал.
- Это мне объяснять не нужно, я понял, - перебил он с живостью учителя, собирающего улов из пробелов в знаниях ученика. - Я хочу услышать от тебя, что ты подразумеваешь под своей силой, как ты ее взращиваешь и пестуешь и какую конечную цель преследуешь. Попробуй обрисовать это и будь напористее, энергичнее в своем рассказе, не упускай деталей и не опасайся, что я чего-либо не пойму.
Нашел дурака, с раздражением подумал Григорий, будешь тут мне еще уроки задавать!
- Зачем это тебе? - спросил он, прячась за напускным равнодушием.
- Ничего плохого в моем любопытстве нет.
- Ты работаешь со мной, с моей индивидуальностью и личностью? Григорий горько усмехнулся, но в чересчур ярком солнечном свете, заливавшем холм, движение его губ предстало Виктору ядовитой ухмылкой.
- Можно сказать и так, - согласился он, не потеряв выдержки, - но вернее сказать, что я хочу познать твою индивидуальность и личность.
- Познать, о, познать! - рассмеялся Григорий. - Слишком грандиозно звучит. У любого в таком случае волей-неволей возникнет подозрение, что его хотят сделать подопытным кроликом. Но я знаю, ты не отстанешь. Даже сейчас, когда тебе лучше бы обратить свою неистовую любознательность на всю эту толпу... Хорошо, хорошо... Только сначала я отлучусь ненадолго.
Григорий сделал шаг к тропинке, круто летевшей вниз и терявшейся под ногами вразвалку шагавших людей.
- Э, постой! Куда ты? - В простодушной недоверчивости и пугливой догадке, что его обидят, оставив одного, Виктор потерял всю свою картинность и забил руками, как бьет крыльями привязанная за лапку птица.
- Спущусь и поднимусь. Одна нога там, другая здесь.
- Но зачем?
- Не спрашивай. Слишком много вопросов. Я мигом.
И Григорий побежал по тропинке, совсем не думая возвращаться и удовлетворять любопытство экскурсовода. Виктор видел, как его друг растворился в толпе. Ему оставалось лишь набраться терпения и ждать. Проходящие мимо холма паломники видели на его вершине одинокую и гордую фигуру.
Хотя Григорий и возвестил, даже с вызовом, о своем неприятии мира, в глубине души он чувствовал, что лучше эту тему не затрагивать по-настоящему, особенно в разговоре с таким въедливым человеком, как Виктор. Вряд ли он объяснил бы, как дело обстоит в действительности. Начнись разговор с экскурсоводом сначала, он, спровоцированный негодованием того на массовое нашествие, искажающее образ Кормленщикова, снова скорее всего высказал бы те же надменные и суровые мысли. Но в ином порыве, вызванном иными обстоятельствами и общением с каким-нибудь совершенно другим человеком, кто знает, не сказал бы он нечто прямо противоположное? Не особо надеясь по случаю обнаружить великую силу мира или получить подтверждения его нетерпимого убожества, Григорий самого себя в некотором смысле расценивал как случай - случай движения души, в котором таится готовность испытать окружающее. Однако не любой ценой. Подлинного жара и горения ведь не было в этой готовности. Глупости и ничтожества было вокруг хоть отбавляй, но они не возбуждали неодолимо радикальных помыслов и чувств, иногда разве что вспыхивал некий эротический позыв: глупые бабы бывали на редкость хороши собой, соблазнительны, а страничками из ничтожных книжек вообще сладко подтираться. Так что сказать, что диво дивное, безусловно заключенное в непостижимой человеческой глупости и в ничтожестве души, заслоняет собой все, что оно и есть все, было бы чересчур. Пришло время, когда склонный к созерцанию и размышлению человек любуется и наслаждается глупостью гораздо острее, чем красотой; умнейший и утонченнейший ныне найдет утешение и покой скорее на рынке, а не в музее среди совершенных мраморных статуй. Григорий домогался, в сущности, не конфликта и разрыва, а компромисса и перемирия, что дало бы ему возможность спокойно, без помех заняться собственным великим подвигом.
Да, в этом он умнее и тоньше Виктора, и Григорий вполне сознавал свое превосходство. Но вот приходится близко сталкиваться с героями гневных речей Виктора, сталкиваться без буферного посредничества тертого и несчастного говоруна экскурсовода, глаз не отведешь, и рыло-то самым недемократическим образом воротишь не станешь, как бы и не посмеешь, - и внутри все обрывается, ухает, летит в неведомом направлении, во всяком случае в некую тьму. Жизнь обжигает, да еще в жаркий, в знойный день. Ласково щекочет обманчивое облачко, в котором мимо проскользнула очаровательная девушка. Приходится даже улыбаться каким-то незнакомым или мало знакомым людям. Голова устало вертится на шее.
Возле гостиницы приехавшие из Беловодска на автобусах и велосипедах или пришедшие пешком смешивались с теми, кто прибыл издалека и счастливо успел выбить себе номер, эти последние выходили на прогулку с видом уверенных в себе людей. И в местных, впрочем, не чувствовалось никакой растерянности, но выглядели они более повседневно, какими-то доморощенными божками и царьками, скромными поделками. Шум поднимался к небу вместе с пылью. Мощный поток вливался в монастырские ворота и тяжело покорял гору, где на поворотах ветерок задирал на женщинах юбки. И они слышно вскрикивали. На вершине, где зной уже не торжествовал, лихо заверчивалось живое колесо вокруг храма и могилы поэта, там желтели улыбающиеся лица, смягчая однозначную пепельную серость серьезных. Люди, многие из которых знали секрет здешнего ландшафта, головокружительно подбегали к краю обрыва и затаив дыхание смотрели на жутковатый наплыв беловодского кремля, особенно хорошо различимого в этот ясный день. Невероятно, но факт: видны по отдельности кирпичики кремлевской стены! Наиболее впечатлительным скреплявшие эту стену острые башни вонзались в глазное яблоко. Слабонервные заглядывали в отделявшую их от города пропасть и были готовы покориться более или менее свободному падению вниз, к людям, жившим в маленьких домиках на ее дне. Кто-то даже утверждал, будто узнает и другие городские строения, поменьше кремля, например мэрию с развевающимся на ее уродливом куполе флагом. Видимо, мэра все-таки ждали, и любопытство к этому человеку, вызванное прежде всего циркулирующими по городу слухами о странных проявлениях его власти, обостряло зрение самых нетерпеливых.
Благородное стремление воздать должное памяти поэта в конечном счете вынуждало задыхающихся в густом запахе пота и оглушенных резкими выкриками и всплесками смеха людей тесно прижиматься друг к другу. Женщины удивленно приподнимали брови, ощущая за своей спиной налегающее присутствие чужих мужчин. Одна из дам, одолев подъем до середины, долго сидела на траве чуть в стороне от шествия, вытянув и раскидав опухшие ноги. Она обильно посыпала солью сваренные дома яички, уплетала их и громко жаловалась, что все нехорошо, неорганизованно, душно и воняет. Но Григорий понимал, что действительно нехорошо бывает не тогда, когда, увы, никчемнейший из никчемных, почесав утром затылок и в паху, решает, что сегодня ему непременно надо быть среди людей, на светлом празднике, идет на этот праздник и, разумеется, омрачает его, портит всем настроение своим неприглядным обликом. По-настоящему нехорошо становится, когда праздновать приходит в голову всем, люди сбиваются в кучу и даже лучшие из лучших начинают делать что-то не то, хотя утром, чистя зубы и принимая легкий завтрак, они точно знали, как и что необходимо делать для благороднейшего отклика на замечательную дату. То же самое грозит и ему, Григорию, слова, поведанные на холме его внутренним возвышенным гневом на людское несовершенство, вполне могут обратиться во зло гораздо худшее, чем неумение людей достойно держаться на массовых сборищах. Вот седоглавый апостол мировой гармонии, этики и эстетики, потрясающий кулаком в сторону присевшей отдохнуть и покушать дамы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
- Ах подлец! - закричал он. - Ты продолжаешь считать меня нечистым! Чихать мне на тебя и на твою душу! Я пришел в этот город повеселиться с друзьями, взять от жизни максимум удовольствий, а ты, мерзкая тварь, путаешься у меня под ногами. Ах, прости, я тебя обидел! Не употребляю бранных слов, не употребляю... так, вырвалось. Но на фоне тех прекрасных слов, что я собирался, идя сюда, сказать тебе, ты вдруг показался мне таким слизняком... Надеюсь, это не так. Еще раз прости! А ты все-таки подлец, согласись. И ты так мал. Не хочешь же ты довести меня до того, чтобы я смотрел на тебя со слезами жалости на глазах и чуточку содрогался от отвращения? Я не зол, я никому не приношу горя - правда, до тех пор, пока не посягают на мою свободу. Моя свобода - все, твоя - ничто! Так я мыслю. А когда шавки вроде тебя лают и пытаются укусить меня или кого-то из моих друзей за ногу, когда они стараются прыгнуть выше собственной головы, тогда я становлюсь беспощаден. Соблюдай порядок в мироздании, дядечка, не посягай на место, которое для тебя совсем не предназначено! В моей власти обречь тебя не только на вечные блуждания во мраке, но и на обыкновенную слепоту.
И Петя Чур, вложив пальцы в глаза Антона Петровича, играючи проник, скользя по извилинам, в сокровищницу либеральных идей.
- Погодите...умоляю вас! дайте же сказать слово! - запищал мгновенно погрузившийся в необузданную тьму Мягкотелов.
- Говори! - чудовищно громыхнул над ним голос.
- Я один? Только со мной так?.. А Леонид Егорович? - заговорил Мягкотелов как в бреду. - Он был здесь, он в том же положении, что и я... так почему я должен делать выбор, а он нет? Что будет с ним? Я хочу, я должен это знать... Я не верю, что вы ставите вопрос серьезно, ребром, это было бы не по-человечески, вы издеваетесь... но если серьезно, так тем более нельзя оставлять Леонида Егоровича в стороне! Мы тут с ним почти что из одной миски ели кашу... Я не хочу без него, не должен без него... это несправедливо! Я согласен принять ваши условия, но меня интересует Леонид Егорович, его судьба... Я согласен... но нет же! я не согласен, пока с Леонидом Егоровичем не будет того же, что со мной!
Петя Чур рассмеялся, оставил мозг испытуемого в покое, и Антон Петрович снова обрел зрение. Лишь неясная тень от только что поднятого им крика осталась в памяти Мягкотелова, и он устыдился того, что кричал, бесспорно кричал, может быть даже умоисступленно, но теперь не мог вспомнить, чего домогался.
- Дорогой Антон Петрович, - сказал молодой человек, - вашему противнику уже не добиться никаких успехов, не опасайтесь этого, ему вас уже никоим образом не переплюнуть.
- Да, да... - стал смутно припоминать Мягкотелов. - Леонид Егорович, я о нем... Хотел позаботиться... По крайней мере, выразить какую-то важную мысль... Что же так важно в этом человеке?
- Теперь уже ничего важного в нем нет, - возразил гость. - Вы же вернете себе достойный облик и получите достаточно для всяких веселых и дерзких поступков свободы, так кто же помешает вам тогда показывать на незадачливого толстяка пальцем и на все лады высмеивать его?
- Я хочу жить... - прошелестел больной. Он вглядывался в себя и слепо шевелил руками, отыскивая светильник, который пролил бы свет на его душу.
- Желание законное, разумное и исполнимое, - веско ответил Петя Чур. И вы не пожалеете, что будете рождены в этот мир второй раз. А сейчас спите. Утром вы проснетесь прежним.
Он не обманул. Утром Антон Петрович сладко потянулся, жмурясь в солнечных брызгах и ощущая в теле здоровую силу, горячий ток крови, сжимающие внутренности как клещами спазмы волчьего аппетита. Он не ринулся к двери, не потребовал, чтобы его немедленно выпустили или по крайней мере накормили. Зачем торопиться? Он с улыбкой лежал на кровати и предвкушал ту счастливую минуту, когда кто-нибудь, санитарка или врач, войдет в бокс и вскрикнет от изумления, увидев совершившееся с пациентом чудо. Что он, может быть, продал душу - иди знай, не так ли? не о том ли шла речь ночью? - Антон Петрович старался не думать. Не до того, когда ты больше не страдаешь и тебя распирает блаженство. Свобода! Свобода от лишнего веса, от унизительного лежания на койке, от пытливых взглядов экспериментирующего доктора Корешка и презрительных усмешек его помощников, свобода от подлого и лицемерного врага Леонида Егоровича.
8.ЧЬЯ ТЕНЬ НАКРЫЛА СОЛНЦЕ?
Потомки холопов и опальных бояр, смердов, тиунов и огнищан, ремесленников, офеней и прасолов, посадских и тысяцких, ратных людей и ушкуйников, архиереев и расстриг, революционеров и раскулаченных, позитивно, без сомнительных затей отсталого прошлого, настроенные потомки эти, надев белые рубахи и брючки смурого сукна, простенькие летние платья и детские платьица с трогательными бантами, потянулись в Кормленщиково. Они вываливались из автобусов, а то и приходили пешком и ручейками растекались по тропам и аллеям мемориального комплекса. Виктор и Григорий взошли на холм, у подножия которого струился живой поток. Гость высматривал Веру, а хозяин, выставив вперед правую ногу и выпятив нижнюю губу, устремил на толпу исполненный глубочайшего презрения взгляд.
- Когда людей собирается слишком много, очевидно наше несовершенство, наше ничтожество, - сказал он с гуманностью, ибо не помиловал и себя, не отделил от общей напасти; охваченный гуманистической тревогой, скрестил руки на груди и скорбно покачал головой. - Я хотел бы всегда работать с индивидуальностями и личностями и никогда с толпой. Я чувствую себя поводырем слепых, капитаном корабля дураков, когда меня со всех сторон окружают туристы и засыпают своими нелепыми вопросами.
- Ты прав, - откликнулся Григорий. - Несмотря ни на что, да, какой я ни есть, глупо и несправедливо подозревать меня в намеренном неприятии мира, в каком-то натужном мистическом отторжении его, в декадентских всхлипах, которыми я будто бы предаю его анафеме. Напротив, напротив... Я всегда хотел жить в согласии с миром, в согласии и любви. Но зрелость, она заставляет внимательнее присматриваться к окружающему. Я понял, что выбор у меня не так уж велик: либо я воспринимаю наш мир как могучую силу, равную солнцу, либо занимаюсь исключительно собой, взращиваю и пестую собственную силу. Но что могучего в этом мире, который просто жесток, лицемерен, безумен, отравлен деньгами и легковесными мыслишками газет, всяких изобретателей женской моды и пошлой, деградирующей культуры?
- Значит, ты увлекся собой, - отметил Виктор и, повернув к Григорию лицо, смерил его долгим взглядом.
Григорий понял, что наговорил лишнее, он ведь совсем не собирался открывать душу Виктору, который был для него, как ни верти, представителем все того же отвергнутого мира. Частичкой этого мира, пусть даже и обособленной, насколько может быть обособленным человек, глубоко чувствующий отдельность, подлинную или мнимую, Кормленщикова. Душой же поистине родственной для Григория мог быть - в последние дни он отчетливо это сознавал - не тот, кто, подобно Виктору, выпрямлял свою индивидуальность на фоне чужого величия или музейной святости места, или в служении культу великого человека, а то и в изощренной гордости за удачную географию своего рождения, а тот, кто, подобно ему, Григорию, очистил свой душевный облик, пусть даже пока только в его идеальной перспективе, и придал ему строго единственный и неповторимый вид, готовя к внедрению в вечные основы бытия. Такие люди, сознательно и наперекор материалистической очевидности вырабатывающие собственное бессмертие, могли быть, но пока Григорию с ними не довелось встретиться. С другой стороны, проблема становления, которую он перед собой теперь имел, была, несомненно, настолько личной для каждого, что не всякий позволил бы себе говорить о ней вслух, да и по собственному волеизъявлению, направленному в глубину сердца, он видел, что пространной философии, а тем более проповеди все же предпочитает немоту. В проблеме этой, с ее благим абсурдом и ставкой на вечность, не заключалось ничего общего, публичного, она и подразумевала существование вне конкретных и будто бы непреложных связей с другими людьми, ведь что может быть более индивидуальным, личным, так сказать, делом, чем смерть? А смерть неизбежна, и Григорий даже в самых смелых фантазиях не предполагал какого-либо проникновения в бессмертие в обход ее.
- Ну да, увлекся, - ответил он неохотно, избегая смотреть в глаза Виктору. - Увлекся собой... так можно назвать. Но я сделал это сознательно, а не по декадентскому капризу. Не берусь судить о степени моей мужественности, но что моя душа не женственна, в этом я уверен.
- Любопытно! - воскликнул Виктор.
- Поэтому и сейчас глупо было бы подозревать меня в нежелании иметь дело с людьми...
Григорий принялся издали заходить к объяснению своей позиции, стоя на которой он только внешне общался с миром, внутренне отталкиваясь от него, преодолевая его в себе, однако договорить Виктор ему помешал.
- Это мне объяснять не нужно, я понял, - перебил он с живостью учителя, собирающего улов из пробелов в знаниях ученика. - Я хочу услышать от тебя, что ты подразумеваешь под своей силой, как ты ее взращиваешь и пестуешь и какую конечную цель преследуешь. Попробуй обрисовать это и будь напористее, энергичнее в своем рассказе, не упускай деталей и не опасайся, что я чего-либо не пойму.
Нашел дурака, с раздражением подумал Григорий, будешь тут мне еще уроки задавать!
- Зачем это тебе? - спросил он, прячась за напускным равнодушием.
- Ничего плохого в моем любопытстве нет.
- Ты работаешь со мной, с моей индивидуальностью и личностью? Григорий горько усмехнулся, но в чересчур ярком солнечном свете, заливавшем холм, движение его губ предстало Виктору ядовитой ухмылкой.
- Можно сказать и так, - согласился он, не потеряв выдержки, - но вернее сказать, что я хочу познать твою индивидуальность и личность.
- Познать, о, познать! - рассмеялся Григорий. - Слишком грандиозно звучит. У любого в таком случае волей-неволей возникнет подозрение, что его хотят сделать подопытным кроликом. Но я знаю, ты не отстанешь. Даже сейчас, когда тебе лучше бы обратить свою неистовую любознательность на всю эту толпу... Хорошо, хорошо... Только сначала я отлучусь ненадолго.
Григорий сделал шаг к тропинке, круто летевшей вниз и терявшейся под ногами вразвалку шагавших людей.
- Э, постой! Куда ты? - В простодушной недоверчивости и пугливой догадке, что его обидят, оставив одного, Виктор потерял всю свою картинность и забил руками, как бьет крыльями привязанная за лапку птица.
- Спущусь и поднимусь. Одна нога там, другая здесь.
- Но зачем?
- Не спрашивай. Слишком много вопросов. Я мигом.
И Григорий побежал по тропинке, совсем не думая возвращаться и удовлетворять любопытство экскурсовода. Виктор видел, как его друг растворился в толпе. Ему оставалось лишь набраться терпения и ждать. Проходящие мимо холма паломники видели на его вершине одинокую и гордую фигуру.
Хотя Григорий и возвестил, даже с вызовом, о своем неприятии мира, в глубине души он чувствовал, что лучше эту тему не затрагивать по-настоящему, особенно в разговоре с таким въедливым человеком, как Виктор. Вряд ли он объяснил бы, как дело обстоит в действительности. Начнись разговор с экскурсоводом сначала, он, спровоцированный негодованием того на массовое нашествие, искажающее образ Кормленщикова, снова скорее всего высказал бы те же надменные и суровые мысли. Но в ином порыве, вызванном иными обстоятельствами и общением с каким-нибудь совершенно другим человеком, кто знает, не сказал бы он нечто прямо противоположное? Не особо надеясь по случаю обнаружить великую силу мира или получить подтверждения его нетерпимого убожества, Григорий самого себя в некотором смысле расценивал как случай - случай движения души, в котором таится готовность испытать окружающее. Однако не любой ценой. Подлинного жара и горения ведь не было в этой готовности. Глупости и ничтожества было вокруг хоть отбавляй, но они не возбуждали неодолимо радикальных помыслов и чувств, иногда разве что вспыхивал некий эротический позыв: глупые бабы бывали на редкость хороши собой, соблазнительны, а страничками из ничтожных книжек вообще сладко подтираться. Так что сказать, что диво дивное, безусловно заключенное в непостижимой человеческой глупости и в ничтожестве души, заслоняет собой все, что оно и есть все, было бы чересчур. Пришло время, когда склонный к созерцанию и размышлению человек любуется и наслаждается глупостью гораздо острее, чем красотой; умнейший и утонченнейший ныне найдет утешение и покой скорее на рынке, а не в музее среди совершенных мраморных статуй. Григорий домогался, в сущности, не конфликта и разрыва, а компромисса и перемирия, что дало бы ему возможность спокойно, без помех заняться собственным великим подвигом.
Да, в этом он умнее и тоньше Виктора, и Григорий вполне сознавал свое превосходство. Но вот приходится близко сталкиваться с героями гневных речей Виктора, сталкиваться без буферного посредничества тертого и несчастного говоруна экскурсовода, глаз не отведешь, и рыло-то самым недемократическим образом воротишь не станешь, как бы и не посмеешь, - и внутри все обрывается, ухает, летит в неведомом направлении, во всяком случае в некую тьму. Жизнь обжигает, да еще в жаркий, в знойный день. Ласково щекочет обманчивое облачко, в котором мимо проскользнула очаровательная девушка. Приходится даже улыбаться каким-то незнакомым или мало знакомым людям. Голова устало вертится на шее.
Возле гостиницы приехавшие из Беловодска на автобусах и велосипедах или пришедшие пешком смешивались с теми, кто прибыл издалека и счастливо успел выбить себе номер, эти последние выходили на прогулку с видом уверенных в себе людей. И в местных, впрочем, не чувствовалось никакой растерянности, но выглядели они более повседневно, какими-то доморощенными божками и царьками, скромными поделками. Шум поднимался к небу вместе с пылью. Мощный поток вливался в монастырские ворота и тяжело покорял гору, где на поворотах ветерок задирал на женщинах юбки. И они слышно вскрикивали. На вершине, где зной уже не торжествовал, лихо заверчивалось живое колесо вокруг храма и могилы поэта, там желтели улыбающиеся лица, смягчая однозначную пепельную серость серьезных. Люди, многие из которых знали секрет здешнего ландшафта, головокружительно подбегали к краю обрыва и затаив дыхание смотрели на жутковатый наплыв беловодского кремля, особенно хорошо различимого в этот ясный день. Невероятно, но факт: видны по отдельности кирпичики кремлевской стены! Наиболее впечатлительным скреплявшие эту стену острые башни вонзались в глазное яблоко. Слабонервные заглядывали в отделявшую их от города пропасть и были готовы покориться более или менее свободному падению вниз, к людям, жившим в маленьких домиках на ее дне. Кто-то даже утверждал, будто узнает и другие городские строения, поменьше кремля, например мэрию с развевающимся на ее уродливом куполе флагом. Видимо, мэра все-таки ждали, и любопытство к этому человеку, вызванное прежде всего циркулирующими по городу слухами о странных проявлениях его власти, обостряло зрение самых нетерпеливых.
Благородное стремление воздать должное памяти поэта в конечном счете вынуждало задыхающихся в густом запахе пота и оглушенных резкими выкриками и всплесками смеха людей тесно прижиматься друг к другу. Женщины удивленно приподнимали брови, ощущая за своей спиной налегающее присутствие чужих мужчин. Одна из дам, одолев подъем до середины, долго сидела на траве чуть в стороне от шествия, вытянув и раскидав опухшие ноги. Она обильно посыпала солью сваренные дома яички, уплетала их и громко жаловалась, что все нехорошо, неорганизованно, душно и воняет. Но Григорий понимал, что действительно нехорошо бывает не тогда, когда, увы, никчемнейший из никчемных, почесав утром затылок и в паху, решает, что сегодня ему непременно надо быть среди людей, на светлом празднике, идет на этот праздник и, разумеется, омрачает его, портит всем настроение своим неприглядным обликом. По-настоящему нехорошо становится, когда праздновать приходит в голову всем, люди сбиваются в кучу и даже лучшие из лучших начинают делать что-то не то, хотя утром, чистя зубы и принимая легкий завтрак, они точно знали, как и что необходимо делать для благороднейшего отклика на замечательную дату. То же самое грозит и ему, Григорию, слова, поведанные на холме его внутренним возвышенным гневом на людское несовершенство, вполне могут обратиться во зло гораздо худшее, чем неумение людей достойно держаться на массовых сборищах. Вот седоглавый апостол мировой гармонии, этики и эстетики, потрясающий кулаком в сторону присевшей отдохнуть и покушать дамы:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61