Коптевы видели все это уже тысячу раз, и у Григория возникло ощущение, что они пришли сюда ради него. И он уже далеко не новичок был на горе, возле могилы и на краю обрыва, следовательно, Коптевы вкладывали в это посещение смысл, превышающий смысл обычной прогулки, для которой можно было избрать и более глухие, заповедные, избавленные от туристической суеты места. Григорию пришло в голову, что он видит все эти чудеса - Кормленщиково, могилу Фаталиста, дорогу в Беловодск и кремль - в последний раз и Коптевым это известно, как и то, что самих Коптевых он тоже больше никогда не увидит, и они хотят, чтобы он знал об этом, глубоко прочувствовал предстоящую разлуку и хорошо с ними попрощался. Подтверждений, что они именно так понимают дело, не было, а сам Григорий предпосылок для подобного проекта будущего не видел ровным счетом никаких и считал, что либо они заблуждаются, если впрямь полагают, что сейчас он уйдет от них навсегда, либо заблуждается он, приписывая им догадки и прозрения, каких они вовсе не имели. Из того, что спросить, не предвидят ли они его исчезновение, он не решился, возникла путаница, неясно было, кто и что в действительности думает о такой вероятности, а из путаницы испареньицами поднялось дурное настроение, и Григорий в конце концов подумал, что его добрые хозяева, может быть, хотят, чтобы он уехал, внушают ему мысль об отъезде.
Тем временем Виктор разгорячился оттого, что администрация Кормленщикова до сих пор не удосужилась поставить скамейки на краю обрыва, где вечно толпились любознательные и подуставшие туристы. Это был непорядок, неумение толково и прибыльно вести хозяйство, используя для народного обогащения дары, которые всюду здесь щедро рассыпали природа и история. Выражая протест, Виктор отошел в сторону от туристического стойбища и с видом человека, неимоверной усталостью доведенного до карикатуры на самого себя, уселся на землю. Облик у него стал на редкость горестный. Его спутникам ни оставалось иного, как рассмеяться и последовать его примеру.
- Есть любители порассуждать об исторической жизни одних народов и внеисторической других, - сказал экскурсовод и очертил пальцем в воздухе круг, в который следовало, по его мнению, поместить упомянутых любителей. Но что это такое - историческая жизнь? Процесс, не правда ли? Это процесс. Но чем же, спрашивается, не процесс жизнь какого-нибудь первобытного племени, у которого шаман, умеющий путешествовать на небо и в подземные миры, наивные, но прочные верования, обычаи, ритуалы и зажигательные пляски? Скажут, что жизнь Шекспира важнее и ценнее жизни всего такого племени. Может быть, хотя вопрос и спорный с гуманистической точки зрения. Шекспир участвует в историческом процессе, созидает его, вносит лепту. Но каким образом в том же процессе участвует, например, пекарь, выпекающий для Шекспира булочки? И что такое исторический процесс в глазах самого пекаря? Да ничто! Ему навязывают его разные мыслители и идеологи, которые пытаются организовать некое "мы" в народ и придать этому народу вид превосходства над другими. Но и эти мыслители сегодня активны и воображают себя видными и полезными участниками исторического процесса, а завтра они забыты и уже прах, опять же ничто. Вот и выходит, что есть Шекспир, делающий свое бессмертное дело, есть болтуны, кричащие, что они вместе с Шекспиром толкают историю вперед по пути прогрессивного развития, и есть пекари с их мимолетной пищевой пользой. И никакого заслуживающего моральных оценок исторического дела, в котором участвуют все как один граждане того или иного сообщества, в действительности нет. И не будет даже его видимости, пока хотя бы один член такого сообщества не заражен общей горячкой, не принимает горделивый вид участника, хозяина, зодчего и прямо заявляет, что если он и созидает что-то, то цели и смысла этого созидания не видит. По крайней мере, он отдает себе отчет, что его так называемое участие в исторической жизни не спасет его от одиночества и отчаяния, от боли и тем более смерти. Занятость и вовлеченность сами по себе не приносят счастья, и красивые слова о приобщении к исторической жизни превращаются в средство порабощения отдельного человека. Уверен, что вы согласны со мной.
Виктор исподлобья, дичащимся зверьком, взглянул на своих слушателей, подумал о чем-то мгновение, а затем продолжил:
- И разве каждый не должен решить для себя сам, чего он хочет, в чем он может и должен участвовать? Конечно, в обществе, которое на первое место ставит нравственные, религиозные, духовные проблемы и вопросы, тоже не очень-то принято согласовывать общие положения с потребностями отдельных членов и человека чаще всего без его согласия включают в систему ценностей. Но в таком обществе тебе, по крайней мере, не предлагают удовольствоваться ролью какого-то там пекаря, не выдают это за земной рай, а говорят о рае небесном и всем строем жизни вынуждают тебя осмыслить и познать самого себя. И тут новая опасность, признаю! Но и смело смотрю ей в глаза, потому что я все-таки за общество с духовными запросами. И чем больше эта опасность, тем выше я поднимаю голову, тем решительнее готов выступить... впрочем, вас занимаю не я, а та маленькая загадка, которую я загадал. Что за опасность, спрашиваете вы? Вот она: мало того, что твое самопознание никем не будет учтено и востребовано даже в самом духовно ответственном обществе и ты никуда не продвинешься только оттого, что познал себя, увидел в себе личность и обрел в себе же духовного друга и спутника. Это еще не все... Гораздо хуже то, что, надумав примениться к действительности со всей своей обретенной и узнанной духовностью, ты скорее всего очень скоро окажешься не у дел, сядешь в лужу, потерпишь поражение, в лучшем случае достигнешь каких-то более чем приблизительных и призрачных успехов, а сам превратишься в карикатуру на того, кем на миг предстал в своем озарении.
Оратор, смущенный и раздосадованный тем, что выход находился в такой близости - достаточно было пресечь поток красноречия - а он между тем блуждал в лабиринте, где слово цеплялось за слово и одно это загоняло в какие-то причудливые, словно бутафорские, словесные тупики, в недоумении покачал головой.
- Где же выход? - вскричал он. - Смириться с бесхитростной и по-своему, конечно, отрадной судьбой пекаря, добиваясь уже только улучшения условий труда и повышения доходов? Или бежать от действительности, свято оберегая от ее насилия, от ее, да позволено мне будет так выразиться, сатирического, ядовитого жала свой хрупкий внутренний мир? Чтобы дать какой-то определенный ответ на этот вопрос, нужно прежде понять и усвоить, что ответом тут не отделаешься, что вопрос останется и после ответа, если он не будет подразумевать сознательное, твердое решение. Это уже не вопрос, а необходимость решения. Ибо если я скажу, что неплохо в сущности быть и пекарем, то уже в следующее мгновение встанет вопрос, а не лучше ли все-таки спастись бегством. А важным кивком головы подтвердив целесообразность бегства, я тут же почувствую, как мои взоры с умилением обращаются к пекарскому счастью. Я испробовал и то, и другое. Я чуть было не стал пекарем, но обратился, и пожалуй своевременно, в бегство. А едва просиял, убежав на спасительное расстояние, как с тоской взглянул назад. Итак, не ответ, а решение, вот что становится насущной необходимостью, потребностью и пределом наших мечтаний. Но возможно ли оно, это решение, если решив одно, я тотчас же пожелаю другого? Выходит, дело и не в решении? А в чем же? Ведь только что мы заговорили о насущной необходимости решения - и уже отвергаем эту самую насущность. Ба!
О, вопросы, вопросы... Или один, главнейший, наиважнейший вопрос! И так хочется услышать ответ! Но сам по себе ответ, как мы установили, ничего не значит, с другой стороны, окончательное решение не дается и, может быть, просто невозможно... так что же остается? Надежда? На что именно? И что такое надежда? Сон, иллюзия... извечное сворачивание на путь к надежде получить некую награду за гробом, иными словами, надежда на надежду. Заколдованный круг? Лабиринт? Может быть, вы видите из него выход и подскажете мне его? Ответ и решение я отмел, надежду тем более... какое слово вовлечете вы в круговорот наших исканий?
Виктор поставил вопрос, но ответа и не думал ждать. Безнадежно махнув рукой, он встал и быстро зашагал прочь, не попрощавшись с Григорием.
---------------
Григорий и Вера спустились с горы и вышли на дорогу, ведущую к Беловодску. Девушка решила часть пути пройти с другом, чтобы ему, как объяснила она с улыбкой, не было так одиноко. А как именно и, собственно, почему ему одиноко, Вера пояснений не дала, предоставив Григорию возможность свободно строить догадки. Перед мысленным взором Григория все еще мелькала фигурка таинственно и скорбно удалявшегося Виктора. Рядом с шоссе вилась тропинка, они сошли на нее и скоро углубились в лес.
- Мысли моего брата мечутся в замкнутом пространстве, - сказала Вера, - Это выглядело бы не столь прискорбно, когда б причиной этому было не пожирающее его честолюбие.
- А ты не преувеличиваешь? - откликнулся Григорий.
- Нисколько. Снедает и пожирает. Он не находит себе места, ну и себя тоже не находит.
- А по его виду можно заключить, что он чувствует себя здесь превосходно.
- Здесь? Ну, естественно... И все же это обманчивое впечатление, я бы сказала, скользкое. Хотя лучше, чем здесь, он нигде себя не чувствовал бы, и порой ему действительно ничего не надо, кроме как сидеть в Кормленщиково и сознавать себя служителем того культа, который мы создали вокруг имени покойного поэта. У Виктора честолюбие доходит до чего-то физического... как потливость... не знаю, понятны ли тебе мои слова. Что-то вдруг поправляется у него в организме, утрясается, и вся его душа обретает стройность, он улыбается благожелательно и готов признать, что его жизнь, невзирая на все мелкие недоразумения, сложилась в общем и целом неплохо, даже отлично. А затем наступает расстройство, и он болен, по-настоящему болен, воспален. Он страдает оттого, что такого, какой он есть, миру как будто недостаточно, и мир не замечает его, не воздает ему должное, не откликается на его призыв. А на чем это держится, ну, все эти его требования и претензия, ты понимаешь?
- Не знаю, - ответил Григорий и пожал плечами. - Я вот только думаю, что твои слова можно до некоторой степени отнести и ко мне.
- Может быть, - согласилась Вера. - Видишь ли, на убеждении, что большинство людей, особенно из тех, кто достиг так называемого житейского успеха, хуже, недостойнее его, вот на чем это держится. Он находит людей слишком расчетливыми, меркантильными, бездуховными. А между тем вся его духовная связь с миром состоит лишь в воспаленном ожидании признания его достоинств. Это ожидание поддерживает в нем жизнь.
- А чего ждать? - удивился Григорий.
- Признания, я же говорила...
Григорий нетерпеливо, не дослушав, заметил:
- Да будет тебе, что тут такое можно и нужно специально признавать! И потом... Связь, возможно, и да... но ведь в этой связи наверняка не вся сущность, не все его внутреннее содержание!
- Да, наверное, но когда дело обстоит так, как обстоит с ним, то и вся духовная сущность, как бы она ни была содержательна, висит на тончайшем волоске. И в любой момент рискует разбиться...
- Я думаю, это внешнее впечатление, - возразил Григорий. Он помахал рукой, как веером, перед своим носом, обдавая себя свежим ветерком. Жаркий денек! Да... Ты знаешь брата лучше, чем я, но ты знаешь его и слишком давно, и тебе просто необходимо вычленить в нем что-то главное. Поэтому ты говоришь о его сумасшедшем честолюбии. Для меня же главное теперь в нем, как он сегодня ушел от нас на горе... вылитый трагик! Так не ведут себя люди, у которых нет иной заботы, кроме как снискать мирскую славу. Я не сомневаюсь, что тщеславие ему присуще, но не в такой степени, чтобы сам он, помимо этого тщеславия, выглядел очень уж хрупким и беспомощным. Он может испытывать муки разочарования и неудовлетворенности, но вряд ли он когда-нибудь признает себя потерпевшим полное поражение и ни на что не годным.
В тени леса Вера ступала бесшумно, как большая кошка, вышедшая на охоту. Григорий внимательно посмотрел на нее, ему казалось, что тропинка сама стелится ей под ноги, тогда как от него бежит и уворачивается, заставляя его продираться сквозь какие-то противные колючие заросли, и он думал даже не о любви Веры к брату, а том, что такое Виктор в свете ее отношения к нему. Не питается ли она энергией, которую излучают его страдания? Не исключено, что спокойной, достигшей своих пределов и даже чуточку величественной ей помогает чувствовать себя сознание, что никто, кроме нее, не согласится взять на себя заботы о бедствующем брате и потому ее долг посвятить свою жизнь ему, стоять возле него "на подхвате", исследуя его душевные расстройства и обуздывая, как только он вздумает выйти за рамки приличий.
Вполне вероятно, что у Веры это потребительское отношение выразилось не в столь уж явной форме и не обязательно ее сознание долга оказалось ниже истинного сострадания и готовности к самопожертвованию, но, решил Григорий, совсем избегнуть двусмысленности в отношении к брату ей, конечно же, не удалось, ибо ничто так не властно над женщиной как эта жажда потреблять, завладевать под видом опеки, закабалять с самой благовидной целью. И ему захотелось откровенно поговорить на эту тему.
- А что, если не честолюбие, направляет меня? Я приехал сюда, сразу возникает вопрос, кто я такой, мне мало показалось почислиться туристом, подайте мне ранг путешественника. Возможно, я достиг этой заветной цели. Но и этого как будто мало... я остался здесь, а ради чего? Разве не честолюбие побудило меня сделать это? Не честолюбивое желание стать другим, более заметным, признанным? Я уж даже решил было, что стал поэтом. А раз так, то я, следовательно, преобразился по всем правилам герметического искусства, которое сам для себя и придумал. Но поэтом я не стал. И что же осталось? Честолюбие! Почему же ты не сказала слово, когда твой брат искал его, уже отбросив ответ и решение? Разве женщинам в таким случаях не приходит в голову выступить с проповедью любви?
Вера, как бы почуяв подвох, не позволила заманить ее в ловушку намеренным искажением истины:
- Философию и поэзию любви создали мужчины.
- А в жизни ее самыми большими и бойкими пропагандистами являются женщины, - настаивал Григорий. - Любовь! Полюби - и ты найдешь выход из самого, казалось бы, безвыходного положения. Нелепыми безделками покажутся тебе всякие псевдофилософские выкладки об исторической жизни и опасность сделаться карикатурой на самого себя. Но из этого оптимистического рассуждения не видно, что любить стоит жизнь как таковую, а не что-то определенное в жизни. Отдельные, редко встречающиеся люди достойны неподдельного восхищения, но человеческий род в целом никакого уважения не заслуживает. И женщины эгоизм человечества, ведущий в конечном счете к погибели самое жизнь, превратили в нерассуждающий и бесстыжий пафос любви. Любят же они при этом прежде всего самих себя.
Григорий шел рядом с женщиной, чтобы иметь возможность постоянно видеть ее лицо, следить за сменой ее настроений. Вынеся свой приговор, он увидел, что Вера уныло насупилась, обмякла, как если бы со всякой любовью в ней теперь было покончено.
- Не только в любви дело, а спасения в ней, может быть, и вовсе никакого нет... Я могла бы напомнить Виктору о работе, - заметила она с загадочной усмешкой.
- Работа, да... но до определенного предела, а когда кризис? Честолюбие свойственно любому мужчине, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что мужчина с притупившимся честолюбием перестает быть мужчиной. Это известно. Но когда кризис, Вера? Когда человек душераздирающе вопит оттого, что не находит себя и что окружающие недостаточно, на его взгляд, ценят его достоинства? Когда сердце человека разрывается на части потому, что он не стал поэтом, хотя, черт возьми, непонятно, почему он должен был им стать? Тут уж случайно оказавшейся рядом женщине не остается ничего иного, как вложить в свою улыбку сочувствие, поиграть бровями в намеке на некие таинства, всем, впрочем, отлично известные. Но спасает ли эта женская любовь? Она приносит успокоение, утешение, забвение, это верно, но она не поднимает, не возвышает. Она не способна дать ничего лучше тех даров, которые принесло бы удовлетворенное честолюбие. И женщина понимает это изначально, она видит это яснее мужчины, на минуту опьяневшего от любви. В конце концов она видит, что не в состоянии дать ничего, кроме себя самой, своего тела. Но сначала надо еще довести мужчину до состояния, когда он, и протрезвев, уже не захочет вернуться к прежним своим привычкам и мечтаниям. Надо навалиться на него, ловко показывая всю прелесть и соблазнительность своих форм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Тем временем Виктор разгорячился оттого, что администрация Кормленщикова до сих пор не удосужилась поставить скамейки на краю обрыва, где вечно толпились любознательные и подуставшие туристы. Это был непорядок, неумение толково и прибыльно вести хозяйство, используя для народного обогащения дары, которые всюду здесь щедро рассыпали природа и история. Выражая протест, Виктор отошел в сторону от туристического стойбища и с видом человека, неимоверной усталостью доведенного до карикатуры на самого себя, уселся на землю. Облик у него стал на редкость горестный. Его спутникам ни оставалось иного, как рассмеяться и последовать его примеру.
- Есть любители порассуждать об исторической жизни одних народов и внеисторической других, - сказал экскурсовод и очертил пальцем в воздухе круг, в который следовало, по его мнению, поместить упомянутых любителей. Но что это такое - историческая жизнь? Процесс, не правда ли? Это процесс. Но чем же, спрашивается, не процесс жизнь какого-нибудь первобытного племени, у которого шаман, умеющий путешествовать на небо и в подземные миры, наивные, но прочные верования, обычаи, ритуалы и зажигательные пляски? Скажут, что жизнь Шекспира важнее и ценнее жизни всего такого племени. Может быть, хотя вопрос и спорный с гуманистической точки зрения. Шекспир участвует в историческом процессе, созидает его, вносит лепту. Но каким образом в том же процессе участвует, например, пекарь, выпекающий для Шекспира булочки? И что такое исторический процесс в глазах самого пекаря? Да ничто! Ему навязывают его разные мыслители и идеологи, которые пытаются организовать некое "мы" в народ и придать этому народу вид превосходства над другими. Но и эти мыслители сегодня активны и воображают себя видными и полезными участниками исторического процесса, а завтра они забыты и уже прах, опять же ничто. Вот и выходит, что есть Шекспир, делающий свое бессмертное дело, есть болтуны, кричащие, что они вместе с Шекспиром толкают историю вперед по пути прогрессивного развития, и есть пекари с их мимолетной пищевой пользой. И никакого заслуживающего моральных оценок исторического дела, в котором участвуют все как один граждане того или иного сообщества, в действительности нет. И не будет даже его видимости, пока хотя бы один член такого сообщества не заражен общей горячкой, не принимает горделивый вид участника, хозяина, зодчего и прямо заявляет, что если он и созидает что-то, то цели и смысла этого созидания не видит. По крайней мере, он отдает себе отчет, что его так называемое участие в исторической жизни не спасет его от одиночества и отчаяния, от боли и тем более смерти. Занятость и вовлеченность сами по себе не приносят счастья, и красивые слова о приобщении к исторической жизни превращаются в средство порабощения отдельного человека. Уверен, что вы согласны со мной.
Виктор исподлобья, дичащимся зверьком, взглянул на своих слушателей, подумал о чем-то мгновение, а затем продолжил:
- И разве каждый не должен решить для себя сам, чего он хочет, в чем он может и должен участвовать? Конечно, в обществе, которое на первое место ставит нравственные, религиозные, духовные проблемы и вопросы, тоже не очень-то принято согласовывать общие положения с потребностями отдельных членов и человека чаще всего без его согласия включают в систему ценностей. Но в таком обществе тебе, по крайней мере, не предлагают удовольствоваться ролью какого-то там пекаря, не выдают это за земной рай, а говорят о рае небесном и всем строем жизни вынуждают тебя осмыслить и познать самого себя. И тут новая опасность, признаю! Но и смело смотрю ей в глаза, потому что я все-таки за общество с духовными запросами. И чем больше эта опасность, тем выше я поднимаю голову, тем решительнее готов выступить... впрочем, вас занимаю не я, а та маленькая загадка, которую я загадал. Что за опасность, спрашиваете вы? Вот она: мало того, что твое самопознание никем не будет учтено и востребовано даже в самом духовно ответственном обществе и ты никуда не продвинешься только оттого, что познал себя, увидел в себе личность и обрел в себе же духовного друга и спутника. Это еще не все... Гораздо хуже то, что, надумав примениться к действительности со всей своей обретенной и узнанной духовностью, ты скорее всего очень скоро окажешься не у дел, сядешь в лужу, потерпишь поражение, в лучшем случае достигнешь каких-то более чем приблизительных и призрачных успехов, а сам превратишься в карикатуру на того, кем на миг предстал в своем озарении.
Оратор, смущенный и раздосадованный тем, что выход находился в такой близости - достаточно было пресечь поток красноречия - а он между тем блуждал в лабиринте, где слово цеплялось за слово и одно это загоняло в какие-то причудливые, словно бутафорские, словесные тупики, в недоумении покачал головой.
- Где же выход? - вскричал он. - Смириться с бесхитростной и по-своему, конечно, отрадной судьбой пекаря, добиваясь уже только улучшения условий труда и повышения доходов? Или бежать от действительности, свято оберегая от ее насилия, от ее, да позволено мне будет так выразиться, сатирического, ядовитого жала свой хрупкий внутренний мир? Чтобы дать какой-то определенный ответ на этот вопрос, нужно прежде понять и усвоить, что ответом тут не отделаешься, что вопрос останется и после ответа, если он не будет подразумевать сознательное, твердое решение. Это уже не вопрос, а необходимость решения. Ибо если я скажу, что неплохо в сущности быть и пекарем, то уже в следующее мгновение встанет вопрос, а не лучше ли все-таки спастись бегством. А важным кивком головы подтвердив целесообразность бегства, я тут же почувствую, как мои взоры с умилением обращаются к пекарскому счастью. Я испробовал и то, и другое. Я чуть было не стал пекарем, но обратился, и пожалуй своевременно, в бегство. А едва просиял, убежав на спасительное расстояние, как с тоской взглянул назад. Итак, не ответ, а решение, вот что становится насущной необходимостью, потребностью и пределом наших мечтаний. Но возможно ли оно, это решение, если решив одно, я тотчас же пожелаю другого? Выходит, дело и не в решении? А в чем же? Ведь только что мы заговорили о насущной необходимости решения - и уже отвергаем эту самую насущность. Ба!
О, вопросы, вопросы... Или один, главнейший, наиважнейший вопрос! И так хочется услышать ответ! Но сам по себе ответ, как мы установили, ничего не значит, с другой стороны, окончательное решение не дается и, может быть, просто невозможно... так что же остается? Надежда? На что именно? И что такое надежда? Сон, иллюзия... извечное сворачивание на путь к надежде получить некую награду за гробом, иными словами, надежда на надежду. Заколдованный круг? Лабиринт? Может быть, вы видите из него выход и подскажете мне его? Ответ и решение я отмел, надежду тем более... какое слово вовлечете вы в круговорот наших исканий?
Виктор поставил вопрос, но ответа и не думал ждать. Безнадежно махнув рукой, он встал и быстро зашагал прочь, не попрощавшись с Григорием.
---------------
Григорий и Вера спустились с горы и вышли на дорогу, ведущую к Беловодску. Девушка решила часть пути пройти с другом, чтобы ему, как объяснила она с улыбкой, не было так одиноко. А как именно и, собственно, почему ему одиноко, Вера пояснений не дала, предоставив Григорию возможность свободно строить догадки. Перед мысленным взором Григория все еще мелькала фигурка таинственно и скорбно удалявшегося Виктора. Рядом с шоссе вилась тропинка, они сошли на нее и скоро углубились в лес.
- Мысли моего брата мечутся в замкнутом пространстве, - сказала Вера, - Это выглядело бы не столь прискорбно, когда б причиной этому было не пожирающее его честолюбие.
- А ты не преувеличиваешь? - откликнулся Григорий.
- Нисколько. Снедает и пожирает. Он не находит себе места, ну и себя тоже не находит.
- А по его виду можно заключить, что он чувствует себя здесь превосходно.
- Здесь? Ну, естественно... И все же это обманчивое впечатление, я бы сказала, скользкое. Хотя лучше, чем здесь, он нигде себя не чувствовал бы, и порой ему действительно ничего не надо, кроме как сидеть в Кормленщиково и сознавать себя служителем того культа, который мы создали вокруг имени покойного поэта. У Виктора честолюбие доходит до чего-то физического... как потливость... не знаю, понятны ли тебе мои слова. Что-то вдруг поправляется у него в организме, утрясается, и вся его душа обретает стройность, он улыбается благожелательно и готов признать, что его жизнь, невзирая на все мелкие недоразумения, сложилась в общем и целом неплохо, даже отлично. А затем наступает расстройство, и он болен, по-настоящему болен, воспален. Он страдает оттого, что такого, какой он есть, миру как будто недостаточно, и мир не замечает его, не воздает ему должное, не откликается на его призыв. А на чем это держится, ну, все эти его требования и претензия, ты понимаешь?
- Не знаю, - ответил Григорий и пожал плечами. - Я вот только думаю, что твои слова можно до некоторой степени отнести и ко мне.
- Может быть, - согласилась Вера. - Видишь ли, на убеждении, что большинство людей, особенно из тех, кто достиг так называемого житейского успеха, хуже, недостойнее его, вот на чем это держится. Он находит людей слишком расчетливыми, меркантильными, бездуховными. А между тем вся его духовная связь с миром состоит лишь в воспаленном ожидании признания его достоинств. Это ожидание поддерживает в нем жизнь.
- А чего ждать? - удивился Григорий.
- Признания, я же говорила...
Григорий нетерпеливо, не дослушав, заметил:
- Да будет тебе, что тут такое можно и нужно специально признавать! И потом... Связь, возможно, и да... но ведь в этой связи наверняка не вся сущность, не все его внутреннее содержание!
- Да, наверное, но когда дело обстоит так, как обстоит с ним, то и вся духовная сущность, как бы она ни была содержательна, висит на тончайшем волоске. И в любой момент рискует разбиться...
- Я думаю, это внешнее впечатление, - возразил Григорий. Он помахал рукой, как веером, перед своим носом, обдавая себя свежим ветерком. Жаркий денек! Да... Ты знаешь брата лучше, чем я, но ты знаешь его и слишком давно, и тебе просто необходимо вычленить в нем что-то главное. Поэтому ты говоришь о его сумасшедшем честолюбии. Для меня же главное теперь в нем, как он сегодня ушел от нас на горе... вылитый трагик! Так не ведут себя люди, у которых нет иной заботы, кроме как снискать мирскую славу. Я не сомневаюсь, что тщеславие ему присуще, но не в такой степени, чтобы сам он, помимо этого тщеславия, выглядел очень уж хрупким и беспомощным. Он может испытывать муки разочарования и неудовлетворенности, но вряд ли он когда-нибудь признает себя потерпевшим полное поражение и ни на что не годным.
В тени леса Вера ступала бесшумно, как большая кошка, вышедшая на охоту. Григорий внимательно посмотрел на нее, ему казалось, что тропинка сама стелится ей под ноги, тогда как от него бежит и уворачивается, заставляя его продираться сквозь какие-то противные колючие заросли, и он думал даже не о любви Веры к брату, а том, что такое Виктор в свете ее отношения к нему. Не питается ли она энергией, которую излучают его страдания? Не исключено, что спокойной, достигшей своих пределов и даже чуточку величественной ей помогает чувствовать себя сознание, что никто, кроме нее, не согласится взять на себя заботы о бедствующем брате и потому ее долг посвятить свою жизнь ему, стоять возле него "на подхвате", исследуя его душевные расстройства и обуздывая, как только он вздумает выйти за рамки приличий.
Вполне вероятно, что у Веры это потребительское отношение выразилось не в столь уж явной форме и не обязательно ее сознание долга оказалось ниже истинного сострадания и готовности к самопожертвованию, но, решил Григорий, совсем избегнуть двусмысленности в отношении к брату ей, конечно же, не удалось, ибо ничто так не властно над женщиной как эта жажда потреблять, завладевать под видом опеки, закабалять с самой благовидной целью. И ему захотелось откровенно поговорить на эту тему.
- А что, если не честолюбие, направляет меня? Я приехал сюда, сразу возникает вопрос, кто я такой, мне мало показалось почислиться туристом, подайте мне ранг путешественника. Возможно, я достиг этой заветной цели. Но и этого как будто мало... я остался здесь, а ради чего? Разве не честолюбие побудило меня сделать это? Не честолюбивое желание стать другим, более заметным, признанным? Я уж даже решил было, что стал поэтом. А раз так, то я, следовательно, преобразился по всем правилам герметического искусства, которое сам для себя и придумал. Но поэтом я не стал. И что же осталось? Честолюбие! Почему же ты не сказала слово, когда твой брат искал его, уже отбросив ответ и решение? Разве женщинам в таким случаях не приходит в голову выступить с проповедью любви?
Вера, как бы почуяв подвох, не позволила заманить ее в ловушку намеренным искажением истины:
- Философию и поэзию любви создали мужчины.
- А в жизни ее самыми большими и бойкими пропагандистами являются женщины, - настаивал Григорий. - Любовь! Полюби - и ты найдешь выход из самого, казалось бы, безвыходного положения. Нелепыми безделками покажутся тебе всякие псевдофилософские выкладки об исторической жизни и опасность сделаться карикатурой на самого себя. Но из этого оптимистического рассуждения не видно, что любить стоит жизнь как таковую, а не что-то определенное в жизни. Отдельные, редко встречающиеся люди достойны неподдельного восхищения, но человеческий род в целом никакого уважения не заслуживает. И женщины эгоизм человечества, ведущий в конечном счете к погибели самое жизнь, превратили в нерассуждающий и бесстыжий пафос любви. Любят же они при этом прежде всего самих себя.
Григорий шел рядом с женщиной, чтобы иметь возможность постоянно видеть ее лицо, следить за сменой ее настроений. Вынеся свой приговор, он увидел, что Вера уныло насупилась, обмякла, как если бы со всякой любовью в ней теперь было покончено.
- Не только в любви дело, а спасения в ней, может быть, и вовсе никакого нет... Я могла бы напомнить Виктору о работе, - заметила она с загадочной усмешкой.
- Работа, да... но до определенного предела, а когда кризис? Честолюбие свойственно любому мужчине, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что мужчина с притупившимся честолюбием перестает быть мужчиной. Это известно. Но когда кризис, Вера? Когда человек душераздирающе вопит оттого, что не находит себя и что окружающие недостаточно, на его взгляд, ценят его достоинства? Когда сердце человека разрывается на части потому, что он не стал поэтом, хотя, черт возьми, непонятно, почему он должен был им стать? Тут уж случайно оказавшейся рядом женщине не остается ничего иного, как вложить в свою улыбку сочувствие, поиграть бровями в намеке на некие таинства, всем, впрочем, отлично известные. Но спасает ли эта женская любовь? Она приносит успокоение, утешение, забвение, это верно, но она не поднимает, не возвышает. Она не способна дать ничего лучше тех даров, которые принесло бы удовлетворенное честолюбие. И женщина понимает это изначально, она видит это яснее мужчины, на минуту опьяневшего от любви. В конце концов она видит, что не в состоянии дать ничего, кроме себя самой, своего тела. Но сначала надо еще довести мужчину до состояния, когда он, и протрезвев, уже не захочет вернуться к прежним своим привычкам и мечтаниям. Надо навалиться на него, ловко показывая всю прелесть и соблазнительность своих форм.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61