Очень близко к раскрытию истины подошел один ученый беловодец, во всяком случае его научный комментарий прозвучал как гром с ясного неба.
Осетр, гласил приговор ученого, в качестве обитателя водной стихии, а не стимулирующего движение пищеварительных соков в желудке гурмана средства, вообще невозможен на той широте, где располагается Беловодск. Если здесь что-то и возможно, то лишь кое-что из отряда осетровых. Да и то, возможно это было в далеком прошлом, когда природа не истреблялась столь хищнически и варварски. Иными словами, можно высказать научную гипотезу, что в незапамятные времена, когда история еще спала под темным игом легенд и мифов, в здешнем водном бассейне некоторые рыбины, подвизаясь в роли осетровых, имели основания рекомендоваться лопатоносами. Хотя, по здравом размышлении, следует признать, что и они были, скорее всего, не более чем лжелопатоносы.
Из этого рассуждения со всей ясностью вытекало, что вдова Ознобкина втирает очки, но не прояснялось, как все-таки уличить ее во лжи. Если, к примеру сказать, ты лопатонос, а тебе говорят, что ты, в лучшем случае, лжелопатонос, это ведь еще не значит, что ты разоблачен и доказана какая-то твоя вина. Не исключено, что быть лжелопатоносом даже гораздо лучше и почетнее, чем просто лопатоносом. То же самое вышло бы, когда б кому-то взбрело на ум назвать вдову Ознобкиной лжевдовой. Недоказуемо! Да и рыба из отряда осетровых по-прежнему не переводится на ее столе.
Однако пора сообщить, что рыба, ставшая притчей во языцех, поступала в кухню вдовы из затерянного в окрестных лесах озера Громкого. Там ее выуживала целая бригада нанятых предприимчивой бабенкой парней. Ничего громкого в озере не наблюдалось, зато в позах рыбаков, выплывавших в своих лодках на его середину, время от времени проглядывало нечто библейское. Случалось, они вдруг замирали, скрючивались или распрямлялись, озирались по сторонам и прикладывали руку козырьком ко лбу так, словно по воде как посуху уже шел к ним пророк, призывающий их бросить рыбную ловлю и подзаняться апостольским уловлением человеческих душ. Однако на самом деле эти простые люди, у вдовы по книге расходов проходившие как высокооплачиваемые, боялись тех, кто и жизни, своей и чужой, не пожалел бы ради проникновения в тайну вдовьих осетров.
Пока не дошло до восшествия на беловодский престол Волховитова и все развивалось строго по материалистическим законам, озеро Громкое покорно уступало промыслу, больше похожему на грабеж. Но с приходом к власти нового мэра оживилось и оно, пробудились от вековой спячки, сбросили с себя оковы единственного неправильного учения разные подводные силы - если сверху, например с лодки, посмотреть, так очень даже темные, с не внушающими доверия буграми и шишками на изворотливых телесах, с подозрительно несовременной перепончатостью.
На стол секретарши мэра, Кики Моровой, наиболее из всех прочих секретарей и помощников приближенной к начальнику, легла жалоба, накарябанная на каком-то толстом и неровном листе, вряд ли имевшем целлюлозно-бумажное происхождение. Стиль документа отличался дремучей выспренностью, и это вкупе с вопиющей неправильностью расстановки слов делало его непостижимым для самого проницательного чиновника. Но Кики Морова, по всей видимости, вполне сообразила, на что жалуется проснувшееся озеро Громкое, и, воспользовавшись свободной минуткой, вошла с "грамотой" в главный беловодский кабинет.
Мэр Волховитов сидел в кресле за огромным письменным столом и смотрел в окно на белые стены и золотые маковки кремля. Он даже не повернул головы, когда вошла секретарша. Это был весьма крупный мужчина, с более или менее благородной и ничем не примечательной внешностью. Его внутренняя сила - та самая, что помогла ему с загадочной легкостью победить на выборах, а при необходимости позволяла превращаться в различных животных, парить в воздухе и безопасно для себя бултыхаться в гибельных болотах, - до некоторой степени раскрывалась лишь тогда, когда он поднимал глаза и задерживал тяжелый взгляд на том, на кого хотел произвести впечатление. Разумеется, это был еще только намек, что его сила может раскрыться, а в известном смысле и грозное предупреждение. Но сам по себе взгляд был глубокий, темный до бездонности и какой-то, пожалуй, беспринципный, ибо не давал ни малейшего представления о том, какую нравственную позицию займет его обладатель, если и впрямь пожелает пустить в ход свои необыкновенные способности.
Кики Морова удобно, закинув ногу на ногу, развалилась в кресле напротив начальника, бесшабашно, даже насмешливо посмотрела на него своими словно бы утонувшими в черном бархате глазами и, с крысиным шорохом почесав в затылке, начала:
- Радегаст Славенович, поступила челобитная с озера Громкого насчет осетровых. Дескать, Катя Ознобкина, известная вдова с улицы Кузнечной, чересчур их берет, по крупному. Надо бы это пресечь, я такого мнения и поддерживаю наших озерных друзей. Те осетровые не только не являются каким-нибудь там всеобщим достоянием, но и вообще не подлежат тому, чтобы их отлавливала некая Катя и скармливала своим гостям. Сложилась нетерпимая ситуация, и мы, как городская власть, обязаны вмешаться. Вы со мной согласны, Радегаст Славенович?
Волховитов наконец перевел взгляд на секретаршу. Но если он рассчитывал произвести сильное впечатление на Кики, а то и сразить ее наповал, то его надежды не оправдались. Лицо девушки под копной рыжеватых волос, отнюдь не белое и веснущатое, не рыхлое, а смуглое и острое, как у цыганки, по-прежнему светилось не совсем понятным и уместным для будничной атмосферы общения с начальником ликованием.
- Мы взяли власть, Кики, - медленно, с нотками назидания произнес градоначальник, - не для того, чтобы злоупотреблять ею, наша цель поразвлечься, хорошо провести время, пожить в свое удовольствие...
- Мы этим и занимаемся, - бесцеремонно перебила Кики Морова. - Но не стоит совсем уж запускать дела. Управление городом, сами знаете, штука тонкая. И если какая-то Катя Ознобкина...
Волховитов поднял могучую руку, прерывая поток ее красноречия.
- Я строил этот город, Кики, а теперь вернулся и взял в нем власть. Уже одно это обязывает меня к роли его защитника. И тебе, Кики, известно, в каком виде я должен представать, чтобы верно следовать заветам сочинителей этой роли. С копьем в руке, а может быть, и с мечом... И еще один непременный атрибут - щит с изображением овечьей головы.
- Но почему же овечьей? - рассмеялась Кики Морова. - Сдается мне, Радегаст Славенович, за время нашего с вами печального отсутствия и рассеяния вы маленько перепутали роли и теперь приписываете себе совсем не те обязанности, какие вам действительно надлежит исполнять. Да и сообразите насчет времени, так сказать, современности - кого теперь удивишь копьем? Среди той образованности, которую мы обнаружили в Беловодске, гораздо больше пригодились бы ваши баснословные познания, чем какое-то копье, не говоря уже о щите. Тем более что упомянутая вами овечья голова - это уже совсем никуда не годящаяся выдумка.
- Допустим, я что-то напутал, - согласился мэр. - Это меня огорчает. Но я готов честно признать, что в моей памяти еще имеются досадные пробелы. Я готов наверстывать упущенное, учиться... Я открыт для критики. Другое дело, что в действительности мне совсем не хочется играть роль защитника города, увы... Однако это вовсе не значит, что я намерен и склонен вредить беловодским гражданам, отнюдь нет! Пусть они живут своим миром, а мы, власть предержащие, будем жить своим. Такова моя позиция, Кики, и я рассмеюсь в лицо каждому, кто посмеет напомнить мне, что во время предвыборной кампании я говорил совсем другое.
- Все это известно мне, Радегаст Славенович, лучше, чем кому бы то ни было, - возразила секретарша, обнажая в улыбке ослепительные зубы. - Но вы не так меня поняли, я отнюдь не собираюсь вредить бедной вдове... разве что немного попугать, чтобы не зарывалась, ну и в порядке защиты осетровых от полного истребления. Я беру пример с вас, Радегаст Славенович, и думаю о веселых, шаловливых делах, а не о мрачных, как можно было бы подумать, принимая во внимание мое предназначение...
До сих пор трудно было заметить в мэре весельчака и шалуна, подающего пример даже всяким и без того не унывающим оптимистам вроде Кики Моровой. Но тут он, выслушав секретаршу и как бы мгновенно устав от роли строгого законника и нравоучителя, улыбнулся, улыбкой совершенно очевидно выдавая ей санкцию на свободу действий в отношении вдовы Ознобкиной. В его глазах заплясали огненные чертики. Он достал из ящика письменного стола бутылку коньяка и две рюмки и наполнил их.
- За осетровых! - провозгласил мэр.
Они с удовольствием выпили.
------------
Летописец Шуткин не отведал вдовьей осетрины, его не приглашали. В городе вообще не придавали особого значения творческому подвигу, который совершал Мартын Иванович. Не было, скажем, понимания разницы между обычной литературой, сквозной, так сказать, в отношении времени и эпох беллетристикой, с одной стороны, и летописными сводами, этими важнейшими источниками познания мира, с другой, а было убеждение основной массы беловодцев, что если человек берется за перо, то он всего лишь писателишка, причем непременно и заведомо бездарный. А вдова Ознобкина не обладала чрезмерным вольнодумством, чтобы вопреки устоявшемуся общественному мнению помыслить, что среди берущихся за перо каким-то образом порой возникают и даровитые литераторы. Поэтому она не учитывала Шуткина, и он, оговоримся сразу, едва ли даже мог рассчитывать добиться когда-либо у нее, одаряющей исключительно по способностям, квалификации едока чудесной рыбицы.
Но не обида на это общественное пренебрежение погнала Мартына Ивановича теплым летним вечером к фантастическому особняку вдовы. Да, он намеревался проникнуть в среду избранников, но не для того, чтобы доказать свое право находиться среди них, право, обусловленное его высоким талантом. Забота и тревога совсем иного рода направляла летописца, не подозревавшего, какая большая беда подстерегает его несуразный, неправдоподобный нос.
Привыкший давать в своем творении подробную, добросовестную и, главное, материалистическую сводку текущих городских событий, Мартын Иванович был как-то чересчур обескуражен и почти пришиблен анекдотической фантасмагорией, свидетелем которой он стал на церемонии передачи символического ключа от города. Все уже успели подзабыть это событие, и в самом деле удивительное, а Мартын Иванович продолжал мучиться им, из-за чего потерял аппетит и сон. Он даже до сих пор не осветил его в своей летописи, и как, собственно, он мог это сделать, если оно очевидно и вопиюще выбивалось из создаваемого им с научной скрупулезностью материалистического ряда? Что скажут потомки, обнаружив, что их любимый историк, их незабвенный Нестор вдруг начинает как бы петь фальцетом, давать петуха, опускаясь до описаний того, что выглядит только глупой выдумкой и выглядеть иначе не может? Летописец осознал необходимость обратиться за помощью и советом к современникам. А добрыми советчиками в Беловодске могли быть лишь те лучшие умы города, что собирались и ели осетрину у вдовы Ознобкиной.
В этот роковой вечер небольшая, но странная и, если можно так выразиться, мучительная компания умиротворяла бурю культурных потребностей вдовы. Люди подобрались ладные и видные, известные в городе, однако конфликтующие между собой иногда даже с яростью и болью великих трагиков. Потому, что осетрина и впрямь была бесподобна, тут сидели за одним столом и мирно беседовали, политически не враждуя, лидеры двух абсолютно противоположных лагерей, но Беловодск, взгляни он сейчас на этих ублаженных господ, не обманулся бы их показным миролюбием, ибо уже не раз внимал громогласному объявлению жесточайшей войны, слетавшему с уст то одного, то другого. Так же и издатель с писателем, составлявшие вторую пару, отнюдь не питали друг к другу добрых чувств. Их связывали сугубо деловые отношения, по крайней мере так им хотелось думать, а хозяйка салона решила усадить их за один стол, заставить их питаться с одного блюда и пить из одной бутылки, и это было обоим до крайности неприятно.
Сама вдова, поместив голову на согнутой в локте руке, лежала на ослепительно красном плюше дивана и снисходительно посматривала на своих гостей, которые, расположившись за круглым столом, деятельно набивали утробу изобретениями ее кулинарного гения. Это была еще молодая женщина весьма крупного строения: пока она оставалась в тени старика Ознобкина, у нее было больше скрытых недоброжелателей, чем друзей, и эти завистники видели в ней разжиревшую на дармовых харчах выскочку; когда же смерть старика подарила ей самостоятельность, обеспеченность и пригодность к новому браку, появилось немалое количество кавалеров, считающих ее прежде всего упоительно пышнотелой и на редкость соблазнительной особой. Ничего иного, кроме обычной славной толстухи, невозможно вычислить из этих крайних суждений.
Катя возлежала в просторном красном халате - под стать обивке дивана. Она не сомневалась, что красное ей к лицу, и вечно ослепляла и дурманила всех не то словно бы потоками брызнувшей из открывшейся раны крови, не то как бы последней ужасной вспышкой садящегося за горизонт солнца. Перед ней стояла на треноге вместительная колба, постоянно подогревавшаяся крошечным огоньком спиртовки, а внутри колбы кипела кашица из каких-то темных разбухших уродливых трав. Испарения этой кашицы и вдыхала Катя, время от времени прикладываясь к длинной резиновой трубочке. Делать это в присутствии гостей, доводя себя до легкого головокружения, она считала высшим шиком.
Катю Ознобкину, при такой ее нехитрой изысканности и утонченности, вовсе не следовало подозревать в глупости. Она, разумеется, не обладала безупречным умом, но между тем с проницательностью змеи закрадывалась во внутренние покои своих гостей, например и этих, что сидели у нее за столом в этот роковой вечер, и постигала не только их полупрезрительное отношение к ней самой и любовь к ее осетрине, но и все конфликты, раздиравшие их тесно связанную идеологическими играми компанию.
Все было доступно ее разумению в этих главных ратоборцах, игравших мускулами на беловодской политической арене. Без них уже не мыслилась жизнь, но то, что сами они выдавали за свои мысли, стоило разве что поскорее увековечить под видом догм, чтобы можно было и сунуть поскорее эти перлы в музейные запасники. Так полагала, тешась своей женской мудростью, вдовушка. Но живость, с какой лидер правых и лидер левых поглощали блюда, называвшиеся заливными, и с какой присматривались к сменам блюд, поглощая между делом разные копчености, опрокидывала ее мечту распотешиться превращением этих трибунов в некие восковые фигуры. Антон Петрович Мягкотелов, вождь правых, и обгладывая косточки загадочных существ из озера Громкого оставался ратующим за создание демократического государства, в котором будут соблюдаться все права и свободы граждан, предварительно хорошо накормленных. Не ограничиваясь такой заботой о пока еще нищем, полуголодном и практически бесправном народе, он весьма горячо вызывал на диспут Москву, намереваясь доказать, что у нее с самого начала повелось во всем нехорошо поступать с Беловодском. Как только Москва осознает эту горькую правду, уверял Антон Петрович, а осознав, оставит наконец бедный Беловодск в покое, жизнь здесь преобразится в мгновение ока. Леонид Егорович прочно стоял в оппозиции разнузданной болтовне беловодского демократа: сепаратизм, воспеваемый Антоном Петровичем, не улучшит нашу жизнь, а приведет нас всех к краху! Леонид Егорович Коршунов был левым, верным приверженцем оболганного и оплеванного учения. Он посещал родильные дома, детские садики и школы, инициируя младенцев и прочую мелюзгу повязыванием красных галстуков, которых у него было все равно что у фокусника носовых платков. Не все посвященные плелись после этого в хвосте у энергичного товарища, навязавшегося им в духовные отцы, но Леонид Егорович не унывал и даже не снисходил до того, чтобы подсчитывать потери. Москву же левый Леонид Егорович любил, хотя и грозился ей нынче походом народного ополчения, по типу мининского, которое сотрет с лица земли тамошних мягкотеловых, предателей и торгашей. Москва, выходило по Коршунову, если и поступала иной раз жестко, то всегда так или иначе преследовала благую цель единения страны, ее экономического, научно-культурного и духовного развития. Коршунов, хотя и называл себя народным трибуном, предпочитал апеллировать все же к простым трудящимся, а не к народу в целом, поскольку при чрезмерной громогласности под его опеку могли ненароком попасть и зажравшиеся, обнаглевшие за годы мягкотеловской риторики проходимцы и ловкачи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Осетр, гласил приговор ученого, в качестве обитателя водной стихии, а не стимулирующего движение пищеварительных соков в желудке гурмана средства, вообще невозможен на той широте, где располагается Беловодск. Если здесь что-то и возможно, то лишь кое-что из отряда осетровых. Да и то, возможно это было в далеком прошлом, когда природа не истреблялась столь хищнически и варварски. Иными словами, можно высказать научную гипотезу, что в незапамятные времена, когда история еще спала под темным игом легенд и мифов, в здешнем водном бассейне некоторые рыбины, подвизаясь в роли осетровых, имели основания рекомендоваться лопатоносами. Хотя, по здравом размышлении, следует признать, что и они были, скорее всего, не более чем лжелопатоносы.
Из этого рассуждения со всей ясностью вытекало, что вдова Ознобкина втирает очки, но не прояснялось, как все-таки уличить ее во лжи. Если, к примеру сказать, ты лопатонос, а тебе говорят, что ты, в лучшем случае, лжелопатонос, это ведь еще не значит, что ты разоблачен и доказана какая-то твоя вина. Не исключено, что быть лжелопатоносом даже гораздо лучше и почетнее, чем просто лопатоносом. То же самое вышло бы, когда б кому-то взбрело на ум назвать вдову Ознобкиной лжевдовой. Недоказуемо! Да и рыба из отряда осетровых по-прежнему не переводится на ее столе.
Однако пора сообщить, что рыба, ставшая притчей во языцех, поступала в кухню вдовы из затерянного в окрестных лесах озера Громкого. Там ее выуживала целая бригада нанятых предприимчивой бабенкой парней. Ничего громкого в озере не наблюдалось, зато в позах рыбаков, выплывавших в своих лодках на его середину, время от времени проглядывало нечто библейское. Случалось, они вдруг замирали, скрючивались или распрямлялись, озирались по сторонам и прикладывали руку козырьком ко лбу так, словно по воде как посуху уже шел к ним пророк, призывающий их бросить рыбную ловлю и подзаняться апостольским уловлением человеческих душ. Однако на самом деле эти простые люди, у вдовы по книге расходов проходившие как высокооплачиваемые, боялись тех, кто и жизни, своей и чужой, не пожалел бы ради проникновения в тайну вдовьих осетров.
Пока не дошло до восшествия на беловодский престол Волховитова и все развивалось строго по материалистическим законам, озеро Громкое покорно уступало промыслу, больше похожему на грабеж. Но с приходом к власти нового мэра оживилось и оно, пробудились от вековой спячки, сбросили с себя оковы единственного неправильного учения разные подводные силы - если сверху, например с лодки, посмотреть, так очень даже темные, с не внушающими доверия буграми и шишками на изворотливых телесах, с подозрительно несовременной перепончатостью.
На стол секретарши мэра, Кики Моровой, наиболее из всех прочих секретарей и помощников приближенной к начальнику, легла жалоба, накарябанная на каком-то толстом и неровном листе, вряд ли имевшем целлюлозно-бумажное происхождение. Стиль документа отличался дремучей выспренностью, и это вкупе с вопиющей неправильностью расстановки слов делало его непостижимым для самого проницательного чиновника. Но Кики Морова, по всей видимости, вполне сообразила, на что жалуется проснувшееся озеро Громкое, и, воспользовавшись свободной минуткой, вошла с "грамотой" в главный беловодский кабинет.
Мэр Волховитов сидел в кресле за огромным письменным столом и смотрел в окно на белые стены и золотые маковки кремля. Он даже не повернул головы, когда вошла секретарша. Это был весьма крупный мужчина, с более или менее благородной и ничем не примечательной внешностью. Его внутренняя сила - та самая, что помогла ему с загадочной легкостью победить на выборах, а при необходимости позволяла превращаться в различных животных, парить в воздухе и безопасно для себя бултыхаться в гибельных болотах, - до некоторой степени раскрывалась лишь тогда, когда он поднимал глаза и задерживал тяжелый взгляд на том, на кого хотел произвести впечатление. Разумеется, это был еще только намек, что его сила может раскрыться, а в известном смысле и грозное предупреждение. Но сам по себе взгляд был глубокий, темный до бездонности и какой-то, пожалуй, беспринципный, ибо не давал ни малейшего представления о том, какую нравственную позицию займет его обладатель, если и впрямь пожелает пустить в ход свои необыкновенные способности.
Кики Морова удобно, закинув ногу на ногу, развалилась в кресле напротив начальника, бесшабашно, даже насмешливо посмотрела на него своими словно бы утонувшими в черном бархате глазами и, с крысиным шорохом почесав в затылке, начала:
- Радегаст Славенович, поступила челобитная с озера Громкого насчет осетровых. Дескать, Катя Ознобкина, известная вдова с улицы Кузнечной, чересчур их берет, по крупному. Надо бы это пресечь, я такого мнения и поддерживаю наших озерных друзей. Те осетровые не только не являются каким-нибудь там всеобщим достоянием, но и вообще не подлежат тому, чтобы их отлавливала некая Катя и скармливала своим гостям. Сложилась нетерпимая ситуация, и мы, как городская власть, обязаны вмешаться. Вы со мной согласны, Радегаст Славенович?
Волховитов наконец перевел взгляд на секретаршу. Но если он рассчитывал произвести сильное впечатление на Кики, а то и сразить ее наповал, то его надежды не оправдались. Лицо девушки под копной рыжеватых волос, отнюдь не белое и веснущатое, не рыхлое, а смуглое и острое, как у цыганки, по-прежнему светилось не совсем понятным и уместным для будничной атмосферы общения с начальником ликованием.
- Мы взяли власть, Кики, - медленно, с нотками назидания произнес градоначальник, - не для того, чтобы злоупотреблять ею, наша цель поразвлечься, хорошо провести время, пожить в свое удовольствие...
- Мы этим и занимаемся, - бесцеремонно перебила Кики Морова. - Но не стоит совсем уж запускать дела. Управление городом, сами знаете, штука тонкая. И если какая-то Катя Ознобкина...
Волховитов поднял могучую руку, прерывая поток ее красноречия.
- Я строил этот город, Кики, а теперь вернулся и взял в нем власть. Уже одно это обязывает меня к роли его защитника. И тебе, Кики, известно, в каком виде я должен представать, чтобы верно следовать заветам сочинителей этой роли. С копьем в руке, а может быть, и с мечом... И еще один непременный атрибут - щит с изображением овечьей головы.
- Но почему же овечьей? - рассмеялась Кики Морова. - Сдается мне, Радегаст Славенович, за время нашего с вами печального отсутствия и рассеяния вы маленько перепутали роли и теперь приписываете себе совсем не те обязанности, какие вам действительно надлежит исполнять. Да и сообразите насчет времени, так сказать, современности - кого теперь удивишь копьем? Среди той образованности, которую мы обнаружили в Беловодске, гораздо больше пригодились бы ваши баснословные познания, чем какое-то копье, не говоря уже о щите. Тем более что упомянутая вами овечья голова - это уже совсем никуда не годящаяся выдумка.
- Допустим, я что-то напутал, - согласился мэр. - Это меня огорчает. Но я готов честно признать, что в моей памяти еще имеются досадные пробелы. Я готов наверстывать упущенное, учиться... Я открыт для критики. Другое дело, что в действительности мне совсем не хочется играть роль защитника города, увы... Однако это вовсе не значит, что я намерен и склонен вредить беловодским гражданам, отнюдь нет! Пусть они живут своим миром, а мы, власть предержащие, будем жить своим. Такова моя позиция, Кики, и я рассмеюсь в лицо каждому, кто посмеет напомнить мне, что во время предвыборной кампании я говорил совсем другое.
- Все это известно мне, Радегаст Славенович, лучше, чем кому бы то ни было, - возразила секретарша, обнажая в улыбке ослепительные зубы. - Но вы не так меня поняли, я отнюдь не собираюсь вредить бедной вдове... разве что немного попугать, чтобы не зарывалась, ну и в порядке защиты осетровых от полного истребления. Я беру пример с вас, Радегаст Славенович, и думаю о веселых, шаловливых делах, а не о мрачных, как можно было бы подумать, принимая во внимание мое предназначение...
До сих пор трудно было заметить в мэре весельчака и шалуна, подающего пример даже всяким и без того не унывающим оптимистам вроде Кики Моровой. Но тут он, выслушав секретаршу и как бы мгновенно устав от роли строгого законника и нравоучителя, улыбнулся, улыбкой совершенно очевидно выдавая ей санкцию на свободу действий в отношении вдовы Ознобкиной. В его глазах заплясали огненные чертики. Он достал из ящика письменного стола бутылку коньяка и две рюмки и наполнил их.
- За осетровых! - провозгласил мэр.
Они с удовольствием выпили.
------------
Летописец Шуткин не отведал вдовьей осетрины, его не приглашали. В городе вообще не придавали особого значения творческому подвигу, который совершал Мартын Иванович. Не было, скажем, понимания разницы между обычной литературой, сквозной, так сказать, в отношении времени и эпох беллетристикой, с одной стороны, и летописными сводами, этими важнейшими источниками познания мира, с другой, а было убеждение основной массы беловодцев, что если человек берется за перо, то он всего лишь писателишка, причем непременно и заведомо бездарный. А вдова Ознобкина не обладала чрезмерным вольнодумством, чтобы вопреки устоявшемуся общественному мнению помыслить, что среди берущихся за перо каким-то образом порой возникают и даровитые литераторы. Поэтому она не учитывала Шуткина, и он, оговоримся сразу, едва ли даже мог рассчитывать добиться когда-либо у нее, одаряющей исключительно по способностям, квалификации едока чудесной рыбицы.
Но не обида на это общественное пренебрежение погнала Мартына Ивановича теплым летним вечером к фантастическому особняку вдовы. Да, он намеревался проникнуть в среду избранников, но не для того, чтобы доказать свое право находиться среди них, право, обусловленное его высоким талантом. Забота и тревога совсем иного рода направляла летописца, не подозревавшего, какая большая беда подстерегает его несуразный, неправдоподобный нос.
Привыкший давать в своем творении подробную, добросовестную и, главное, материалистическую сводку текущих городских событий, Мартын Иванович был как-то чересчур обескуражен и почти пришиблен анекдотической фантасмагорией, свидетелем которой он стал на церемонии передачи символического ключа от города. Все уже успели подзабыть это событие, и в самом деле удивительное, а Мартын Иванович продолжал мучиться им, из-за чего потерял аппетит и сон. Он даже до сих пор не осветил его в своей летописи, и как, собственно, он мог это сделать, если оно очевидно и вопиюще выбивалось из создаваемого им с научной скрупулезностью материалистического ряда? Что скажут потомки, обнаружив, что их любимый историк, их незабвенный Нестор вдруг начинает как бы петь фальцетом, давать петуха, опускаясь до описаний того, что выглядит только глупой выдумкой и выглядеть иначе не может? Летописец осознал необходимость обратиться за помощью и советом к современникам. А добрыми советчиками в Беловодске могли быть лишь те лучшие умы города, что собирались и ели осетрину у вдовы Ознобкиной.
В этот роковой вечер небольшая, но странная и, если можно так выразиться, мучительная компания умиротворяла бурю культурных потребностей вдовы. Люди подобрались ладные и видные, известные в городе, однако конфликтующие между собой иногда даже с яростью и болью великих трагиков. Потому, что осетрина и впрямь была бесподобна, тут сидели за одним столом и мирно беседовали, политически не враждуя, лидеры двух абсолютно противоположных лагерей, но Беловодск, взгляни он сейчас на этих ублаженных господ, не обманулся бы их показным миролюбием, ибо уже не раз внимал громогласному объявлению жесточайшей войны, слетавшему с уст то одного, то другого. Так же и издатель с писателем, составлявшие вторую пару, отнюдь не питали друг к другу добрых чувств. Их связывали сугубо деловые отношения, по крайней мере так им хотелось думать, а хозяйка салона решила усадить их за один стол, заставить их питаться с одного блюда и пить из одной бутылки, и это было обоим до крайности неприятно.
Сама вдова, поместив голову на согнутой в локте руке, лежала на ослепительно красном плюше дивана и снисходительно посматривала на своих гостей, которые, расположившись за круглым столом, деятельно набивали утробу изобретениями ее кулинарного гения. Это была еще молодая женщина весьма крупного строения: пока она оставалась в тени старика Ознобкина, у нее было больше скрытых недоброжелателей, чем друзей, и эти завистники видели в ней разжиревшую на дармовых харчах выскочку; когда же смерть старика подарила ей самостоятельность, обеспеченность и пригодность к новому браку, появилось немалое количество кавалеров, считающих ее прежде всего упоительно пышнотелой и на редкость соблазнительной особой. Ничего иного, кроме обычной славной толстухи, невозможно вычислить из этих крайних суждений.
Катя возлежала в просторном красном халате - под стать обивке дивана. Она не сомневалась, что красное ей к лицу, и вечно ослепляла и дурманила всех не то словно бы потоками брызнувшей из открывшейся раны крови, не то как бы последней ужасной вспышкой садящегося за горизонт солнца. Перед ней стояла на треноге вместительная колба, постоянно подогревавшаяся крошечным огоньком спиртовки, а внутри колбы кипела кашица из каких-то темных разбухших уродливых трав. Испарения этой кашицы и вдыхала Катя, время от времени прикладываясь к длинной резиновой трубочке. Делать это в присутствии гостей, доводя себя до легкого головокружения, она считала высшим шиком.
Катю Ознобкину, при такой ее нехитрой изысканности и утонченности, вовсе не следовало подозревать в глупости. Она, разумеется, не обладала безупречным умом, но между тем с проницательностью змеи закрадывалась во внутренние покои своих гостей, например и этих, что сидели у нее за столом в этот роковой вечер, и постигала не только их полупрезрительное отношение к ней самой и любовь к ее осетрине, но и все конфликты, раздиравшие их тесно связанную идеологическими играми компанию.
Все было доступно ее разумению в этих главных ратоборцах, игравших мускулами на беловодской политической арене. Без них уже не мыслилась жизнь, но то, что сами они выдавали за свои мысли, стоило разве что поскорее увековечить под видом догм, чтобы можно было и сунуть поскорее эти перлы в музейные запасники. Так полагала, тешась своей женской мудростью, вдовушка. Но живость, с какой лидер правых и лидер левых поглощали блюда, называвшиеся заливными, и с какой присматривались к сменам блюд, поглощая между делом разные копчености, опрокидывала ее мечту распотешиться превращением этих трибунов в некие восковые фигуры. Антон Петрович Мягкотелов, вождь правых, и обгладывая косточки загадочных существ из озера Громкого оставался ратующим за создание демократического государства, в котором будут соблюдаться все права и свободы граждан, предварительно хорошо накормленных. Не ограничиваясь такой заботой о пока еще нищем, полуголодном и практически бесправном народе, он весьма горячо вызывал на диспут Москву, намереваясь доказать, что у нее с самого начала повелось во всем нехорошо поступать с Беловодском. Как только Москва осознает эту горькую правду, уверял Антон Петрович, а осознав, оставит наконец бедный Беловодск в покое, жизнь здесь преобразится в мгновение ока. Леонид Егорович прочно стоял в оппозиции разнузданной болтовне беловодского демократа: сепаратизм, воспеваемый Антоном Петровичем, не улучшит нашу жизнь, а приведет нас всех к краху! Леонид Егорович Коршунов был левым, верным приверженцем оболганного и оплеванного учения. Он посещал родильные дома, детские садики и школы, инициируя младенцев и прочую мелюзгу повязыванием красных галстуков, которых у него было все равно что у фокусника носовых платков. Не все посвященные плелись после этого в хвосте у энергичного товарища, навязавшегося им в духовные отцы, но Леонид Егорович не унывал и даже не снисходил до того, чтобы подсчитывать потери. Москву же левый Леонид Егорович любил, хотя и грозился ей нынче походом народного ополчения, по типу мининского, которое сотрет с лица земли тамошних мягкотеловых, предателей и торгашей. Москва, выходило по Коршунову, если и поступала иной раз жестко, то всегда так или иначе преследовала благую цель единения страны, ее экономического, научно-культурного и духовного развития. Коршунов, хотя и называл себя народным трибуном, предпочитал апеллировать все же к простым трудящимся, а не к народу в целом, поскольку при чрезмерной громогласности под его опеку могли ненароком попасть и зажравшиеся, обнаглевшие за годы мягкотеловской риторики проходимцы и ловкачи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61